Текст книги "Южный комфорт"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Для тестя Твердохлеб умел найти слова, которые хотя и не доказывали ничего заядлому теоретику, зато могли хоть подразнить его. Он говорил спокойно: "Не знаю, как там с учеными определениями, а для меня справедливость – вещь настолько реальная, что часто кажется: мог бы прикоснуться к ней рукой".
Но для Кострицы таких слов недостаточно. Поэтому Твердохлеб сказал другое:
– Для меня самая большая несправедливость, если я живу, а кто-то рядом со мной умирает, хотя тоже должен бы жить.
– Это трогательно! – прыснул профессор. – Если бы я был моложе, то мог бы заплакать. Но пора плачей для меня уже прошла – не догонишь никакими вороными. Посему я скажу: власть над жизнью и смертью – и у врача, и у судьи. У врача по праву небесному, а у судьи? Мы спасаем людей, а вы их преследуете, не даете спокойно пройти свой земной круг. И это справедливость?
– Мы ищем истину, – спокойно посмотрел на Кострицу Твердохлеб.
Профессор даже подпрыгнул от этих слов.
– Какая скромность! – воскликнул он, покатившись по кабинету. – Какая скромность! Они ищут истину! А кто ее не ищет? Может, не ищут ее мудрецы, государственные деятели, ученые, писатели, влюбленные?
– Согласен, – кивнул Твердохлеб. – Ищут. Но у судей это профессия, призвание и самое высокое назначение. Мы стоим и на стороне государства, и на стороне отдельной личности, следовательно, на стороне истины, которая является законом. Истина для нас является законом, а закон есть наша истина.
– Черт побери, у вас необыкновенно высокие полномочия, – пробормотал профессор, – вы государственная элита, вы судейская интеллигенция, прямосудие, а меня и интеллигентом не назовешь, ибо кто я? Акушер, коновал, чернорабочий!
Твердохлеб подумал: а я кто? Дома ему кололи глаза, что он не интеллигент, теперь упрекают, что не чернорабочий. Так кто же он?
Сочувствия он не имел нигде, здесь тоже не надеялся его найти, да и подумать – от кого? От этого волосатого Котигорошка или от его красавицы с треугольными глазами? Пустое дело.
– Полномочия – не вознаграждение и не привилегия, – спокойно и упрямо, как всегда, когда натыкался на сопротивление или недоразумение, сказал Твердохлеб. – В этом мне с вами никогда не сравняться.
– Позвольте поинтересоваться – почему? – прищурил глаз профессор.
– Для общества я личность неприметная, вам же оно платит уважением, званием, материальным достатком, славой.
– А почему бы не сказать так: я плачу обществу! – воскликнул Кострица. – Заплатил своим происхождением, родом, плачу черной работой, нечеловеческим терпением, способностями и неизмеримыми нечеловеческими страданиями. Ибо именно я стал добровольно, уважаемый товарищ, добровольно на страже жизни и смерти и радость жизни отдаю людям, а смерть и страдания принимаю на себя, на свою старую душу, на свое измученное сердце, в котором все это откладывается тяжкими зарубками. Можно ли это оплатить? Я кто – профессор? И математик, который всю жизнь витает в заоблачностях абстракций, – профессор. И материаловед Масляк, имеющий дело только с мертвой материей, – профессор. Им даже платят больше, потому что у них государственные заказы, у них и то и се, премии, прогрессивки, надбавки. А кто же заплатит мне за душу, которую каждодневно ранят, да и чем заплатить? Вот прислали вчера конверт. За три консультации по пять рублей, всего – пятнадцать. А за каждой консультацией десятилетия моего опыта, вся моя жизнь, самое же главное – жизнь больного. И такая цена? Капиталисты и те догадались, что врачам никакие деньги не возместят того, что они теряют ежесекундно.
У Твердохлеба зачесался язык, чтобы напомнить Кострице, что в том капитализме он вряд ли стал бы профессором, что там, собственно, только деньги, а тут для тебя вся земля огромная. Однако своевременно спохватился. Сказал другое:
– Тогда нужно принять закон об особой оплате врачебного труда. Я же охраняю закон существующий. Мы получили жалобу. В вашей клинике умерла жена доктора наук Масляка.
– Смерть не выбирает, – став за свой стол, наклонил голову Кострица, и Твердохлеб увидел, какой, он старый, и понял, что гадкое подозрение относительно личных отношений между Кострицей и ассистенткой, подозрение, которое холодной змеей пыталось угнездиться у него под сердцем, должно быть раздавлено беспощадно и отброшено прочь еще беспощаднее. – Врач – первый виновник смерти, он и первая ее жертва среди живых. Кто уже только не проверял меня! Если бы всех проверяльщиков мы заставили трудиться продуктивно, то жилось бы намного лучше. А так пустят они нас с котомками. Хотя кому я это говорю?
– Как это ни печально, но я тоже проверяю. Предварительная проверка, объяснил Твердохлеб спокойно. До сих пор он имел дело с директорами, управляющими, председателями и начальниками – все эти ситуационные порождения появляются и исчезают, как тучи в небе. А профессор – это постепенное восхождение на невидимую вершину, где он остается пожизненно. Профессор же медицины – это не просто вершина, а вершина добра. Если бы разложить все должности так, чтобы каждый, кто их занимает, мог сказать, чем именно и сколько на этой должности можно сделать добра и сколько натворить зла...
– Конечно, я не медик, – вздохнул Твердохлеб. – Вы можете смеяться сколько угодно, но обещаю вам, что засяду за медицину и проявлю максимум объективности. А теперь разрешите мне уйти.
– Идите, – немного удивленно взглянул Кострица на странного представителя "прямосудия".
Твердохлеб вышел, и двери за ним вздохнули.
Во дворе под ореховыми деревьями на него налетел одетый в пеструю импортную куртку человек. Налетел, едва не столкнувшись с Твердохлебом грудь в грудь, схватил его за руку, сдавленно воскликнул:
– Это вы?
У человека был издерганный вид, потрепанный, небритый. И еще эта дурацкая куртка! Он смотрел на Твердохлеба глазами великомученика, полными слез, и эти слезы ежесекундно угрожали пролиться такими безудержными потоками, что затопили бы покой и благополучие всего мира.
– Успокойтесь, – тихо сказал Твердохлеб.
– Послушайте, – лихорадочно зашептал человек. – Как же это? Разве такое может быть? Во всех книгах написано: любовь не умирает. А она умирает, и никто ничего не может. И мир не переворачивается! И... разве ж так можно? Ну! Я уже все перепробовал. Напивался. Колотил посуду. Бил окна. Головой бился о стенку. Стал у метро и кричал: "Люди! Помогите!" Не ходил на работу и ходил на работу. А она умирает. И мне говорят: умрет, только ей не говорите. Разве что, дескать, к профессору Кострице. Я туда, я сюда, становился на колени, – не берут! И к вам не пускают. Там у вас помощница как стена! Тигрица, а не женщина.
– К сожалению, я не профессор Кострица, – прервал его речь Твердохлеб, хоть так не хотелось разочаровывать несчастного.
– Да как же? – не поверил тот. – Мне сказали, что профессор именно здесь. Никого сюда не пускают и не говорят никому, но я...
– Он действительно здесь, я только что от него. Пойдите и попросите. По-моему, он добрый человек.
– Добрый? Ну! Я тоже так думаю. Так вы советуете? Пойти мне?
– Идите. Я верю.
Человек бросился к дверям, а Твердохлеб смотрел на него и думал: как его, такого бестолкового и беспомощного, могла любить женщина? Но тут же отогнал от себя эту мысль. Все люди рождаются для любви, все имеют на нее право, а еще неизвестно, кому отмерено больше этого священного дара романтическому герою или простому незаметному человеку. А может, именно у него душа как бриллиант, чистая и прекрасная? Душу не носят, как плакат на демонстрациях. Тайна же души недоступна даже сверхъестественному познанию.
– Постойте, – неожиданно для самого себя позвал Твердохлеб человека. Давайте я попробую замолвить за вас словечко профессору. Может быть, вдвоем нам будет легче его уговорить.
Они так и вошли в профессорский кабинет вдвоем, не друг за другом, а вместе, насилу протиснувшись в дверях, и Твердохлеб, чтобы не оставить ни для Кострицы, ни для Ларисы Васильевны времени на удивление или возмущение, сразу же стал просить за своего случайного знакомого.
– Вы уже стали адвокатом? – удивился профессор. – Леся, ты слышишь?
– Мы тут ничем не можем помочь, – сухо бросила ассистентка. – Товарищ уже был у меня, но – ничем...
Твердохлеб отступил, чтобы дать возможность человеку самому просить профессора. Но тот переводил только взгляд с Кострицы на ассистентку, для чего-то подносил к горлу руки, шевелил напряженно пальцами и молчал.
– Может, все-таки попробуем? – пробормотал, ни к кому не обращаясь, профессор. Лариса Васильевна не успела ему ответить, потому что человек так же молча кинулся за дверь и исчез, словно его тут и не было, даже Твердохлебу захотелось оглянуться, чтобы убедиться, что все это ему не снится. Глупое положение.
– Раз я уж возвратился, за что прошу меня извинить, – сказал он, – то не мог ли бы я взглянуть на историю болезни жены Масляка?
– Вы можете даже открыть здесь стрельбу! – зло бросила ассистентка, теперь уже не скрывая своей ненависти к следователю. Как в оперетте: "Я тот, которого не любят". Впрочем, кто же очень любит следователей?
– Я стрелял только тогда, когда служил в армии, – примирительно сказал Твердохлеб. – У следователя прокуратуры нет оружия.
– Что же защищает вас от убийц?
– Закон.
– Ты уж, Леся, не сердись, а покажи там товарищу, – устало присел профессор в конце стола. – У него тоже это... Наше дело пускать людей в мир, а уж что с ними сделают – кто там знает... Покажи, что у нас есть...
Снова Твердохлеб шел через один двор и через второй вслед за гибкой и легкой фигурой, в регистраторской на первом этаже Лариса Васильевна подала ему тоненькую папочку, не пригласив сесть, стояла сама, выжидательно колола его своими треугольными глазами.
– Может быть, я где-нибудь пристроюсь, – пробормотал Твердохлеб, чтобы вас не задерживать...
– А вы и так не задержите. Смотрите.
Он открыл папочку и вздрогнул. Просто не было на что смотреть. Одна-единственная страничка. Фамилия, возраст, пол, диагноз, три строчки о принятых мерах, подпись дежурного врача – и все. Человеческая жизнь.
– Как же это? – ничего не мог понять Твердохлеб. – Тут ничего... Прибыла в третьем часу ночи, а уже через полчаса... Ничего не понимаю...
– "Скорая помощь" привезла умирающую в три часа ночи. Из ОХМАТДЕТа. Масляк добился, чтобы перевезли жену сюда. Те не имели права, но... Никто уже ничем не мог помочь. Вся медицина мира бессильна...
– Профессора Кострицу не вызывали?
– Нет.
– Почему?
– Почему-почему! Потому что он в это время возвращался с конгресса в Москве поездом номер один в вагоне номер два. Вас это устраивает?
– Тогда как же?
– А вот так! А вы ходите и морочите голову!
– Простите. Мне нужно обдумать все это.
– Обдумывайте! Сколько угодно! Хоть до двухтысячного года!
Она выдернула папочку из его рук и подала регистраторше. На Твердохлеба больше не смотрела.
Он молча поклонился и ушел. Таким растерянным еще никогда не был.
Впервые за все годы их совместной жизни Твердохлеб решил посоветоваться с Мальвиной. Все-таки его жена – специалистка. У него не было привычки рассказывать Мальвине о своих служебных заботах, она тоже никогда не интересовалась. Жизнь шла параллельно, как в биографиях Плутарха.
Когда вечером, путаясь в недомолвках, Твердохлеб заговорил о деле Кострицы, Мальвина на первых порах ничего не поняла.
– Ты о ком? Неужели о самом профессоре Кострице? – округлив и без того большие свои глаза, спросила она.
– Разве не ясно? – попробовал улыбнуться Твердохлеб, понемногу начиная понимать всю неуместность своего обращения к жене.
– Ты знаешь, кто ты такой?
– Ну?
– Ненормальный – вот кто! Нет, вы только взгляните на этого борца за справедливость! И с таким мужем я жила столько лет! Мама! Ты слышишь, мама?
Из глубочайших недр гигантской профессорской квартиры, кротко жмурясь, улыбаясь ангельской своей улыбкой, появилась Твердохлебова теща Мальвина Витольдовна, бывшая балерина, а ныне просто супруга Ольжича-Предславского и мать этой разъяренной молодой женщины, столь не похожей на нее ни телом, ни душой (хоть и носила то же имя). Мальвина Витольдовна, похлопав глазами, беспомощно развела руками.
– Ну, Теодор? Ну что вы там?
– Ах, не называй ты его этим несуразным именем! – воскликнула Мальвина. – Какой из него Теодор? Он просто вульгарный Хведя, который может наброситься на порядочного человека, боже, на такого человека, боже, на какого только человека!
– Мальвина! – укоризненно вздохнула теща. – Ты забыла, что твой родной отец тоже имеет отношение к этому... как его?.. к правосудию... Ты должна бы выбирать выражения...
– Какое мне дело, к чему имеет отношение мой отец? А вот твой зять – он хочет отдать под суд самого профессора Кострицу! Ты слышала когда-нибудь о чем-то подобном? Могла бы ты представить себе, чтобы кто-то занес руку на профессора Кострицу?
– Кострицу? – Мальвина Витольдовна никак не могла вспомнить, где она слышала эту фамилию. Откровенно говоря, ее интересовала только музыка и все, что с нею связано, но, кажется, там никогда не встречалась такая фамилия.
– Может, Караян? – несмело спросила она дочку.
– Да какой Караян! Забудь хоть на минуту о своих музыкантах! Кострица. Известный гинеколог. Тот, который ждет Героя. О нем уже делает фильм Столяренко, а Столяренко делает фильмы только о тех, кого не остановит никакая сила. А вот твой зять захотел остановить.
– Я никак не могу вспомнить, – очевидно, чтобы как-то смягчить натиск Мальвины, улыбалась теща, – никак...
– А Кирстейна[2]2
Кирстейн – известный американский балетный критик.
[Закрыть] ты помнишь? Ты никогда ничего не хотела знать, кроме своего балета и своей оперы. А судьба родной дочери... Сто раз говорила я тебе, что профессор Кострица согласился быть научным руководителем моей диссертации, а теперь твой зять и ты с ним...
О диссертации Твердохлеб слышал. Собственно, не столько о самой диссертации, сколько о желании Мальвины стать кандидатом наук. Кто-то уже выбрал ей тему. С не очень приличным названием. Что-то о женских болезнях. Возможно, именно Кострица и посоветовал? А он, как последний болван, ничего не знал? Но, в конце концов, какое это имеет отношение к правосудию?
Подумав так, он и вслух высказал свое удивление, но не нашел у жены ни понимания, ни сочувствия – наоборот, ее возмущение достигло теперь, как говорится, критических границ.
– Если то, что я тебе сказала, не имеет отношения к твоему так называемому правосудию, – закричала Мальвина, – то и ты не имеешь отныне никакого отношения ни ко мне, ни ко всем нам, и вообще...
– Мальвина, – попыталась воздействовать на дочь Мальвина Витольдовна, разве так можно? Нужно быть толерантной...
– Толерантной! Пусть убирается из нашей квартиры на свою Куреневку вот ему и вся толерантность! Я пойду к нему на работу и спрошу.
– Не смей! – забыв о своей упрямой сдержанности, завопил Твердохлеб.
– А, боишься? А вот и пойду. Выберу время и сведу тебя с твоим начальством, со всеми сведу. Интересно, это они тебя натравляют на людей или ты сам... Подумать только: на профессора Кострицу с грязными подозрениями!..
– Не смей говорить такие слова!
Твердохлеб готов был броситься на нее.
– А вот и грязные! Все ваши подозрения грязные. Разве могут быть чистыми подозрения? Грязные, грязные, грязные!
Найдя слово, она повторяла его с каким-то непостижимым упоением, готовая танцевать с ним, как с барабаном.
Теща бросала на Твердохлеба умоляющие взгляды: уйди, убегай, не дразни ее. Он молча пожал плечами и поплелся в свою, отныне уже не супружескую, а холостяцкую комнату. Сел у окна, подпер щеку и попытался задуматься. Ничего не выходило. Голова была пуста, аж гудела.
Как он жил все эти годы, почему жил с этой женщиной (правду говоря, довольно привлекательной), которая, собственно, всегда была для него далекой и чужой, только не говорила об этом из-за своего полного равнодушия или же потому, что он ее никогда не задевал, а вот один раз задел – и все слетело с нее, оголилась душа, холодная, жестокая, ненавидящая.
Познакомились они на дне рождения у следователя с кавказской фамилией. Нелепое словосочетание: "на дне рождения". День и дно. Дно дня или день дна? И бывает ли дно рождения? Сын какого-то профессора имел великолепную квартиру, грузинские вина и экзотические травы к столу. У него всегда околачивалась масса народа, Нечиталюк затянул туда и Твердохлеба. Твердохлеб долго не женился, а этого Нечиталюк не мог никому простить. Сам он женился очень рано, теперь влюблялся в каждую красивую женщину, которую видел, но горько вздыхал, когда от него требовали того, что он уже не мог дать.
– Эти женщины все одурели! – жаловался он. – Как поцелуй, так и в загс! Примитивизм мышления!
Твердохлеб долго не шел с Нечиталюком, когда же очутился среди незнакомых людей, то пожалел, что дал себя уговорить. Хотел незаметно исчезнуть, но Нечиталюк поймал его на пороге, заслюнявил ухо.
– Старик, сейчас я тебя познакомлю. Чудо природы! Умная, сексуальная и чья бы, ты думал, дочка? Самого Ольжича-Предславского! Ищет свободного мужчину, а кто теперь свободен? Все рабы, все жертвы, все закабалились! Один ты! Давай выше голову, ну!
Потащил его к чернявой глазастой молодой женщине, познакомил, натарахтел обоим полные уши и полные головы и оставил одних.
Твердохлеб не знал, что нужно говорить этой Мальвине, как стоять, как смотреть на нее. Она выручила его, сказав:
– Дети великих людей всегда несчастные.
– Я тоже, – ляпнул Твердохлеб.
Через неделю Мальвина познакомила Твердохлеба с родителями. Он рассказал о куреневской трагедии, о своей жизни. Мальвина не рассказала ничего. А он боялся спросить, хотя и был следователем. Лишь со временем, когда уже поженились, Твердохлеб узнал, что у Мальвины был муж, тоже врач, что они жили в какой-то азиатской стране, которая начинается на букву "и", что климат там ужасный, а доктор тот оказался еще ужаснее. Больше об этом разговора не было. Параллельное существование.
Было в их женитьбе что-то поверхностное, необязательное, суетное, что ли! Ему надоело одиночество, а ей нужно было за кого-то зацепиться. Как пьяному за плетень. Потому и параллельное существование. Вот если бы предел, нож к горлу, конец света, когда не вместе, – вот это любовь, вот это по-настоящему. А так – беспорядок, равнодушие, рутина и бессердечность, которая может закончиться любой неотвратимостью. Вместе спали и в свободное время ходили в театры, в кино, в магазины и просто бродили по улицам.
В Мальвине привлекал демократизм. Женщины не любят давать свободу мужчинам. Расплата за века собственного угнетения. Мальвина не принадлежала к женщинам-собственницам. Не знала ревности, не устраивала сцен и допросов. Правда, наверное, не позволила бы допрашивать и себя, но Твердохлеб никогда не пробовал. Жили безалаберно, неинтересно, постно, но мирно.
Теперь вот рассорился с Мальвиной, возможно даже навсегда, сломалась его жизнь. Жалкое состояние души.
Он сидел у окна, знал, что сегодня не заснет, пытался думать и не мог. Смерть той незнакомой женщины стояла перед ним и закрывала весь мир. Кто способен возродить ее душу, какие силы могут возместить утраченное безвозвратно, навсегда? И что рядом с этой утратой те незначительные потери, с какими он боролся всю свою жизнь? Кто-то сказал: мы можем уничтожить весь мир, а оживить дождевого червяка неспособны.
Как причудливо и трагически все переплелось: смерть этой женщины, профессор Кострица, заявление Масляка, козни Нечиталюка, ссора с Мальвиной. Юристы помогают людям жить в государстве, подсказывают им, как и для чего жить, и каким образом сохранить достоинство. А кто поможет и подскажет ему? Это проклятое заявление! Если бы речь шла не о взятке, он бы ни за что... Но дела о взятках у них считались самыми важными. Он не мог отказаться, хотя и предчувствовал, что там не все чисто. Так и получилось. Полнейшая нелепость. В клинику Кострицы привозят смертельно больную женщину. Она умирает через полчаса. Кострица в это время едет в поезде, он где-то под Брянском. Спрашивается: как он мог кому-то обещать, да еще брать деньги, да еще у кого! Наговор и клевета – вот и все. Допустим, Масляк скажет: мы договорились до того. Почему же тогда он не положил жену в клинику Кострицы сразу? Наговор и клевета! Ну ладно. Но ведь есть заявление Масляка. Зачем он его написал? Из беспорядочных криков Мальвины Твердохлеб кое-что уловил. Например: Кострица ждет Героя. Может, и Масляк хотел Героя, а дать могут только одному? Интеллектуалы – они очень жадны на звания, награды и вознаграждения. К этому побуждает страшное одиночество, их призвания. Все это как бы компенсация за постоянное (можно было бы сказать: нечеловеческое!) мозговое напряжение. Кто выдвигает на Героев? Как об этом узнать и где? Следователь должен знать все. А вот механизма высочайших отличий Твердохлеб не знал. Не имел собственного опыта, поскольку орденов еще не получал, да и вряд ли получит.
В ту ночь он не заснул. Слонялся по комнате, пробовал читать, но не мог сосредоточиться. В шкафах были одни только классики, а на классиков в этот раз не хватало сил. Где-то под утро попал ему в руки томик Гоголя из брокгаузовского издания. Статьи, каких давно уже не издают и еще раньше перестали читать. Раскрыл наугад. Статья называлась: "Что такое губернаторша". Советы жене калужского губернатора Смирновой: "Надобно вам знать (если вы этого еще не знаете), что самая безопасная взятка, которая ускользает от всякого преследования, есть та, которую чиновник берет с чиновника по команде сверху вниз; это идет иногда бесконечной лестницей. Эта купля и продажа может производиться перед глазами и в то же время никем не быть замечена. Храни вас бог даже и преследовать".
Он перелистывал дальше: "Приставить нового чиновника для того, чтобы ограничить прежнего в его воровстве, значит сделать двух воров вместо одного. Система ограничения – самая мелочная система. Человека нельзя ограничить человеком. На следующий год окажется надобность ограничить и того, который приставлен для ограничений, и тогда ограниченьям не будет конца".
Гоголь писал эти горькие слова, когда ему было столько лет, сколько ныне Твердохлебу. Только Гоголь был гений, а он – лишь человек для тех самых "ограничений". Какая тщетность!
Страшная ночь, в которой все валилось, крушилось, погибало, ночь, напоминавшая ему самое ужасное весеннее утро на Куреневке. (Не хотел вспоминать – само вспоминалось.) Эта ночь не принесла Твердохлебу ничего, кроме открытия полного отчаяния: его послушность использована коварно и недостойно, Кострица – жертва клеветы, а сам он – жертва глупой шутки, коварства Нечиталюка или еще чего-то неразгаданного.
Пожалуй, недаром в их отделе, где все имели прозвища, его называли Глевтячок[3]3
Глевтяк – мякиш невыпеченного хлеба.
[Закрыть]. Невыпеченный, сырой продукт таинственного происхождения. Чувство достоинства демонстрировал редко, чувство юмора было спрятано так далеко, что и сам его не замечал. Можно ли все на свете заменить трудолюбием и старательностью? По крайней мере, в такую несчастную бессонную ночь охотно веришь в подобную возможность. К тому же в этой квартире от бессонницы и отчаяния могли спасти книжки. Книгами были набиты все комнаты, передняя, коридоры, даже кухня, где собиралось все о пище, доме, саде, одежде, моде, прихотях, чудачествах. Вообще говоря, людям оставалось тут мало места для нормальной жизни, книги вели хотя и молчаливое, но упорное наступление на них, захватывая все новые и новые участки огромной квартиры, жадно пожирая кислород, угнетая их своей тяжелой мудростью, многоязычностью, просто неисчислимостью. Но в минуты душевного разлада книги приходили на помощь, словно добросердечные люди. Даже не обязательно нужно было читать ту или иную книгу, достаточно было подержать в руке, переставить на другое место и вроде становилось как-то легче на душе, ты отгонял от себя надоевшую мысль, вокруг которой упрямо перед тем кружил, как пьяный корабль или однокрылая муха.
Где-то перед рассветом дверь неслышно отворилась, и в комнату вошел Тещин Брат. Высокий старый человек, с пожелтевшими тусклыми волосами и сухой, бугристой кожей, как у рептилий. Он здесь жил давно. По ночам не спал. Слонялся из угла в угол. Если находил собеседника, мучил его бесконечными воспоминаниями своего прошлого. "Это было со мною и со страной". Его студенческие годы прошли еще до нашей эры. Гонял яхты по Матвеевскому заливу. Влюблялся. Потрясал. Воевал. Довольно доблестно. Занимал должности, порой значительные. Теперь – ничего. Одна жена умерла. Вторая выгнала из квартиры. Перпенс – то есть персональный пенсионер. А Ольжич-Предславский, его ровесник, до сих пор развивает международное право и не устает. Ольжичи-Предславские. Ха!
– Что, Твердохлеб, – хрипловатым, как у старого пирата, голосом сочувственно спросил Тещин Брат, – попал в дьявольскую орбиту? Выходи из нее по спирали. Вывинчивайся. Как говорит Ольжич-Предславский: "Эмоциональные стрессы в семье значимы постольку, поскольку они гонят человека из дому и толкают его на контакты с правонарушителями". Так что берегись, чтобы не оказаться в объятьях у делинквентов[4]4
Делинквент (лат.) – правонарушитель.
[Закрыть].
– Делинквентов я не боюсь, – пытаясь подхватить шутливый тон Тещиного Брата, сказал Твердохлеб. – Делинквенты – это моя профессия. А сегодня я, пожалуй, просто утомлен и раздражен.
– Сегодня или вчера?
Твердохлеб не понял. Но и переспрашивать не было сил. Только взглянул вопросительно на Тещиного Брата.
– Раздражен вчера или сегодня? – переиначил тот свои слова.
– Разве это имеет значение?
– Я говорю: уже сегодня. Нужно спать, а не спать еще труднее. Спираль и орбита.
– А-а. Ну да.
– Ты близко к сердцу не принимай. Женщин много, а сердце одно. Женщины, может, и замуж выходят, чтобы ссориться на законных основаниях. Женщины испытывают мужское терпение так же, как войны. Следовательно, как говорит мой высокоученый свояк, нужно иметь сильное эго и хорошо развитое суперэго. Не будешь уже ложиться?
– Когда? Пойду на работу.
– Досрочно? Хочешь дослужиться до генерального прокурора?
– Может, и хочу.
– Правильно. Как говорит Ольжич-Предславский: "Главное, чтобы муж не стал овощем, то есть огородным растением". Ты только не подумай, будто я завидую твоему тестю.
– Я не думаю, – успокоил его Твердохлеб.
– Каждый счастлив по-своему и несчастлив тоже по-своему. Но только не нужно суетиться. Вот ты не суетишься – и я тебя хвалю. Тянешь лямку – и тяни.
– Я и тяну. А что?
– Да ничего. А Ольжич-Предславский снова за океаном. Все летает. Ну, я поплетусь. Извини за вторжение. Племяннице хвост прикручу. Хвост у нее только бы вертеть!
– Не нужно. Виноват я.
– Все равно прикручу! – уже выходя, пообещал Тещин Брат.
Твердохлеб облегченно вздохнул. Прятал от старого насмешника книгу, с которой тот застал его. Не Гоголя – за Гоголя не страшно. У Твердохлеба в руках, когда вошел Тещин Брат, была книжка стихотворений. Сунул ее под себя, сидел как на угольях, страшно дрожал. В том суровом мире, в котором он жил, было не до поэзии. А Твердохлебу иногда хотелось почитать стихи. Читал и смущался. Кому об этом расскажешь? А впрочем, разве он не заслуживал оправдания? Уставал от слов, которые слышал на допросах, слов неискренних, путаных, беспорядочных. Уставал, раздражался и все больше убеждался, что все зависит вовсе не от самих слов, даже не от их значения, а прежде всего – от их расстановки, от их комбинаций и соединений. Сами по себе слова обыкновенные знаки памяти. Но соответственно составленные, выстроенные в каких-то констелляциях, они могут стать точными и беспощадными, как в законах, грандиозными и вдохновенными, как у поэтов. У Бодлера: "И всюду тайною раздавлен человек".
А какая тайна у него, какая тайна? Нелепое дело, в которое втянул его хитрый Нечиталюк.
Только что зашумел на улице троллейбус, Твердохлеб тихонько выбрался в ванную, побрился (делал это бесшумно, потому что не пользовался электробритвой, отдавая предпочтение нержавеющим лезвиям), медленно оделся (все стандартное, магазинное, хоть и не всегда, к сожалению, отечественное), хотел незаметно выскользнуть из квартиры, но в передней натолкнулся на тещу. Мальвина Витольдовна вроде бы и не спала. По ней никогда ничего не заметишь. Стройная фигура в длинном узком халате, свежее прекрасное лицо, доброта, ум и вечная озабоченность о ком-то. Продолговатая сигарета дымила в тонких пальцах. Изящные руки и покалеченные, как у всех старых балерин, пальцы.
– Теодор, вы же не завтракали!
– Благодарю. Перехвачу что-нибудь на работе.
– Вы не принимайте близко к сердцу. Хотя это трудно. Я вам сочувствую.
Твердохлеб наклонился, поцеловал ей руку.
– Я поеду.
– Езжайте, езжайте.
Лифтом он не пользовался, даже поднимаясь наверх, а уж вниз – и подавно. Третий этаж, хотя и высокий, – не беда. Сошел медленно, спокойно дождался троллейбуса, но пропустил машину: слишком полная. Сел в следующий троллейбус, смотрел, как за окном пролетают деревья, дома, тротуары, пролетает Киев, утреннее небо над ним, пролетает, наверное, и то, чего мы никогда не видим и не осознаем и что называем коротким таинственным словом: время. Когда ездишь по Киеву, вырабатывается соответствующий автоматизм перемещения в пространстве. Привыкаешь к номеру троллейбуса или трамвая, прыгаешь на подножку почти вслепую, остановок не считаешь, потому что работает внутри тебя своеобразный счетчик, выталкивающий тебя именно тогда и там, когда и где нужно. Мальвина никогда не думала, где выходить, – если бы не Твердохлеб, ехала бы хоть на край света. "Что, уже?" – удивлялась, когда он деликатно дотронулся до ее руки, показывая на выход. Поразительное равнодушие к внешнему миру. Выборочность информации – так можно было бы назвать это по-модному. Воспринимала только крайне необходимое или интересное по причинам, не поддающимся, как это водится у большинства женщин, никаким объяснениям и часто довольно далеким от здравого смысла.
Мальвина вспоминалась помимо воли, хоть сегодня и не следовало бы. Снова станешь жалеть себя, а этого Твердохлеб не любил. К тому же необходимо было настроиться на твердость и непоколебимость. Сказать Нечиталюку все, что он о нем думает. Если придется, то сказать даже самому Савочке. Потому что главное – это истина и справедливость, справедливость и истина.
Нечиталюк в отдел не явился. Умел исчезать, когда нужно. Не было и Савочки. Твердохлеб поскрипел дверью и к тому, и к другому, но спрашивать никого не хотел. Смешно жаловаться на Нечиталюка, еще смешнее расспрашивать, куда он завеялся. Нечиталюк мог бросить все на свете и помчаться куда-нибудь на обед, на именины, на рюмку, на хвост селедки, сидеть там и разглагольствовать. Отказаться от хорошего обеда и славной компании ради ненаписанного протокола или еще одной "бомаги"? Что более важно для человека – закон или хлеб? Я реалист, а посему утверждаю: хлеб всему голова!