Текст книги "Капли дождя"
Автор книги: Пауль Куусберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
В конце концов, что он еще знает о Юлле? То, что она пригожая, стройная девушка. Хотя нет, женщина, двадцатилетняя девушка – это зрелая женщина, которая в любой день может выйти замуж. Каарин была не старше ее, а моложе, когда они... Может быть, сама Юлле и нажала на все кнопки, чтобы получить квартиру, она нужна ей, чтобы свить свое гнездо. Может, из-за квартиры ходила на прием и к министру или обращалась за помощью к Таавету. Кто знает, а вдруг Юлле не поехала в Тарту потому, что собралась замуж и надеется получить квартиру. Временной работнице никто не предоставит квартиру, и у нее не было другого выбора: или работа в министерстве, заочное отделение Политехнического института и квартира, или Тарту и общежитие. И Таавет помогает Юлле, помогает ради него, Андреаса, ради их старой дружбы. И ради самой Юлле – министерство надеется, что она станет хорошим работником. Все понимают дочь, кроме него, отца Юлле.
Андреас почувствовал, что фантазия разыгралась Навряд ли дочь стала бы таиться, Юлле ни словом не обмолвилась о замужестве, а с чего бы ей скрывать от него такое важное событие?
Конечно, Юлле немного скрытная. Да и когда ей было поверять ему свою душу? Последние три года они уже не живут вместе, да и раньше дом для него был только местом ночлега*. Не торопился домой, даже когда позволяли служебные дела и общественные обязанности. Дома его ждало ледяное равнодушие Наймы или обрушивалась лавина ее упреков. Упреки и грызня изводили его, взвинченные работой нервы не выдерживали, вот и 'вспыхивали ссоры. Жена тоже работала, и у нее нервы были не стальные, и они лопались. Жили вместе из-за детей, хотя именно из-за них и должны были бы разойтись по крайней мере лет десять тому назад. Сразу после того, как узнал, что Найма посылает на него жалобы. Нет доверия, нет и семейной жизни. Тогда возникает подозрение, идут обвинения, бесконечные упреки и ссоры, тогда начинается взаимное мытарство. Желая пощадить детей, они уродовали их детство. Вообще он женился сгоряча, больше со злости к Каарин, чем по глубокому влечению к Найме. При первых ссорах он надеялся, что со временем лучше станут понимать и ценить друг друга, мало ли семей, где взаимная привязанность усиливается с годами. Он не должен был ехать в Руйквере, надо было ему отказаться от должности волостного парторга, может, тогда их семейная жизнь и сложилась бы иначе. Найма оказалась прямо-таки болезненно ревнивой; к сожалению, он не мог тогда предвидеть, что это влечет за собой. Но едва ли он и тогда бы стал возражать, если бы все и предвидел. Свой дом он никогда не представлял себе мещанским гнездышком. Семейная жизнь не должна определять всего остального. Даже при том, что Найма была уже беременной. Он считал себя бойцом партии, а боец не увиливает от "боя, волны классовой борьбы были в то время в деревне на самом гребне. Он надеялся, что Найма после рождения ребенка приедет в Руйквере, но она не поехала. Отсюда и пошли взаимные упреки. Жена винила его за пренебрежение к семье, за то, что он не хочет жить вместе с ними, что семья стала для него обузой. Он же настаивал, чтобы Найма с ребенком переехала к нему в Руйквере. Ради Наймы и ребенка он привел в порядок старый, заброшенный дом. Сейчас, на больничной койке, Андреас спрашивал себя, а ринулся бы он от Каарин в те леса и болота. Только Каарин наверняка поехала бы с ним. Но даже Каарин не смогла бы заставить его остаться в Таллине, ее отсутствие в Руйквере он, правда, ощущал-бы острее. К Найме он остыл быстро, по совести говоря; на почту, к Эде, его тянуло больше, чем в Таллин.
Хотя Найма при детях говорила о нем только плохое и начала восстанавливать их против него, с Юлле они обходились хорошо. Куда лучше, чем с Андресом, который с годами все больше чурался его. Иногда Андреасу казалось, что сын даже ненавидит его. В такие минуты он вспоминал об эдиповом комплексе и возлагал надежду на то, что со временем завоюет расположение сына, Юлле не дулась и не избегала его, тянулась к нему, что вовсе не нравилось Найме. Они с Андресом дразнили Юлле папиной паинькой, хотя он старался одинаково относиться и к сыну и к дочери. Сын с трудом переползал из класса в класс. По мнению Андреаса, Найма испортила сына излишними ласками. Она всякий раз вступалась за него, когда он, отец, пытался приструнить сына. Юлле училась хорошо, на одни пятерки и четверки, троек почти не было. Андрес, едва перевалив за переломный возраст, стал таскаться за де-/ вчонками. Найма даже это использовала, чтобы уколоть мужа: дескать, яблочко от яблони недалеко падает – сын видит, что отец творит. Юлле была кем угодно, только не ветреная голова. Андреас считал даже, что она чересчур много сидит за книгами, и подбил ее заняться спортом. Юлле плавала, играла в теннис, попробовала немного заняться бегом и прыжками, но к спорту быстро охладела. Несмотря на замкнутый характер, дочь не раз делилась с ним своими маленькими горестями и радостями. Правда, в старших классах это случалось все реже, но тогда они жили уже отдельно. Но и раньше Юлле трудно было улучить момент, чтобы раскрыть ему свою душу. Стоило ей остаться чуть дольше наедине с ним, как Найма тут же вмешивалась, находила Юлле какое-нибудь дело. Просила кухню убрать или напоминала, что дочке нужно постирать свои чулки и белье. Для серьезного разговора дочь приходила к нему на работу. После того как он официально развелся, Юлле перестала ходить к нему, – видимо, Найма все же сумела повлиять на дочь. Но именно в последние два-три года, когда девочка вытянулась, стала девушкой, что называется, заневестилась, сменила школьную парту на рабочий стол, когда, выйдя из-под родительской опеки, стала самостоятельным человеком, отношения их должны бы были оказаться более тесными. Какое у него право упрекать дочь, даже если дело и впрямь примет самый худший оборот, ведь он предоставил ее самой себе. Сложил свои вещички в чемодан и ушел, успокаивая себя тем, что квартира вместе с ме-. белью осталась жене и детям, что посылал дочери, пока училась в школе, каждый месяц тридцать рублей и обещал помогать дальше, во время учебы в университете. Сыну он денег больше не давал, в свое время Найма испортила парня именно лишними "карманными" деньгами, двадцатитрехлетний мужчина должен обеспечивать себя сам. Он, Андреас, был плохим отцом своей дочери. И сыну тоже, за сына он тоже в ответе. Хороший отец не выпустил бы сына из рук, даже если жена и баловала бы его, во всем потакала бы ему, скрывала бы его плохие поступки, восстанавливала бы сына против отца. Он оправдывался перед своей совестью большой занятостью на работе и множеством всяких общественных поручений. И если он оказался сейчас у разбитого корыта, то пусть винит в этом только себя. Себя и никого другого. Если же искать причину причин, самый первый неверный шаг, за которым последовало все остальное, – то и тут он не может переложить ничего на чужие плечи или свалить на обстоятельства. Кто принуждал его жениться! Наймом он никогда не был увлечен так безраздельно, как Каарин. Каарин завладела им без остатка. Найма же действовала на него, как всякая другая молодая женщина, не больше того. Мало ли что Каарин выбила его из колеи. Сильный человек поступал бы совсем иначе. Он искалечил не только свою жизнь, но и жизнь Наймы, ревность лишила ее разума. Что это за коммунист, который позволяет себе пустить под откос свою личную жизнь. К сожалению, он оказался недальновиднее, слабее и мелочнее, нежели хотел быть. Человек широкой души постарался бы больше понять жену и повлиять на нее, он же возмущался и только оправдывал свое поведение. Да и это он понимает лишь сейчас, здесь, на больничной койке. Когда не может, заслонившись работой, уйти от своей совести. Когда не может убежать от самого себя, защититься привычными щитами.
– У тебя прекрасная дочь, – сказал во время ужина Тынупярт.
Перед сном он снова повернулся к Андреасу:
– Как думаешь, пробьется Таавет к министерскому креслу?
– Если не обожжется на чем-нибудь, то не исключено, – ответил Андреас – Его считают дельным организатором и хозяйственником.
После первого дня они больше таких долгих разговоров не вели.
– Постарел ты, – прислонившись к косяку и разглядывая Андреаса Яллака, удостоверяясь, их ли это бывший парторг или нет, – сказал Николай Курвитс. Убедившись, что полулежавший на койке возле стены больной с резкими чертами лица действительно Железноголо-вый, старик, опираясь о стенку, доковылял до его кровати и сунул Андреасу руку, – А так прежний. Взгляд что кинжал насквозь видит и под прилавок достает. Сам-то хоть знаешь, кто про тебя такое сказал? Паула грудастая из кооператива, она крепко глаз на тебя вострила, но ты ноль внимания – проходил себе мимо. "Только позови, ни на что не посмотрела бы, торговлю бы бросила и за ним пошла", – говорила она мне. Я предлагал ей себя, так отказалась, старым посчитала, – сдавленно рассмеялся старик. – А меня-то хоть признал?
– Узнал, – подтвердил Андреас– Как только голову в дверь просунул, тут же и сказал себе, что тот черногривый козел, должно быть, "царского имени колхозник". Раньше ходил чуть стройней.
– Да, на балах толку от меня больше не будет, – согласился Николай Курвитс. – Ноги кренделя уже не смогут выделывать, хоть душой и всем прочим и сейчас еще покружил бы любую молодицу, – закхекал старик, – Понимаешь, дурак я набитый, вздумал шагать в ногу со временем, решил, что "царского имени колхозник" не смеет всю жизнь держать в руках вилы, полез на трактор. Ведь если колхоз – это механизация и все такое, что ты нам проповедовал, то я и себя тоже отме-ханизирую. Мало ли что крепкие пятьдесят уже за плечами и ноги чуток одеревенели, в руках сила имелась, голова еще варила. Подумал, что будет легче. Мол, такая ли важность для тракториста ноги, работа все же сидячая. Старуха, правда, бранилась: куда ты, мол, темнота лезешь со своим костоломом – да разве настоящий руйквереский мужик кого-нибудь, особенно бабу, послушает, если уж он, этот истинный руйквереский мужик, решил. Экзамены сдал отменно, молодым даже в пример ставили, руки с рычагами справлялись, и ноги вроде бы стали лучше слушаться. Года два все шло гладко, кто помоложе, успевал побольше, но я не терял возле лавки время. По дневной выработке отставал от двадцати-тридцатилетних, в соку, мужиков, за неделю нагонял, а за больший срок и вперед уходил. Молодые бугаи озлились, сын Пыллумяэского Яски перестал даже под черемухами у кооператива валяться. Яску Пыл-лумяэ должен ты помнить, в свое время, если подходить с твоей меркой, крепким и толковым был середняком, его в первом колхозе конюхом определили, у него кони на всю волость были. Сын, тоже Яска, весь в отца пошел, кряжистый, плечи от самых ушей начинаются, ходит, в землю, как бык, уставившись. Вот только отцовой трезвости нету, постоянно в руках бутылка, спьяну заваливался храпеть под черемухами у кооператива. Другие заводят драки, к бабам лезут, а этот заваливался себе на бок. Как-то Паула затащила его в постель к себе, ну и силища у баб, когда кровь взыграет! Честь по чести раздела парня, наигралась с ним вдоволь. Яска обомлел прямо, когда обнаружил себя на зорьке без порток в обнимку с Паулой и понял, что все это был не сон под пьяную руку, который он видел. Без порток деру дал... Социалистическое соревнование со мной отбило у парня охоту к выпивке, педагогика Паулы, со своей стороны, тоже помогла. Старый Яска – теперь он в ревизионной комиссии, пенсионер, летом еще за полного мужика сходит, – так он ручку мне жал, благодарил за сына, до сих пор свежатину посылает, когда свинью там, или телка, или овцу режет. Так что соцсоревнование – это, конечно, ведущая сила, как ты говорил. Но не то соревнование, которое на бумажке числят, это так, счет-пересчет, я о другом говорю – о той силе, которая в поле между мужиками родится... С чего это я говорить начал?
Андреас вспомнил эти слова, так Курвитс спрашивал и двадцать лет назад. Он с удовольствием слушал Николая Курвитса, рассказ его словно бы перенес руйкве-реские леса, болота и поля сюда, в эту палату, вернул время на двадцать лет назад. Курвитс был в инициативной группе организаторов колхозов. Вначале он, Андреас, сторонился Курвитса: все же брат бывшего коварного руйквереского серого барона, сын бывшего волостного старшины, но постепенно стал понимать, что младший сын Курвитсов может стать его опорой. И стал. "Царского имени колхозник" не вещал носа и тогда, когда колхоз ну прямо шел под гору. Многие уклонялись от общих работ, ковырялись на своем клочке, жили тем, что получали от скотины, и что приусадебный участок давал, и что из колхоза удавалось утянуть. Курвитс же каждое утро выходил на работу. В последний год жизни в Руйквере, когда в самую горячую пору, во время весенней пахоты, зарядил дождь, он застал на большом поле возле леса Николая Курвитса, который пахал в одиночку. Дождь лил как из ведра. Но Курвитс не давал спуску ни себе, ни лошади. Со злостью налегал на ручки плуга, мокрая земля облепила сапоги, шагал он тяжело, ноги будто кирпичи сырцовые. Доведя борозду до края, Курвитс, которому тогда было столько же, сколько сейчас ему, Андреасу, нет, пожалуй, немного больше, дал коню отдохнуть, а сам, вытирая со лба тыльной стороной ладони пот и капли дождя, подошел к ольшанику на краю поля, вытащил из-под куста бутылку и отпил из нее. Затем повернул коня и стал прокладывать новую борозду. Поле было длинное, шагов в триста – четыреста, почва тяжелая. Гребень борозды Синел на дождю, почерневший брезентовый плащ пахаря насквозь промок. И от коня, и от Курвитса – от обоих шел пар, из мокрой, липкой, глинистой земли приходилось с трудом вытаскивать ноги. В конце борозды он снова дал передохнуть коню, на этот раз он выудил бутылку из-под большой ели, нижние ветви которой лежали у самой земли. Теперь Андреас сообразил, что в бутылке, должно быть, какой-то более крепкий напиток, потому что Курвитс тряхнул головой и отфыркнулся, Курвитс и ему предложил самогону, и он тоже глотнул, и они кляли оба собачью погоду, наспех проведенное объединение колхозов и нового председателя, который разыгрывает из себя большого барина и не вылезает из конторы. Николай Курвитс сказал, что ему надо всегда быть под небольшим градусом, не то нынешнее время и работа вкус к жизни отобьют, а он хочет еще увидеть, что получится из этой земли и этого хозяйничанья. Окажется ли прав высланный в Сибирь брат, который согнал его с верховых земель на болото, или прав будет он, тот, кого колхоз вернул обратно с болота на сухую землю, Он, Андреас, обещал тогда провести общее собрание и призвать к порядку председателя. Но, к сожалению, не удалось ему сдержать свое слово. Через неделю он уже уезжал в Таллин. Все это вспомнилось сейчас Андреасу, он даже ощутил охоту глотнуть горькой, хотя и не был любитель выпить.
"Царского имени колхозник" ждал ответа, и Андреас сказал:
– Ты начал с ног н танцулек.
– В одном месте говорят – танцулька, в другом – гулянка, народ поизысканней называет – совместное времяпрепровождение, а когда собираются руководящие товарищи, пьют либо с гостями, либо без них, тогда в газетах пишут, что состоялся прием или банкет, а все один кутеж, одна гульба. Так что танцульки или банкеты мне теперь заказаны.
Старик снова закхекал, прищурив свои живые глаза, которые почти исчезли в морщинах, – Андреас заметил, что морщин у Никотая заметно прибавилось. Но седины в 'волосах до сих пор не было, волосы были по-прежнему как смоль, и не поредели они, хотя за плечами у старого, должно быть, все уже семьдесят. Курвитс посерьезнел и продолжал:
– О ногax могу сказать только то, что трактор нанес моим ходулям последний удар, чего я знать наперед не мог. Кто в трактористы идет, должен быть здоровым и крепким мужиком. Трактор стряс мой хребет, как тисками сдавил меж позвонков нервы, которые к крестцу и к ногам идут. Воспаление суставов одно было бы еще полбеды...
– Так что к воспалению суставов прибавилось еще воспаление нервов, вставил Андреас.
– Доктора так говорят. Спорят между собой, что там у меня на самом деле. Два воспаления или одно. Сам я не могу различать, когда ноги болят от воспаления суставов, а когда от воспаления нервов. Одна и та tee боль. Ноги прямо напрочь сдают.
– Боль есть боль, – согласился Андреас.
– Хлеб тракториста – тяжкий хлеб, – сказал Николай Курвитс. – С виду работа легкая, сиди в кабине и знай только двигай руками и ногами, гусеницы, или, как в последнее время, колеса, сами везут. У тракториста должна быть и сила, и упорство, и упрямство, в сметка. Рычаг старого "Сталинца" требовал двадцатикилограммового усилия, тягаешь его целый день, будто культурист какой или силач-гиревик свои гири. Потом на гусеничные тракторы поставили гидравлику, чуть легче стало. На "Беларуси", конечно, проще, меньше нужно тратить сил, но и там не нарадуешься. Если бы только рычагами двигать или руль крутить, как на колесном тракторе. Тянуть и жилиться надо все время, солнце тебя в кабине жарит, снаружи ветром прохватывает. Погода ранней весной и поздней осенью обманчивая. А трактористу всегда нужно быть на месте – и в дождь, и в снег, и в слякоть тоже. Трактористом я недолго пробыл. Здоровье поддалось железному коню. В шестьдесят два года в пастухи подался. Волос у меня черный, черный волос и раззадорил баб, начали доярки поить меня сливками, я, правда, противился, мол, чего зря глазами водите, нет у меня ног, чтобы гоняться за вами. А бабы в ответ: они, дескать, и не побегут от меня, сами в руки дадутся. Старуха потребовала, чтобы я оставался дома. Она у меня за молодняком ходила. Пообещала сама и кормить и одевать. Теперь многие мужики, даже помоложе, за счет баб живут, но мне на-хлебницкая доля не по нраву. Из пастухов переквалифицировался в кочегары. Грею котел в новом правлении. Мы построили целый дворец: контора, клуб, физкультурный зал – все под одной крышей, фотография была во всех газетах таллинских, в районную дворец наш не поместился, размер у газеты маленький. Но, видно, и эту работу придется бросить, хоть отопление н мазутное, поворачивай только вентили и следи за манометрами. Котлы тоже не просто так мне доверили" потребовали экзамены сдать. Ничего, справился. Голова еще варит, и Душа куражу полна, вот ноги, жаль, не позволяют карьеру делать. Теперь уже и в плечи стреляет. Иногда так сдавит грудь, что и не продыхнуть. Как только оправлюсь хоть немного, пошлют меня на мызные, что значит колхозные, деньги и бумаги в санаторий в Нарва-Йыссу. У нас, у колхозников, теперь там свой санаторий, другой в Пярну строится. Старуха, правда, на дыбы встает, ты же мою Мариету знаешь, есть, мол, у нее муж или нету его, грозится в Москву пожаловаться, если уж здесь, в Эстонии, не найдется власти, чтобы меня к порядку призвать. У нас, у эстонцев, обязательно должно быть такое место, куда можно обратиться и наклепать на любезного своего собрата.
Лицо Курвитса хоть и съежилось и сморщилось, но беседа текла складнее прежнего.
– Значит, у вашего колхоза крепкая, видать, основа, – сказал Андреас.
– Еще бы. Молодые, грамотные, предприимчивые мужики во главе – одни агрономы, зоотехники, инженеры, экономисты. Экономические показатели, как теперь говорят, хорошие. Плановые и сверхплановые обязательства выполняем, из Таллина и Москвы получаем премии и красные знамена, кто хоть немного работает, тому либо орден на грудь, либо грамоту дадут. Даже мне "Знак Почета" повесили... Так все ничего, только вот председатель склоняется к культу собственной личности: когда в контору ни заходишь, шапку должен под мышкой держать. Вот я и говорю, что мыза. Объясни, дорогой парторг, – для меня ты останешься парторгом, – не в обиду будь сказано, почему люди на высоких постах начинают считать себя непогрешимыми? У того же председателя нашего вокруг десяток подручных, которые поют ему осанну. Работу делают все, а почетный венок надевают на голову одному. Куда же мы так придем?
– Эту беду можно исправить, – сказал Андреас.
– Парторг у нас мягкий, – вздохнул старик.
– Тогда самим надо покрепче быть, – посоветовал Андреас.
– У меня к тебе еще и другой вопрос. – На лице Николая Курвитса появилась усмешка. – Вот в чем дело. Раньше колхоз портил людей тем, что платил им за работу гроши, теперь деньги губят людей. Ты говорил, что пьянство порок капитализма, а сейчас лакают еще больше, чем при Пятсе.
"Царского имени колхозник" лукаво глянул на Анд* реаса.
– С экономикой легче справиться, чем с человеком, – отозвался бывший парторг волости.
– Это ты верно сказал, Железноголовый, – согласился старик. – Сам-то хоть знаешь, что так тебя величали? Больше честью было, чем бранью. Тебя и теперь еще у нас помнят. После того как волости отменили, надо было к нам идти в председатели. Знаю, что на тебя жаловались, но председателем мы бы все равно избрали, если бы только сам согласился. Разве Яска Пыллумяэ не говорил с тобой?
– Говорил. Я не мог остаться. И мне нужен был диплом, послали учиться. Жена тоже только в Таллин требовала, в деревню ехать не хотела. Да и не лучше других тогдашних я был бы у вас председатель. Это я знаю. Не раз посылали в те годы в разные районы и колхозы уполномоченным. Говорили: ты был парторгом волости, знаешь крестьян, поезжай, наведи порядок. Чуда я нигде не сотворил. В большинстве скоро надоедал местным властям.
– Да, этот недостаток у тебя есть, с подчиненными ты обходишься, а с начальством дела вести не умеешь. Конечно, чудо тогда сотворяли не многие, больше коммерсанты ловкие, которые, вместо того чтобы заниматься земледелием, стали выращивать серебристых лис или крахмальный завод пускали. У нас дела пошли на поправку только тогда, когда передали колхозам тракторы и комбайны. Чем ты сейчас ведаешь?
– После вас два года учился, потом работал в политотделе на железной дороге, а когда политотделы ликвидировали, направили в райком партии, оттуда послали на автобазу – заведовать отделом кадров и быть парторгом. Затем опять райком, дальше горком, а сейчас работаю печником. Голова подвела, у тебя с ногами беда, а у меня с головой.
– В партии-то все еще состоишь? – испуганно спросил Курвитс.
Андреас рассмеялся – широко и заразительно.
– Сострю, состою. Голова действительно извела меня. Раскалывалась с утра до вечера и с вечера до утра. Подозревали рак: к счастью, видимо, у страха глаза оказались велики. Объявили инвалидом, предложили вторую группу, я попробовал другую работу. Вроде бы помогло.
– Так что за отцовское ремесло взялся, – сказал Курвитс.
– Отец был настоящим мастером, мне до него далеко, – признался Андреас.
– Жизнь, выходит, выкидывала с тобой всякие коленца, и узлы вязала, как бы в подтверждение своих слов кивнул Николай Курвитс.
– Было у меня по-всякому, хорошего больше, чем плохого. Я не жалуюсь.
Старик стал растирать голень рукой.
– А когда ты ныл и охал? Больно уж требователен к себе, если делаешь что, так уж от сердца, взваливаешь на себя ношу нескольких людей. Знаешь, неожиданно, кхекая, рассмеялся Курвитс, – Теодор-то, руйкве-реский пастор, пропил свой приход. Это твоя заслуга, Железноголовый. Да не пяль ты глаза. Ты подорвал его авторитет. После того как связал Мызаского Сасся пасторскими помочами, песенка Теодора спета была. Авторитет – тютю. Не должен был он давать тебе помочи. В глазах людей после этого он выглядел обыкновенным робким человеком, которого всякое слово покрепче пугает. Ведет проповедь с кафедры, а люди внизу смеются. Пить стал. Приходил ребенка крестить или овечку божью провожать в стадо господне – за версту водкой несло. Души набожные возмущались. Приходить-то следует с ясной головой, трезвым, а уходить – хоть на карачках уползай. Те, кто устраивает крестины или поминки, обязательно поднесут. Ради приличия слуга господень обязан противиться, а он сам просил и не стыдился с горлышка булькать. Последние два года читал проповеди в Пустой церкви, потом пропил церковные деньги, а когда третий год налог не внес, приход ликвидировали. И жена тягу дала. Говорят, живет сейчас Теодор на харчах у какой-то вязальщицы кофт из комбината "Уку", мужелюбивая дамочка, по слухам, жаловалась: мол, поет ее Теодор и впрямь чудесно, а вот в другом чем толку никакого. Петуха-то ведь ради одного кукаре-' канья не держат... Послушай, чтобы не забыть, Мы-заский Сассь вернулся.
– Мызаский Сассь? Поджигатель и убийца? А ты не путаешь чего-нибудь?
– Вернулся. Наша власть милостивая.
– Слишком милостивая, – резко сказал Андреас– У него же руки в крови. По меньшей мере пять-шесть человек на совести.
– Значит, доказать не смогли, сумел выкарабкаться. Ни ты, ни я своими глазами ничего не видели, – сказал Курвитс. – Привез из России молодку себе, бабенку румяную, через год вернулась она в свои края: не иначе как прослышала кое-что. Разумная была, говорят, женщина, уже по-нашему лопотала, за скотиной ходила. Сассь не в Руйквере поселился, боялся. Работал в Кязикуре по мелиоративной части, Кязикуре от нас сорок верст на север. Если бы не увидел его собственными глазами, посчитал бы разговоры пустой болтовней.
Нервы у этого волка, правда, сдали. По ночам, говорят, ему чудилось, как огонь трещит и как дети кричат. Он ведь не щадил ни женщин, ни детей.
– Я должен был его своими руками... – вырвалось у Андреаса.
– Благодари небо, Железноголовый, что нет на твоей душе чужой крови, успокаивал его Курвитс. – Спасибо скажи. Мызаский Сассь сам себя судил, стрельнул в рот картечью.
Андреас чувствовал, что кто-то следит за ними, глянул в сторону. Тынупярт не отвел глаз. "Пусть таращится", – решил Андреас.
– Еще говорят, что и латыш вышел под чистую, и он подпал под амнистию. Вернулся в Латвию, живет в Даугавпилсе.
– А новостей повеселее у тебя нет?
– Есть. В нашу реку выпустили мальков форели. – Форель там не будет жить, форели холодная
нужна вода, как родник чистая, – сказал Андревс. – А в Руйквере речка мутится, дожди намывают туда землю. Вдобавок еще из болота ржа сочится.
– У почтарши Эды теперь трое детей, – сказал Кур-витс, уставившись в потолок. – Мужа порядочного, домоседливого заимела.
Андреас рассмеялся:
– Ну и пес же ты старый! А в партию-то хоть вступил?
– Я бы вступил, да ты уехал, а другие парторги меня не жаловали. Сознания у меня недостаточно.
–'Я напишу парторгу вашему.
– Не пиши. Заварят старое дело. Я однажды ездил рыбу ловить на тракторе, – объяснил "царского имени колхозник", и по тону его Андреас понял, что это была очередная проделка Курвитса. – После ледохода щучий жор начался. У меня ноги в коленях вовсе уже не гнулись. Но душе покоя не было. А тут "Беларусь" во дворе, тогда я уже на тракторе не работал. Сводный брат Мызаского Сасся, тихий такой мужичонка, и мухи не обидит, поднабрался как следует, проезжал мимо нас, а трактор у него так и вихлял из стороны в сторону, ну, думаю, на шоссе, чего доброго, наедет на кого-нибудь. Остановил я его, сманил мужичка рябиновкой с трактора и спать уложил. Утром черт меня дернул. Сводный брат Сасся еще храпел, я и решил, что раньше десяти глаз он не продерет, забрался на трактор – и прямым ходом к реке. Но трактор понадобился, тракториста нашли у нас, и меня отыскали по следам. Уже два щуренка было в садке, да и они не спасли. В конторе сказали, что это кулацкий заговор, я брат серого барона, тракторист – сводный брат главаря лесных братьев, дело, что называется, было заведено. Тогда мне стало ясно, что за водкой на тракторе гонять можно, катай себе сколько влезет, но к реке – это уже саботаж. Так что, будь добр, не пиши.
– А что сказала Мариета?
– Что дураку и в церкви на орехи достается. Старуха у меня милосердной души человек. А твоя семья как?
– С женой я развелся, – Андреас ничего не таил,
– Тогда мне повезло больше твоего, – покачал головой старик. – Как выздоровеешь, приезжай, поглядишь на нас. Порыбачим. Уж не обезножею я. А если и обезножею, то колхоз должен "виллис" дать, на "Волге" к рыбным местам не подъедешь. Разве они посмеют отказать? Я же учредитель колхоза, железный фонд и оплот его, портрет мой висит на стене в главном здании, "Знак Почета" на груди и все прочее. Если раньше не выберешься, приезжай через четыре года, в семьдесят втором будет юбилей, колхозу "Кунгла" ровно двадцать пять лет исполнится. Видишь, имя, которое ты ему дал, до сих пор живет, хотя "Кунгла" было только одним из шести хозяйств, которые теперь объединились. "Сталины" переименовали, и нам в свое время предлагали "Сталина", ты отстаивал "Кунглу". Не влетело тебе за "Сталина"?
– Да нет. Против "Сталина" у меня ничего не было, только колхоз для такого имени слишком немощным был. В сорок девятом году Сталин являлся для меня богом.
– Недоброжелатели твои в анонимках тебе в вину ставили и то, что ты против имени этого возражал.
Андреас заметил, что Тынупярт по-прежнему наблюдает за ними. В их сторону он больше не смотрел, глаза его уставились в потолок, но чувствовалось, что слушал он внимательно. Андреаса это не трогало. К Эдуарду он уже привык. Временами, правда, в душе подымалось что-то, но, к счастью, у старых дрожжей больше не было прежней закваски, чтобы неожиданно чему-нибудь прорваться.
– Времена анонимок кончились, – заметил Андреас.
– Не скажи. Может, столько не значат, как в свое время, но пишут все равно по-прежнему. Даже я высиживаю жалобу. Прямо министру сельского хозяйства, под своим именем – и никаких. На председателя. Чтоб не считал меня батраком. Я хочу быть хозяином, полноправным хозяином.
– Если душа не дает покоя, сходи сам на прием к министру, вроде бы честнее будет, – подсказал Андреас.
– Честнее, конечно. Приколю орден – и пошел.
– А с председателем ты поговорил как мужчина с мужчиной?
– Он не принимает меня.
– Тогда выступи на общем собрании.
– Думаешь мне, увечному старику, легко чесать язык на общем собрании? Что хуже всего – теряюсь я там, уже пробовал. Между собой болтаю сверх всякой меры, на собрании язык в узел вяжется.
– Начни все-таки со своего колхоза.
– Ты серьезно? Оно, конечно, будет честнее. Сперва побываю в сумасшедшем доме, потом видно будет.
– Посылают на исследование в психоневрологическую больницу?
– Говори так, как в народе говорят. Если Сээвальд, то Сээвальд. Ты, наверно, не знаешь, что вначале я лежал в этой палате. Отсюда перевели в хирургию: мол, ревматизма нет, сердце здоровое, можно резать. Хирурги уже ножи точили, но потом махнули рукой и теперь хотят сплавить меня в сумасшедший дом. Я даже пикнуть не смею своей старухе о Сээвальде, засмеялся старческим смехом Николай Курвитс. – Не то возьмет под опекунство. И председателю ни гугу – прикушу язык, нельзя давать ему в руки козырь. И старухе, и председателю вместо Сээвальда скажу невропатологическая или нейрохирургическая клиника. Если оперировать, то, конечно, будет нейрохирургическая, я узнавал. Сомневаются, что у меня вообще воспаление суставов, – все вдруг заговорили о нервах. Не о тех нервах, которые человека с ума сводят, а о других, от которых двигаются и руки и ноги. А может, у меня сразу два воспаления – и суставов, и нервов. Поди знай, Поживем – увидим.