Текст книги "Женская рука"
Автор книги: Патрик Уайт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
– Иногда приходится твердо держать руль Клэй чтобы защитить родное любимое я это сделала только чтобы спасти тебя от самого себя потому что милый мой настрадаешься в жизни если уж начал городить бредни помни ничего не дает быть не как все это только говорит о том что с тобой что-то неладно.
Клэй потрогал щетинку своих стриженых волос.
– И помни прошу тебя, – говорила миссис Скеррит, – все это только потому что мама тебя любит.
Но Клэй теперь уже разуверился в любви, а мальчишки стали лупить его пуще прежнего, потому что остриженный наголо он сделался и вовсе не таким, как все.
– Что это с тобой сделали? – спрашивали мальчишки и дули на его ежик, как на ветряную мельницу. – Каторжник, гнида! – кричали они и лупили его.
Клэй был очень худ. Кожа да кости. Долговязый, длиннорукий, с зеленоватым оттенком кожи, потому что проводил слишком много времени под сенью листвы. В глазах его отражались мрак, расцвеченный светом уличных фонарей, и пятна мазута на прибрежных водах.
– Клэй ты не скучаешь? – спрашивала миссис Скеррит.
– Нет, – отвечал он. – А что?
– Я думала может быть ты скучаешь тебе нужно бывать где-нибудь встречаться с молодыми людьми твоего возраста познакомиться с хорошей девушкой а то странно как-то.
И она с вытянувшимся подбородком выжидательно смотрела на него.
Клэй только поглаживал свой ежик. Теперь у него повелось частенько ходить к Мак-Джилливри. Выйдя из возраста, когда ломается голос, сверстники оставили его в покое, занятые собственными проблемами. Вступили в свои права прыщи и усы.
Миссис Скеррит плакала, бывало, сидя на прогнившей веранде и созерцая залив, в котором частенько тонули кошки.
– Клэй милый мой, – говорила она. – Вот умер твой папочка вся ответственность за тебя лежит теперь на мне попрошу-ка мистера Статчберри а ты совсем не знаешь чем бы тебе хотелось заняться?
– Нет, – отвечал Клэй.
– Ах милый мой, – вздыхала она. – Я ли не заслужила послушного сына но хотелось бы чтоб ты хотя бы сам знал что ты любишь.
Клэй и в самом деле не знал, что он любит. Он бы рад считать, что любит маму, хотя, возможно, он любил отца. И он пытался припомнить его, но вспоминались только холодная желтоватая кожа и запах постели больного. Когда ему приходилось подойти к отцу, Неизлечимому, лежачему больному, душа его будто с колокольни падала.
Как-то раз, дело было вечером, мама прижала его голову к переднику – и, наверно, исколола руки об его щетину.
– Ты не мой сын, – скрежетнула она, – иначе ты бы так себя не вел.
Но он не мог, не хотел быть другим. К тому же по временам у него часто кружилась голова от быстрого роста.
– А как? – недовольно спрашивал он.
Но она не объясняла. Только отстраняла от себя его долговязую плоть.
– Дело это непростое, – сказала она, – попрошу мистера Статчберри пусть придумает как нам быть.
Мистер Статчберри был таким влиятельным, к тому же он дружил с Хербом Скерритом до гробовой доски. Миссис Скеррит знала, что он занимает какой-то пост в Отделе Образования, и если она и не очень-то вдавалась в подробности, то лишь потому, что считала это не столь уж важным.
Она купила бараний бок и пригласила мистера Статчберри.
– Не знаю что делать с Клэем, – сказала она. – Вы же знаете я вдова и вы друг его отца.
Мистер Статчберри подергал ус.
– Придет время, поглядим, – сказал он.
И отер с губ желтоватый жир не очень-то нежной баранины.
Когда пришло время, мистер Статчберри сочинил письмо своему приятелю из таможенно-акцизной палаты.
«Дорогой Арчи, – писал он, – хочу тебе отрекомендовать сына одного своего старого друга, Херба Скеррита. Он много лет проработал в трамвайном управлении, умер при трагических обстоятельствах, а именно – от рака…
(Клэй, который, конечно же, прочитал рекомендательное письмо, был поражен этим словом, которое мать не позволяла произносить в доме ни под каким видом.)
…Сердце и долг велят мне позаботиться о вышеупомянутом юноше. Короче говоря, ты меня весьма обяжешь, изыскав возможность взять его к себе «под крыло», – я не жду чудес от молодого Скеррита, но, по-моему, он обыкновенный порядочный малый. Да чудеса тут вовсе и ни к чему, во всяком случае, на подобной службе. Это то надежное среднее звено, на котором держится жизнь. Не стану распространяться, салям!»
Машинистку, которой мистер Статчберри диктовал письмо, позвали в этот момент к начальству мистера Статчберри, в результате чего он забыл присовокупить, как намеревался: «Нижайший поклон миссис Арчболд». Даже влиятельным людям приходится смотреть себе под ноги.
Однако Клэй Скеррит все же был принят на таможню, поскольку мистер Арчболд не мог отказать мистеру Статчберри в любезности, о которой тот просил. Итак, каждое утро Клэй в строгом темном костюме, купленном для этой цели матерью, переправлялся на пароме в таможню. Его тонкие, длинные пальцы приучились быстро перебирать квитанции. Он аккуратно раскладывал входящие и исходящие, обработав их. Со временем для него стало самым обычным делом выписывать химическим карандашом под копирку копии, копии, копии.
Клэй не изъявлял недовольства: если он и чувствовал себя парией, то ведь он знавал и худшие дни.
Однако мать нет-нет да и проливала свет на его неблагополучие.
Как-то вечером, когда засорилась раковина, она сказала ему:
– Вот умру будешь вспоминать свою никудышную мать только пойми я потому забываю про раковину когда мою посуду что все думаю думаю думаю о тебе хорошо бы попалась какая-нибудь практичная девушка все бы поправила что твоей маме не удалось я всегда хотела как лучше конечно я тебя не принуждаю только советую время ведь не ждет.
Ее сын не мог себе этого представить и не обращал внимания на ее слова. Он всматривался в свадебную фотографию. Фигуры на ней, такие живые, казалось, таили в себе нечто внятное лишь ему, и белая ладья свадебной туфли все манила в открытое море, словно судьба подавала знак.
Мать же продолжала втуне произносить тирады по поводу уходящей жизни. Однажды она вторглась в его мир, велев ему сходить в химчистку.
– Милый мой снеси-ка мой серый костюм на нем пятно от томатного соуса жутко смотреть когда такая толстая да еще пятно.
Клэй отправился исполнять, что было велено. Или, возможно, это улицы и трамваи двинулись мимо него, дабы он исполнил поручение матери. День был солнечный, наполненный металлическим лязгом. Дома ни от кого не таились, жизнь в них распахнута была настежь. В одном из окон женщина рассматривала подмышку. Это рассмешило Клэя.
Когда он вошел в химчистку, одна из приемщиц, отведя в сторону руку с сигаретой, говорила другой, молоденькой:
– Я покидаю тебя, Мадж. Сматываю удочки. Нужно срочно бежать домой и сбросить туфли, будь они прокляты. Ноги огнем горят.
Клэя все продолжало смешить.
Молоденькая приемщица, окруженная благоуханием химчистки, опустила глаза на стопку коричневой оберточной бумаги. У нее у самой была чистая-пречистая бледная пористая кожа.
– Что случилось? – спросила она, поскольку клиент все смеялся и смеялся. Спросила очень вежливо и спокойно.
– Ничего, – ответил он и добавил: – По-моему, вы совсем как моя мать.
В каком-то смысле это было не так, потому что девушка была плосконькая и бесцветная, а его огромная, тучная мать представляла собой по меньшей мере стопудовый оплот серости. Тем не менее что-то побудило Клэя сказать так.
Девушка не ответила. Она опять потупила взор, словно бы он преступил границы. Потом взяла костюм и осмотрела пятна от соуса.
– Завтра будет готово, – сказала она.
– Да ну!
– А что? У нас такой срок.
Каким же ровным и отсутствующим тоном говорила она!
И Клэй сказал, сам не зная почему:
– Вы чем-то расстроены.
А она ответила:
– Да просто раковина засорилась вчера вечером.
Это прозвучало у нее так серенько, и во взгляде ее было столько надежности, неизменности. Он сразу понял, что был прав, уловив в этой девушке из химчистки что-то от своей матери: зерно надежности. Клэй заволновался. Потому что он не верил, будто все преходяще, как ни стремилась убедить его в этом мать, не верил, даже когда следил за комьями земли, падающими на крышку гроба. Не верил, покуда он был он.
– Значит, завтра, – сказал Клэй.
Это прозвучало так, словно завтра было уже сегодня.
Клэй сразу же привязался к Мадж, как привязан был к матери, только по-другому. Взявшись за руки, они бродили по мертвой траве в парке или разглядывали зверей в клетках. Они жили уже одной жизнью – молчание их принадлежало уже им обоим. У них были одинаково потные ладони. А если Мадж и говорила что-нибудь, отвечать не было ни малейшей необходимости – это всегда было что-нибудь незначительное, цвета опилок.
Она говорила, например:
– Когда у меня будет свой дом, я ничего не буду делать по пятницам. Всему свое место и время. Постели тоже.
Или она говорила:
– Я люблю, чтобы все было красиво.
Или говорила:
– Замужество вещь серьезная.
Клэй, который ничего еще не сказал матери, уже и сам начал понимать, насколько серьезная.
Наконец он все-таки рассказал матери, она как раз вытирала апостольские ложки и уронила одну из них, он же предоставил ей самой поднять ее с пола, считая, что нагнуться лишний раз в порядке лечебной гимнастики для нее только полезно.
– Я очень рада Клэй, – вся красная, сказала она, помолчав. – Просто не дождусь когда увижу эту милую девушку нам надо все обсудить я думаю мы поладим совершенно не вижу почему бы молодым не попробовать жить с матерью если в доме хватает места чаще всего трения возникают не из-за характера все зависит от площади.
Миссис Скеррит всегда считала себя очень разумной.
– И Мадж так на тебя похожа, мам.
– Как это?
Он никак не мог объяснить ей того главного, что было для него столь важно, что побуждало его к женитьбе – то есть про неизменность. Не мог объяснить, что побуждало его к женитьбе, потому что и сам еще этого не знал.
– Ну что ж чем скорее мы познакомимся тем скорее мы это выясним, – только и оставалось сказать миссис Скеррит.
И Клэй привел Мадж. Руки у них в тот день были еще более потными, чем обычно. Дом на подпорках утопал в темной тени ветвей.
Миссис Скеррит отворила дверь.
– Ах ты с ней, – сказала она. – Только не сейчас, не сейчас.
Клэй сказал Мадж, чтобы она уходила, по крайней мере сейчас, что он придет к ней, и вслед за матерью вошел в дом.
Миссис Скеррит так больше и не встретилась с Мадж, разве что в зеркале, глядя в которое убеждалась с замешательством, что ничего незыблемого, неизменного не существует.
Вскоре она умерла. Сказали, от сердца.
И Клэй привел Мадж в дом, где родился и вырос. Они никуда не поехали в свой медовый месяц, поскольку замужество, как говорила Мадж, вещь серьезная. Клэй надеялся, что сумеет справиться с тем, что положено делать в постели отца с матерью. Затерянные в этом обширном владенье со скомканными простынями, Клэй и Мадж слушали друг друга.
И все было хорошо. Клэй продолжал каждый день ходить на таможню. Бывало, ущипнет Мадж за ухо.
Мадж приняла как есть дом, полный резьбы, вещи, накопленные свекровью, включая полосатые салфеточки; однажды в шкафу она нашла даже чучело канарейки. Она не высказывалась по этому поводу, просто принимала все как есть. Только одной-единственной вещи в доме она не приняла. Клэй в конце концов спросил:
– Куда делась фотография?
– Она в шкафу, – ответила Мадж.
Он вытащил родительскую свадебную фотографию и поставил ее на прежнее место, на украшенный резьбой стол. Она была рада, что он хотя бы не стал спрашивать, почему она убрала фотографию, а то она не знала бы, что и сказать. Куда как плохо, если не знаешь, чего ждать от мужа, но когда и сама себя не понимаешь – это уж совсем никуда.
Все это время она видела, что с Клэем что-то творится. Начать с того, что у него отросли волосы. Длинные кудряшки, как перья, торчали у него за ушами. Она видела, что он и сам все не свыкнется с шелковистой дерзостью своих волос, которые раньше торчали ежиком.
– Пожалуйста, мистер Мак-Джилливри, ниже ушей, – просил Клэй.
Мак-Джилливри, который был уже стар, но по-прежнему добр, воздерживался от каких бы то ни было комментариев.
Таможенные чиновники воздерживались тоже – что было более чем странно. Даже девицы, которые поначалу готовы были подхихикнуть, испытывали теперь какой-то непонятный трепет перед ним.
И только когда у мистера Скеррита волосы стали до плеч, мистер Арчболд вызвал его к себе.
– Это что, так уж необходимо, мистер Скеррит? – осведомился патрон в бастионе своего кабинета.
– Да, – ответил Клэй.
Он выжидательно смотрел на патрона.
И его отпустили.
Его жена Мадж решила ничему не удивляться. Это было единственное, что ей оставалось. Даже когда раздавался треск деревянной резьбы, она предпочитала этого не слышать. Даже когда из подвесных цветочниц торчали волосы вместо папоротника, она предпочитала этого не видеть. Котлетки, которые она ставила перед мужем, всегда располагались на тарелке исключительно прелестно. Это ли не крайность?
Как-то Клэй вошел из сада, где ползали улитки и пахло морем, в комнату. Постоял перед свадебной фотографией родителей. Большая туфля, ладья или, может быть, мост, видна была отчетливо, как никогда. Оглядываясь на прошлое, он, казалось, припомнил, что тут таятся истоки его стихов, или романа, извержения лавы, которой суждено затопить всю его жизнь.
Мадж отметила, что это был тот вечер, с какого он заперся у себя.
Она лежала в постели и звала его:
– Клэй, ты собираешься идти спать?
Или она вздрагивала, просыпаясь в предутренние часы, когда простыни сереют в сумраке, когда воздух дрожит от угрожающего звонка будильника, и разжимала рот, чтобы произнести:
– Клэй, выключи будильник!
Начиная с этих пор, его тело, казалось, никогда уже не пребывало в постели достаточно долго, чтобы там сохранялось его тепло. Впрочем, на что Мадж было жаловаться? Близок с нею он бывал раза два в году, не больше, на рождество и на пасху, хотя на пасху этого могло и не случаться – все силы отнимала Королевская сельскохозяйственная выставка.
Но дело было не в этом. А в тех белых листках бумаги, которые исписывал теперь Клэй за дверью маленькой комнаты, и его жена уже с трудом припоминала, как эта комнатка выглядит, так давно она туда не заходила. Одним из благоприобретенных миссис Мадж Скеррит качеств было уважение к праву другого на собственный мир.
Итак, Клэй писал. Поначалу он сосредоточился на неживых предметах, живущих своей таинственной жизнью. Годы с тех пор как он начал писать, он посвятил этому.
« …стол стоит и стоит его ножки так устойчивы конечно если взять топор и полоснуть по плоти тогда кричат убийца убийца но ничто не омрачает путешествий детства по застывшим волнам лесных просторов безо всяких кораблей струящиеся шелковые подолы мчат их из пункта А в пункт В в воображении пловца»
Долгое время он не сосредоточивал внимания на человеческих существах, хотя они всю жизнь его окружали. Да и на этот раз не то чтобы он сосредоточил внимание на живом существе – оно само вторглось к нему. К тому же Лав была совсем другое, чем все эти люди, по крайней мере сначала он по-иному ощущал ее присутствие, она была как бы его принадлежностью.
В ту ночь Клэя одолевала икота, он был очень взбудоражен, нервен. Громовые раскаты этой икоты заглушали тусклый голос его жены Мадж:
– Клэй, ты собираешься идти спать?
Лав по сравнению с нею была свежеветвящейся, зеленовато-желтой, словно поспевающая груша.
«Лав, Лав, Лав», – писал он на листе бумаги, как бы для пробы.
Ему это очень понравилось, он удивился, как это раньше не пришло ему в голову. Он способен был просто сидеть и писать ее имя, тем не менее Лав делалась все более осязаемой.
Вначале Лав возникала за стеклом, покрытая дрожащими капельками испарений, как на папоротнике в жарких комнатах, глаза у нее были цвета папоротника, тронутого коричневинкой, и очень походили на его собственные, хотя едва ли он подозревал об этом. В первые встречи он чувствовал не более чем легкое колыхание волос, когда она кивала головой, подрагивание кожи, которой он словно бы касался. Она поднималась по ступенькам старой каменной лестницы, задерживаясь на замшелом пороге. Иногда листья-монстеры обращали ее в рассеянный свет. И только он один знал, что нужно сделать, чтобы она появилась снова. Бывало, ее губы оказывались совсем рядом, когда он лежал в саду, на сдобренной высохшим навозом земле, среди запаха гниения. Она не была реальной, не могла быть реальной. Нет. Ему еще предстояло ее сотворить. Но была одна вещь, которая настораживала. Физические проявления.
Мадж говорила:
– У меня руки потрескались, нужно спросить мистера Тодда. Проще поговорить с аптекарем, врачи слишком заняты, чтобы уделить тебе внимание.
И у Лав выступила экзема. Клэй вначале смотреть на нее не мог. Как она сидела за маленьким столиком и принимала пятнадцать разных лекарств, пожирала таблетки, как поросенок, и хотя Лав улыбалась, все равно это было грустно. Болячки стали покрываться струпьями. Он не мог себя заставить подойти к ней. Да и запах. Множество ночей Клэй не мог написать ни слова. Или, точнее, несколько ночей подряд он писал:
«…засыхающая умирающая…»
Прислушиваясь, он слышал шелест пилюль Лав, колыхание единственной в саду бесплодной финиковой пальмы, скрип кровати, в которой ворочалась Мадж.
И тогда его охватывал панический страх, что дом на подпорках вот-вот рухнет. Он такой гнилой, такой иссохший. Но Клэй не мог быстро вскочить из-за стола – не то разлетятся листы бумаги. Плеща по полу спадающими шлепанцами, он плыл к двери.
Но подойти к ней не мог, потому что Лав, тут только он это и обнаруживал, поворачивала в двери ключ и прятала его на груди.
Она подошла и сказала:
– Фигу тебе!
И села к нему на колени, а он свободной рукой начал снова писать, впервые после многих бесплодных ночей:
«Наконец-то жизнь больше не сковородка с гренками и пошла как по маслу».
– Ура! – воскликнула Лав. – Что значит образованный парнишка! Честное слово, Клэй, писать, должно быть, очень-очень приятно, особенно когда только одна рука занята.
Она смеялась и смеялась. Когда его одолевали сомнения. Неужели все другие, кроме тебя самого, на одно лицо? Ему хотелось пойти взглянуть на свадебную фотографию и проверить, но эта темень, эта лестница! Слышно было только, как во сне дышит с присвистом Мадж. Конечно же, Мадж сказала за завтраком:
– Все одно. Что б ни твердил тебе торговец, все только чтобы сбыть свой товар.
Но Лав сказала:
– Большая разница, Клэй, как между апельсином и гранатом. А ты и вовсе не такой, как все. Уж я-то лизнула сливок твоей гениальности.
Она действительно порой была словно кошечка, свернувшаяся в клубок у него на коленях, но притом появлялась и исчезала мгновенно, как открывается и закрывается складной ножик.
– Так бы и съела тебя, – продолжала она, обнажив свои острые зубки, а он-то думал, что они у нее широкие и редкие, как у матери или Мадж.
Хотя он и был напуган, правой свободной рукой он написал:
«Никому кроме себя самого не доверю опасной бритвы…»
Лав заглянула в написанное.
– Револьвера, – сказала она. – Я – это револьвер.
Он забыл о ней и продолжал писать, что надлежало:
«… Лав сидит у меня на коленях пахнет надкушенной морковкой…»
– Кусни-кусни-кусни его за палец! – сказала Лав. – А ну-ка, хоть что-нибудь на букву «ка»!
– А-а-а! – заплакала «ка», – д-д-дорогая, д-д-добрая Лав!
– Это еще откуда тут взялась «дэ»? – воскликнула Лав.
– Никакой «дэ» нет и в помине, она еще не родилась, – ответил Клэй. – Можешь быть уверена, ее и не будет. Вот «а», так та спит. Но я не «а», увы, – вздохнул он.
Ему вдруг захотелось быть «а».
Он увидел, что он с Лав с глазу на глаз, даже ресницы их сомкнулись, объединившись против переполняющей сердце печали. И они излились друг в друга.
Когда Клэй заканчивал свои бдения, глубокой ночью, он переживал в своей одинокой комнатушке великую боль, потому что Лав улетучивалась, и только чернила на пальцах напоминали о том, что она здесь была.
Ему не оставалось ничего другого, как идти к Мадж, на родительское ложе, в неуверенности, что он поднимется с него на другое утро. Ему было холодно-холодно.
Мадж повернулась к нему и сказала:
– Клэй, я поругалась с мистером Тезорьеро из-за турнепса. Сказала ему: как вы можете рассчитывать, что у вас будут покупать такие дохлые овощи.
Но Клэй уже спал; в то утро он и в самом деле, впервые за много лет, не поднялся с постели, когда по дому разнеслись металлические трели будильника.
Клэй Скеррит продолжал ходить на таможню. К нему уже там привыкли, привыкли даже к его длинным патлам.
Когда Клэю вздумалось как-то раз наведаться к мистеру Мак-Джилливри, его встретил там какой-то молоденький итальяшка:
– Нет его! Нет! Мак-Джилливри помер. Когда ж это будет-то? Лет пять назад. Или шесть.
И Клэй ушел.
То, что это должно было когда-нибудь случиться с Мак-Джилливри, вполне естественно. Неестественно было все вокруг. Эти притворщики-дома. Этот вспученный асфальт.
И он увидел тонкий каблучок, застрявший в трещине, который пытались выдернуть. Увидел обладательницу. Увидел. Увидел.
Она обернулась и сказала:
– Да, хорошо вам. На низких каблуках. Проваливай.
И продолжала выдергивать каблук.
– Но, Лав! – Он протянул к ней руки.
На ней был свитер из медовых сот.
– Ну! – сказала она и рассмеялась.
– Значит, ты так вот?
– Да, вот так!
У него дрожали руки, ее можно было ухватить за серенький цвета овсянки свитер.
– Вот еще не хватало стоять тут болтать посреди Военной Дороги с каким-то патлатым кретином. Хотя бы даже и с тобой!
– Давай говорить разумно!
– Что значит разумно?
Он не мог объяснить ей этого. Как если б она спросила, что такое любовь.
– Ты что, знать меня не желаешь? – спросил Клэй.
– Я тебя знаю, – ответила она с той безразличной точностью, с какой катер пришвартовывает к причалу. – Мне надо идти.
И продолжала крутить каблук.
– Я ведь шел за чем-то, – припомнил Клэй. – Что же это такое было? Может, семечки для попугая?
– Может, моя тетка Фанни?
Она выдернула, наконец, каблук, асфальт треснул и осел ровными шуршащими клочьями черной бумаги.
Если б только он мог объяснить, что любовь нельзя объяснить.
Женщины сновали вокруг, в пальцы их впивались перстни и ручки тяжелых сумок. Одна вела на поводке овчарку с корзинкой в зубах, не ведая хлопот.
Было субботнее утро. Клэй пошел домой.
Вечером после ужина, состоявшего из поджаренных макарон, по причине того, что они все еще выплачивали «за технику», Мадж сказала:
– Клэй, я видела сон…
– Не надо! – крикнул Клэй. Куда ему было деться? Теперь уже некуда. Разве что в понедельник на таможню. Хоть бы поскорее туда попасть. Отточить карандаши. Положить перед собой с одной стороны коробочку со скрепками, с другой ластик.
И вот тогда-то и случилось то, чего он боялся.
Лав стала следовать за ним и на таможню.
Никто бы не обратил на это особенного внимания, потому что мало ли женщин приходило ежедневно на таможню вызволять свои вещи. Только ни одна из них не устремлялась так вот прямо к столу мистера Скеррита, ни одна не вырастала так внезапно перед ним в своем сереньком свитере с крупными ячейками.
Со своими острыми, мелкими, смеющимися зубами.
– Ну что? – сказала она. – Не ожидал?
Это была до такой степени она, Клэй боялся, что она выскользнет из своего свитера. Он сидел, опустив глаза на письмо от Дулей и Манна из агентства по импорту касательно пропавшего «бехштейна».
– Послушай, Лав, только не здесь, – сказал он. – Я тут никак не могу разыскать пианино.
– Пианино? Да мало ли их на свете! Ты не должен отыгрываться за них на мне.
– Может быть, ты и права, – ответил он.
– Права! Даже если и не права. Даже если я вдрызг не права.
Она положила сумочку к нему на стол.
– Если кто тут и будет играть, так это я.
Совершенно явственно из-за угла застекленного кабинета мистера Арчболда выскользнуло старое черное пианино и следом за ним – обтянутый дырявой кожей круглый табуретик, из прорех которого торчала набивка. Лав была довольна. Засмеялась, присела к пианино и стала наигрывать блестящую грустную джазовую мелодию. Она играла и играла. Ее маленькие руки летали и резвились на клавишах. Музыка сочилась изо всех щелей старого, изъеденного морем пианино.
Клэй поднял глаза. Мистер Арчболд глядел из-за стекла. Мисс Титмус взяла свое личное полотенце, повозилась с туфлями и отправилась в туалет.
Лав поднялась с табуретика. Она кончила играть. Или нет, не кончила. Она теперь уже барабанила задом по грязным, вздутым клавишам просоленного старого фоно.
– Вот так вот! – крикнула она.
Потом подошла и уселась на краешек его стола. Необычайно гибкая. Бурно дыша. Невозможно было не заметить подмигнувших ему застежек на чулках.
Кое-кто из сослуживцев начал уже обращать внимание, с отчаянием увидел Клэй сквозь завесу волос.
И он проговорил:
– Знаешь, Лав, после подобной сцены я вряд ли удержусь на службе. А как жить без жалованья? И о Мадж надо подумать. Я имею в виду, кроме денег, важен еще и престиж. Нам придется сидеть на хлебе с чаем.
– ХА-ХА-ХА, – расхохоталась Лав.
Но ему во что бы то ни стало нужно было не сдаваться, не столько ради себя самого, сколько ради общественного порядка, ради чести учреждения. Он должен был постоять за скрепки.
Почти все сослуживцы всё видели, но у них достало такта не высказываться вслух о столь деликатном деле.
Спустя некоторое время мисс Титмус наклонилась и собрала скрепки, потому что ей жаль было мистера Скеррита.
Он не стал пускаться ни в благодарности, ни в объяснения, просто взял шляпу и, ни на кого не глядя, пошел вон.
Мадж сказала:
– Ты уже пришел? Так рано? Ну, посиди пока на веранде. Я принесу тебе чай с пирогом, думаю, его еще можно есть.
И он сидел на веранде, на которой, бывало, сидела и плакала мать, чувствовал, как южный ветер пробирается под ворот рубашки, слышал, как всплескивает ветвями финиковая пальма. Смотрел на пугливые стайки воробьев.
Мадж сказала:
– Клэй, если не хочешь есть, выпей хотя бы чаю.
Можно, конечно, не обращать внимания, и он пошел к себе в комнату, которая ничуть его не страшила. Она сидела там в кресле в своем сереньком цвета овсянки свитере. Спиной к нему. Так естественно.
– Лав, – сказал Клэй.
Она поднялась к нему навстречу, и он увидел, что она готова погрузиться в море того будущего, западню которого она коварно готовила ему в водах, пахнущих мускатной приправой к взбитому крему душных туманных утр и исполненных озноба дней и ночей.
Если он не устоит перед нею.
Она была как прибрежная вода – не когда она готова сломить мощью прилива и отлива, а когда ласково подбирается и откатывается блаженной волной, и ты входишь в нее, тихонько поплескивая руками. Так нежна была она.
Мадж постучала в дверь.
– Чай стынет, Клэй! – сказала она.
Да, конечно, и это тоже. Ничего не поделаешь.
– Я приготовила тебе очень вкусные тосты!
Она отошла, но потом вернулась и приложила ухо к трухлявой двери.
– Клэй! Ты пойдешь есть?
Мадж не любила подслушивать – из уважения к праву другого на собственный мир.
– В жизни ты еще так себя не вел, – пробормотала она и в первый раз за все время открыла дверь.
И закричала. Заметалась. Что было на нее не похоже.
Она не видела его лица. Оно было скрыто разметавшимися волосами.
– Вот уж никогда я этого не ждала, – рыдала Мадж.
Она увидела истекающую струйкой крови ножку стола. Совсем тоненькой струйкой.
И старую женскую туфлю. Он лежал с белой туфлей в руке.
– Никогда даже не видела этой туфли, – простонала Мадж. – Весь этот хлам, который она тут скопила, все эти ее канарейки, все-все-все, но ведь этой туфли не было!
Клэй лежал с изношенной туфлей в руке.
– Не может такого быть! – рыдала Мадж.
Потому что каждый знает – чего нет, того и быть не может, даже когда оно и есть.
Блики в зеркале.
Автопортрет
(Отрывки)
Был 1926 год. Мне исполнилось четырнадцать, и родители сняли на лето тот самый дом в Фелпеме, в графстве Суссекс. В мягкой зелени окружавшего нас ландшафта моей матери виделось нечто типично английское, полное очарования и куда более притягательное, чем нестерпимый блеск австралийского солнца, жара засухи и постоянный риск наступить на змею. Что до отца, то он видел перед собой лишь пастбища для будущей говядины и баранины. Мне же все здесь сулило покой уединения, залечивающий любые раны, пока сельский говор фелпемцев не заставил меня вспомнить, что я – иностранец.
В неоготическом доме, снятом родителями на каникулы, я чувствовал себя удивительно легко: ничего общего с той жизнью, которая была мне знакома, и в то же время ощущение: здесь я впервые начинаю жить по-настоящему.
«Длинная комната» одним концом выходила в сад, а в другом ее конце стояло большое позолоченное зеркало, все в буграх, щербинках и ямках. Мое отражение колыхалось в водянистой ряби: в зависимости от освещения я то уплывал в далекие глубины стеклянного аквариума, то вдруг снова возникал у его передней стенки и зыбко покачивался, как нить бледно-зеленых водорослей. Люди, считавшие, что знают про меня все, не подозревали о существовании этого странного создания, про которое я и сам-то не знал.
© Patrick White, 1981.
В школе гордость служила мне стеной, за которой я замыкался в себе, зато в каникулы я выбирался из своей крепости. Лондонские улицы вселяли в меня чувство уверенности. Сознание собственной ничтожности позволяло мне растворяться в толпе и плыть по течению. Походка моя порой даже приобретала некоторую чванливость, настолько я упивался своей неприметностью среди этих румяных и сосредоточенных или бледных и рассеянных лиц. Я жадно впитывал в себя высокомерие тех, кому нечего бояться – надменных мужчин в щегольских костюмах и их поджарых, длинноногих женщин во французских шляпках и в мехах, небрежно распахнутых на костлявых ключицах и невзрачных холмиках грудей. Холодная отстраненность этих людей и тот факт, что я мог вызывать у них лишь презрение, не только не иссушали, но, напротив, обильно удобряли почву, в которой готовились дать ростки семена провинциального снобизма.
Она берет меня за руку. Белая полотняная перчатка. Мы идем по коричневой сиднейской улице, между тесно стоящими домами, по горячему асфальту. Она – это моя двоюродная бабушка Грейс, приехавшая погостить к нам из Вест-Мейтланда.
Душно, я устал.
– Патрик, ну что же ты? Шагай. – Бабушка Грейс маленькая, добрая, терпеливая.
– Меня зовут Пэдди. Я ведь Пэдди, да?
– Конечно, ты Пэдди. Но по-настоящемутебя зовут Патрик.
Имя «Патрик» я знаю, оно написано на ручке моей щетки для волос, я видел, только не думал, что это меня так зовут. Но сейчас, среди этих деревьев с багряными цветами, в этом мире красно-коричневого кирпича, оба моих имени кажутся мне чужими. Я нарочно бью носами ботинок о горячий асфальт и начинаю дуться. Это я умею.








