412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Русь (Часть 1) » Текст книги (страница 5)
Русь (Часть 1)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:16

Текст книги "Русь (Часть 1)"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

За стол село пятьдесят человек. Лакеи сбегали по ступенькам широкой лестницы от дома с серебряными блюдами, держа их на ладонях в уровень с плечами, и подносили к гостям, просо-вывая вперед блюдо с левой стороны.

В конце стола сидел сам именинник с женой, Марией Андреевной, такою же бодрой и ласково-величественной, как он сам.

Вино, наливаемое из-за спин гостей лакеями, наполнило крепкой игристой влагой хрусталь-ные бокалы. И первые лучи взошедшего солнца брызнули на росистую траву и деревья как раз в тот момент, когда все подняли бокалы, чтобы выпить за здоровье именинника.

Когда налили по второму бокалу, поднялась Софья Александровна Сомова и, улыбаясь, оглянула сидевших за столом с таким видом, как будто готовилась сказать что-то особенное, чего никто не ожидает. Все, переглядываясь и не зная еще, что она скажет, уже заранее улыбались.

– Поздравляю именинника с наступающей!.. Она умышленно остановилась, чтобы взвин-тить любопытство публики и сильнее подготовить эффект.

– С наступающей... – медленно повторила Софья Александровна и вдруг, весело улыб-нувшись, выговорила громко: – ...серебряной свадьбой.

– Ура!.. – закричали все, переглядываясь и оживленно улыбаясь; встали и перепутались.

– Горько! – крикнула громко и весело Софья Александровна.

– Горько, горько! – закричали все и двинулись со своими бокалами к концу стола, оставив в беспорядке отодвинутые стулья.

Князь встал, растроганно кланяясь то в ту, то в другую сторону. Мария Андреевна тоже встала и, стоя рядом с мужем, с своими вьющимися седыми волосами и молодым лицом, с бокалом в руках, улыбалась и кивала головой на все стороны.

При криках "горько" она застенчиво взглянула на мужа и еще милее и растроганнее улыбалась и кланялась, вероятно, думая, что гости удовольствуются этим.

Но гости этим не удовольствовались.

– Папочка и мамочка, горько! – визжала Маруся, прыгая около них на одном месте.

– Горько!.. – не унимались голоса и кричали все требовательнее и настойчивее, пока старый князь не нагнулся и не поцеловал свою подругу.

Митенька Воейков, стоявший со своим бокалом в средине стола и не знавший, что ему делать – стоять или идти к имениннику, почувствовал на себе чей-то взгляд. Он повернул голову и встретился глазами с Ириной. Она смотрела на него, как будто ждала, когда он огля-нется. Когда он оглянулся, она подняла к нему свой бокал и оживленно дружески улыбнулась.

Митенька, тоже улыбнувшись, сделал такой же жест и выпил.

После ужина все стали разъезжаться. К подъезду подавались экипажи гостей. На верхней ступеньке подъезда с колоннами стоял сам хозяин и кланялся, когда гости, запахивая полы пыльников и оглядываясь, кому где сидеть, размещались в экипажах.

Митенька Воейков решил не подходить к Ирине, так как вдруг испугался, что словами он ей не сможет сказать того, что они уже сказали друг другу простыми товарищескими улыбками. Когда он, простившись, садился в шарабан, он еще раз приподнял фуражку, оглянувшись на подъезд, чтобы взглядом, обращенным к хозяевам дома, захватить стоявшую на подъезде Ирину. И видел, как она, стоя с веткой белой сирени, поймала его взгляд, как будто ждала его, и быстро скрылась за дверями...

Когда Митенька ехал домой по большой дороге, он с чувством какой-то новизны вдыхал в себя свежий утренний воздух и оглядывался на расстилавшиеся поля и широкие дали, которые все светились и искрились радостным утренним светом. В деревнях уже топились печи, дым прямыми столбами поднимался кверху и длинной полосой стоял над покрытой росой лощиной. Мягкая пыль дороги, еще влажная от росы, осыпалась, как песок, с колес, и впереди, по дороге, за бугром ярко блестел золотой крест деревенской колокольни.

В голове стоял приятный туман от бессонной ночи и беспричинного счастья. Кругом была роса, свежесть и утренний блеск небес. А воображение снова и снова старалось воскресить во всей ясности два момента... и он не знал, какой из них лучше: один – в дальней комнате с оди-нокой свечой, когда на него из темноты зеркала загадочно смотрели, чего-то ожидая, женские глаза. Другой – тень подъезда с колоннами с задней стороны дома и девушка с веткой белой сирени...

X

Валентин после бала не сразу попал домой. Они с Петрушей куда-то заезжали в гости часов в пять утра. К ним еще присоединился Федюков. Они помнили, что долго стучали в ворота, что кто-то ругал Федюкова, хотя он был тише всех. Потом долго пили. И наконец они уехали все к Валентину, который жил у баронессы Нины Черкасской, причем Федюкова не пускали с ними ехать. И они еще удивлялись, почему именно к нему пристают больше всех.

Но сколько они потом ни припоминали, у кого они были, и перед кем Валентин ни извинял-ся за беспокойство от столь раннего приезда, – все уверяли, что от него не испытали никакого беспокойства.

И только на третий день Федюков, попав домой и выдержав долгий семейный разговор на тему о беспутных головах, которые привозят домой по ночам целый пьяный кагал, – только тут понял, куда они заезжали.

Валентин в этом отношении был совершенно особенный человек. Казалось, ему совершен-но все равно, когда и куда попасть, где жить, дома или у чужих людей. У него было даже непре-одолимое отвращение к домашнему очагу, налаженной жизни и постоянное стремление куда-то вдаль. Но при этом он сохранял всегда удивительное спокойствие, как будто был прочно уверен, что, когда придет момент, он уедет куда нужно, оставив без всякого затруднения и сожаления то место, где он жил.

Он никогда ничего о себе не говорил, за исключением того, что ему тесно среди культуры и его мечта – жить среди первобытной природы, которой еще не коснулся человек; своими руками добывать себе пищу, ловить рыбу, лежать под солнцем и любить первобытную здоровую девушку. Поэтому он так и спешил на Урал и, несмотря на просьбы друзей, не соглашался ни на один день отложить свой отъезд.

Сейчас он жил у баронессы Нины, к которой, по своему обыкновению, попал совершенно необычайным образом. И жил у нее уже второй месяц. Этот срок был долог для того, чтобы ни с того ни с сего жить в усадьбе замужней женщины женатому человеку, но короток для того, чтобы так прочно сойтись со всеми помещиками и непомещиками, быть с ними на "ты", и не только с ними, но и с их женами. И все-таки Валентин успел это сделать.

С Ниной он был знаком ровно столько времени, сколько жил с ней. Он ехал в Москву, где взял на себя по просьбе друзей устройство важного и срочного дела, согласившись на эту просьбу с первого же слова, как и подобало истинному джентльмену, входящему в положение ближнего. Но в вагоне ему, как бы в противовес бывшей перед его глазами культуре, предста-вилась вся простота девственной природы, и он вдруг почувствовал, что нужно не в Москву ехать, а в девственные, первобытные места, например, на Урал.

Разговорившись в купе с незнакомой дамой с мехом на плечах и сидя за бутылкой старого портвейна, Валентин сказал, что хорошо бы посидеть за бутылкой вина с сигарой или трубкой английского табаку где-нибудь в старой усадьбе, где в непогоду ветер хлопает деревянными ставнями и лепит на темное стекло жутко белеющий снег.

Баронесса Нина, кушавшая из коробочки шоколад, сказала, что у нее как раз есть такая старая усадьба и она едет туда. И хотя сейчас не зима, а ранняя весна, но все-таки она думает, что там – хорошо.

– Да, пожалуй, хорошо и ранней весной, – сказал задумчиво Валентин. Он достал из саквояжа еще бутылку и предложил Нине. Они выпили, и Валентин стал говорить ей "ты", так что баронесса не могла даже понять по его спокойному, какому-то домашнему тону, – не лишенному, впрочем, корректности, – близкий ли она его друг или уже любовница. Валентин решил этот вопрос очень скоро, доказав ей, что она и то и другое.

– Я только не понимаю, как же это все вдруг? – сказала потом озадаченная Нина, проводя по глазам своей тонкой рукой с прозрачными пальчиками. – Мне даже представляется все это каким-то ужасом.

– Ужаса вообще ни в чем нет, – заметил Валентин, – а в этом и подавно. Просто ты не умеешь пить.

И когда баронесса Нина, прощаясь с ним около своей станции, стыдливо обняла его, Валентин сказал опять, задумчиво глядя на нее:

– Да, пожалуй, хорошо и ранней весной. В таком случае поедем к тебе, а через неделю, если хочешь, поедешь со мной на Урал.

Баронесса Нина пробовала заметить, что у нее есть муж и что этот муж приедет летом в имение...

– Мужа бросишь, – сказал Валентин, – еще потом кого-нибудь найдешь.

И, позвав кондуктора, велел вынести и его вещи.

XI

Если бы Валентину не пришла мысль ехать на Урал, то для него нельзя было бы выдумать лучшей пары, чем баронесса Нина.

Так же как и он, она была совершенно не заинтересована в земных выгодах, никогда не знала, чем она живет, чем вообще живут и как это делают. Ни перед кем не льстила, ничего не добивалась и была проста и чиста сердцем. Она была наивна, как ребенок, ленива и беспорядо-чно добра. Мужчины были ее всепоглощающей страстью. Она была так слаба на них, что сама не замечала, как честь ее мужа, почтенного профессора, давала трещины то с той, то с другой стороны.

Вышедши в третий раз за этого профессора, она каким-то образом брачную ночь провела не с ним, а с его другом, приехавшим поздравить его. Как это случилось, – она сама не могла отдать себе отчета и всегда с улыбкой нежности вспоминала об этой случайности.

Она могла целыми днями лежать на диване, потонув в ворохах шелковых подушек, и кушать что-нибудь сладкое.

Мужчина ей всегда представлялся в виде обаятельного, изящного существа, назначение которого – ухаживать за женщиной и преклоняться перед ней. Отступление от этого правила она в первый раз в жизни встретила у Валентина, который вообще не ухаживал за женщинами, даже не целовал у них рук.

Поэтому встреча с Валентином произвела на девственную душу баронессы Нины необы-чайное впечатление. Она была поражена необыкновенной простотой его смелости и спокойствия и вся испуганно, по-детски сжалась перед ним, как перед существом высшим и не совсем понятным, точно покорившись ему из проснувшегося в ней тысячелетнего инстинкта.

Нина была так беспомощна в жизни, что, если бы не две горничные, беспрестанно все подававшие и убиравшие, она потонула бы в ворохах шелковых тряпок, парижских лифчиков и в конце концов содрогнулась бы от той жизни, которую какие-то злые силы устроили вокруг нее.

Туалеты ее всегда отличались большими вырезами на груди и спине. И, несмотря на чрез-мерную оголенность, глаза ее всегда были просты и невинны. Но несмотря на то, что они были просты и невинны, мужчины в некотором смысле ее очень хвалили.

Валентину же она понравилась простотой своей души и невинностью сердца.

От приезда в усадьбу неизвестного ему профессора, да еще с его женой в качестве любовни-цы, Валентин, по-видимому, не испытывал никакого неудобства. И, очевидно, в то же время ни одной минуты не думал о том, что он останется жить с этой понравившейся ему женщиной. Ему совершенно была несвойственна мысль о семье и об укреплении и продолжении своего рода.

А чужим домом и чужими вещами он пользовался с такой простотой, точно совершенно не понимал разницы между своим и чужим. И точно так же относился к этому, когда кто-нибудь другой пользовался его вещами.

Казалось, что в какой бы точке земного шара Валентин ни очутился, он на все окружающее смотрел бы как на принадлежащее ему в такой же мере, как и другим.

То, что имение баронессы было запущено и в нем не велось почти никакого хозяйства, несмотря на присутствие управляющего, – Валентину особенно понравилось.

– Вот это именно и хорошо; только камина нет настоящего, ты к осени вели сделать, – сказал Валентин, когда Нина, – точно новобрачная, в белом меховом капоте, – водила его в первое утро по дому.

– Как к осени? Разве вы останетесь до осени, Валентин? – спросила несколько удивленно и тревожно баронесса Нина.

– Нет, я через неделю буду уже на берегах Тургояка. Я говорю – для тебя. И ты много теряешь оттого, что не хочешь ехать со мной на Урал, продолжал Валентин, когда они вышли на балкон. Он стоял, смотрел вдаль на синевшие справа луга и задумчиво курил сигару.

– Посмотрела бы священные воды озера Тургояка, купались бы с тобой в прозрачной воде среди дикой первобытной природы, варили бы на берегу уху и по целым часам лежали бы на горячем песке. Тебе нужно ходить совсем голой, а ты надеваешь какие-то меховые капоты.

Последняя фраза заставила баронессу покраснеть, и она сделала вид, что сейчас же зажмет уши, если Валентин скажет еще что-нибудь подобное.

Но у него был такой спокойный вид и тон, как будто он даже и не заметил испуганного движения молодой женщины или не обратил на него внимания.

Со стороны общественного мнения дело обошлось тоже неожиданно хорошо. Сначала поступок баронессы, приехавшей с любовником в свою усадьбу совершенно открыто, поразил всех и вызвал взрыв негодования.

Но Валентин в первую же неделю перезнакомился со всеми, откуда-то выкопал знаменито-го медведеобразного Петрушу и привез к себе Федюкова, который понравился ему своим разо-чарованно-мрачным видом и отрицанием действительности. На вторую неделю уже все с ним были на "ты" и даже скучали, если в доме долго не появлялась его спокойная большая фигура с поднятыми на лбу складками, как он обыкновенно входил со света в комнаты, разглядывая, кто есть дома.

– Ну неужели нельзя хоть на неделю отложить эту поездку? – говорили ему друзья.

– Никак нельзя, – отвечал Валентин.

Несмотря на краткость срока, все сошлись с ним гораздо ближе, чем с профессором, который хотя и был человеком чистейшей души, но отличался чрезмерной деликатностью и совестливостью, что бывало подчас несколько утомительно. Пить с ним было нельзя, ухаживать за женщинами при нем тоже было неудобно, именно благодаря слишком большой его чистоте.

Всех теперь интересовал вопрос, что будет, когда он приедет на лето из Москвы, и как отнесется его чистая душа, воспитанная на лучших интеллигентских традициях, к факту скандального присутствия в его доме Валентина...

XII

Когда мужики собрались на бревнах потолковать о делах вечерком, в первое же воскресе-нье после Николина дня, то праздничное настроение прошло; никто уже не вспоминал, что и как хорошо было прежде, а все видели только, как плохо и тесно в настоящем.

Пришли еще не все и потому разговора пока не начинали. Захар Кривой в стороне возбуж-денно курил свернутую папироску, поминутно сдувая пепел. Кузнец, подойдя, остановился и, пробежав по лицам собравшихся, как бы ища, кто тут ведет дело, сказал нетерпеливо:

– Ну что ж, начинать так начинать, за чем дело стало?

Никто ничего не ответил. Все лежали, сидели с таким видом, как будто их приведя наси-льно, иные курили и лениво сплевывали, оглядываясь на вновь подходивших, как будто нужен был какой-то срок, чтобы разбудить внимание всех и втянуть их в обсуждение дел.

– Начинать тут долго нечего, – сказал Захар, заплевав в пальцах папироску и входя в круг в рваной распахнутой поддевке и с расстегнутым воротом рубахи, – а говори дело – и ладно. А то покуда начинать будем, вовсе без порток останемся. Как про старину начнут рассказывать, так все было, а сейчас куда ни повернешься – ни черта нету.

– До того дошло, что уж податься некуда, – сказал скорбно Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне. – Земля вся выпахалась, как зола стала, речки повысохли, палки дров за двадцать верст нету.

– Может, переделяться? – нерешительно сказал подошедший в своей вечной зимней шапке и с палочкой Фома Коротенький.

– Сколько ни переделяйся, земля-то все та же.

– Хорошие места итить искать надо, больше тут нечего ждать, – сказал Степан, вытирая свернутой в комочек тряпочкой свои слезящиеся глаза.

– Тут хорошие места под боком, только руку протянуть, – озлобленно крикнул Захар.

И все невольно посмотрели на усадьбы, так как знали, что он про них говорит.

– Чужое добро, милый, ребром выпрет, – отозвался старик Тихон, так-то.

Он стоял, опершись грудью на палку и смотрел куда-то вдаль. Весь белый, седой, в длинной рубахе и босиком, он был похож на святого, что рисуют на иконах.

– У нас, брат, не выпрет, ребра крепкие. Я вот амбар на его земле поставил, да еще горожу раскидаю к чертовой матери, – крикнул Захар, злобно сверкнув своим бельмом на кривом глазу.

– Ты амбарчик на каточках сделай, – сказал Сенька, – как дело плохо обернется, так жену со свояченицей запрег и перекатил от греха.

Некоторые машинально обернулись к Сеньке, но, увидев, что он, по обыкновению, бала-гурит, с досадой отвернулись.

– Только язык чесать и мастер, – проворчал Иван Никитич, хозяйственный аккуратный мужичок, который напряженно слушал Захара.

– Он и на отцовых похоронах оскаляться будет, – сказали недовольно сзади про Сеньку.

– Они уж из семи печей хлеб-то едят, – крикнул опять Захар.

– А у нас и одной топить нечем, – сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидевший на завалинке опустив голову.

– Чтоб не жарко было... – вставил опять, не утерпев, Сенька.

– На нож полезу, а амбара ломать не дам; перекорежу все к черту! кричал Захар с налившимися кровью глазами, сверкая своим бельмом. Все даже затихли, глядя на него.

– Верно, – крикнул кузнец, всегда первый присоединявшийся ко всякому смелому решению.

Позднее всех подошедший лавочник со счетами, в фартуке и с карандашом за ухом, остано-вился вне круга и некоторое время молча, прищурив глаз, смотрел на Захара и на всех, как бы желая дать им высказаться до конца и твердо зная про себя, что ему нужно здесь сказать.

Он отличался тем, что всегда имел неторопливый значительный вид и находчивость. Спо-койно и ядовито резал на сходках, никого не щадя, даже своих друзей, – как будто не узнавая их, – когда выступал их противником. Знал всякие законы и употреблял такие слова, которых никогда не слышали и не знали, что они значат и что на них отвечать. Поэтому всегда озадачен-но молчали, и он оставался победителем.

Все увидели, что лавочник пришел, и, поглядывая на него, ждали, что он скажет. Но он, не обращая ни на кого внимания, смахнув фартуком пыль, присел на бревно в стороне со своими счетами. Потом неожиданно встал и вошел в круг.

– Во всем надо поступать по пределу закона, – сказал лавочник строго и раздельно, но не повышая голоса, как бы зная, что он и так заставит всех слушать. – Это раз!.. – Он, держа счеты левой рукой около бока, правой отрубил в воздухе ладонью с растопыренными пальцами.

– ...Потом надо еще знать планты и по ним доказать предел нарушения. Это два!.. – продолжал он, отрубив еще раз рукой, причем смотрел не на Захара, против которого выступал, а прямо в землю перед собой, стоя с несколько расставленными ногами. – А то ты выставил, как дурак, этот свой амбарчик, его на другой же день и сковырнут к чертовой матери, а самого по чугунке на казенный счет.

– За хорошими местами... – подсказал, подмигнув, Сенька.

Лавочник рассеянно, как полководец в пылу битвы, оглянулся на него и, как бы считая свой аргумент неопровержимым, отошел в сторону. Потом опять быстро повернулся к Захару, посмо-трел на него и крикнул громче и тоном выше:

– Ты линию закона найди, вот тогда будешь действовать на основании, да давность опро-вергни! – кричал он, глядя на подвернувшегося Фому, а своим кривым пальцем тыкая в направ-лении Захара. – Он тебя одной давностью убить может.

Сказав это, лавочник под молчаливыми взглядами вышел из круга и сел на бревно.

Все нерешительно переглядывались. Возбуждение, загоревшееся было от слов Захара, показавшихся самой очевидностью, вдруг погасло.

– Так напорешься, что ой-ой... – сказал, как бы про себя, староста.

Все оглянулись на старосту.

– И не разберешь, что... – сказал чей-то голос.

Все молчали.

– Это тогда ну ее к черту, – сказал кузнец, всегда первым отпадавший от принятого решения, если результаты оказывались сомнительны.

– Пока руки связаны, ни черта не сделаешь, – сказал Николка-сапожник, сидевший на траве, сложив босые ноги кренделем.

– А кто их развяжет-то?.. – спросил сзади голос.

Все уныло молчали.

– Хоть бы общественные дела, что ли, делать, – сказал кузнец, – а то к колодезю не подъедешь, мостик в лощине уж такой стал, что чертям в бирюльки только на нем играть.

– И лужа еще эта поперек всей деревни, нет на нее погибели, – прибавил кто-то.

– Лужа-то к середке лета сама высохнет, а вот насчет мостика изладиться бы как-нибудь, это верно, – сказали голоса.

– Вот чертова жизнь-то: не то что как у других – год от году все лучшеет, – а тут что плохое, не хуже этой лужи, держится, а хорошее год от году только все на нет сходит.

XIII

И правда, сколько ни помнили мужики, деревня оставалась такою же, какою она была пятьдесят, сто лет назад.

Тянулась та же, широкая, грязная от осенних дождей, улица с наложенными около плетней кучами хвороста, ракиты около изб, кое-где опаленные давним пожаром, на развилках ракит были положены жерди, и на них всегда мотались на ветру вниз рукавами рубахи и всякая дрянь, вывешенная для просушки.

Стояли те же рубленые, крытые соломой избы из потемневших от времени и дождей бре-вен, кое-где украшенные резными коньками на верху крыши; те же грязные дворы с телегами под навесом; а около завалинки водовозка на колесах, покрытая рядном.

И сколько ни помнили, из года в год жизнь шла по своей извечной колее без всяких перемен.

Так же великим постом притаскивали из клети в избу ткацкий стан, мотали нитки на боковой рубленой стене, набив в нее деревянных колышков, и ткали бумажные рубахи, гоняя нагладившийся деревянный челнок.

Так же старушки в беленьких платочках ходили говеть с копеечной свечкой и медными деньгами, завязанными в уголок платка; пекли жаворонков и гадали по приметам, какой будет весна и хорош ли уродится лен.

А потом, встретив и проводив светлый день воскресения Христова, с зажженными в заутре-ню свечами, колокольным звоном во всю неделю, и покатав на зеленеющем выгоне красные пасхальные яйца, выезжали в поле с сохами. Поднимали нагладившимся железом влажные, мягко заворачивающиеся пласты сырой черной земли и, перекрестившись на восток, бросали в землю освященные семена весеннего посева, среди блеска утреннего солнца и карканья летаю-щих над пашней грачей.

Подходил Петров день, а с ним и веселая пора сенокоса. Травы на утренней заре стояли наполненные росой и благоуханием цветов, спершимся и душным от теплой безветренной ночи. И, белея неровной извилистой ниткой, уже виднелись растянувшиеся по лугу мужики, утопая по пояс в густой высокой траве.

Весело и шумно проходила страдная пора, жатва и вязка снопов среди полдневного июль-ского зноя. И до поздней ночи стоял на деревне скрип возов, и долго не умолкали песни.

Приходила осень со своими дождями, низкими туманами на полях; листья на деревьях облетали, насорившись на грязи дороги. Хмурые, серые, низкие тучи быстро неслись над мокрой бесприютной землей и сеяли мелкий осенний дождь.

Избы стояли почерневшие, унылые. На грязной дороге деревенской улицы, залитой водою от плетня до плетня, изредка виднелся одинокий пешеход с палкой или убогая водовозка, тащив-шаяся с торчавшей палкой черпака из кадушки.

Люди прятались от мокрой осенней стужи, все пустело – и поля, и дороги. И только, как беспризорные, бродили по зеленям спутанные лошади и тощие, запачканные телята с обрывком веревки на шее.

Но когда наступал ранний осенний вечер и в избы со двора приносили кочаны капусты, ставили на лавки вдоль стены корыта да собирались девушки, – лица прояснялись и слышался дробный стук острых сечек, рубивших сочные кочаны. Поднимался звонкий девичий смех и говор, так как, по заведенному исстари обычаю, рубка капусты проводилась весело, и звонко откусывались и хрустели на молодых зубах сочные кочерыжки, очищенные в виде заостренной палочки. А старушки, с молитвой и крестным знамением, готовя зимний запас, складывали нарубленную капусту в кадочки, выпаренные кирпичом и окропленные святой водой.

Приходила зима. В пахучем морозном воздухе, медленно кружась, садились на мерзлую дорогу первые хлопья молодого снега. Застывший пруд, с накиданными на лед палками и кирпичами, в солнечный день искрился звездами и синел в низу лощины сквозь оголившиеся ветки старых ракит; и мягкая зимняя дорога, обсаженная по сторонам вешками, однообразно и уныло вилась среди побелевших полей с редкими овражками, покрытыми дубовой порослью.

Работы все кончались; разве кто-нибудь запоздалый обмолачивал последние снопы в полу-шубке и рукавицах на зимнем замерзшем току, перед раскрытыми воротами плетневого сарая.

Начинались долгие унылые вечера с дымной лучиной или тусклой висячей лампочкой над столом, с лежащим на печи дедом и играющими на полу ребятишками, с завязанными узлом на спине рубашонками. Зимние вьюги, проносясь над помертвевшей землей, засыпали до малень-ких окошек убогие деревенские избы и жутко шуршали завернувшейся на углу крыши соломой.

И только когда приходили зимние праздники Рождества и святок, тогда на время как бы просыпалась жизнь в этих заброшенных пространствах. Весело скрипел морозный снег под ногами, искрился синими звездами и блестел на месяце по накатанной зимней дороге.

Ходили славить Христа по избам и усадьбам и пели рождественские стихи еще задолго до рассвета, когда в окнах, запушенных морозом, искрились ранние рождественские огни. Шумно проводили с играми и песнями долгие святочные вечера, собравшись в просторной избе или на горе с салазками и подмороженными скамейками. Уже месяц сиял над церковью, и дороги ясно виднелись, блестя наглаженными раскатами среди пухлой снежной пелены. Уже в избах, осве-щенных месяцем, гасли огни, а в зимнем воздухе, закованном крещенским морозом, долго еще слышались с горы молодые голоса.

А потом шли с кувшинчиками и свечками святить крещенскую воду и опять ждали весны.

И жизнь текла, не изменяясь. И казалось, что какие бы чудеса ни создавались в мире, эта жизнь, – то тяжелая, то веселая и чуждая всему, будет продолжать хранить заветы своей старины.

XIV

До первого организационного собрания Общества, основывающегося по инициативе Павла Ивановича, оставалось шесть дней, а Дмитрию Ильичу Воейкову нужно было еще съездить к Валентину Елагину, чтобы проехать вместе с ним в город с жалобой на мужиков. Потом сходить к своему соседу, мещанину Житникову, пригласить его в Общество по поручению Павла Ивановича.

Когда он вернулся домой от Левашевых, то ему в такой ясности представилась вся неле-пость его прежней жизни, что ее нужно было переменить теперь же. Главная бессмыслица ее состояла в том, что, пока он был занят заботой о чужих правах и нуждах, в его личной жизни, в его делах царил хаос и запустение. На дворе был беспорядок, поломанные изгороди, непроходи-мая грязь после каждого дождя. Хозяйство давало только убыток, а дом медленно, но постепен-но разваливался.

Дверь на парадном крыльце – он уже не помнил даже сколько времени висела на одной петле и каждый раз, срываясь, пугала входящих и его самого. Карниз оторвался и доска висела, грозя каждую минуту проломить голову. Митрофану, очевидно, не могла прийти та, в сущности, несложная мысль, что сломанные двери надо чинить.

Все было в таком состоянии потому, что при прошлом направлении жизни это считалось им самим чем-то узколичным и потому не заслуживающим внимания. А чем это считалось Митро-фаном и Настасьей, – это был, очевидно, их профессиональный секрет. Но, в особенности в самом доме, с его рядом комнат с белыми высокими дверями, была унылая пустота и запущен-ность. Сам он жил в одной комнате, где обедал, работал и спал. Делалось это отчасти затем, чтобы вытравить из себя всякое стремление и привычку к роскоши и комфорту, а потом, кроме того, приходила мысль, что мужики могут подумать про него: "Мы хуже скотины живем, а он, вишь, сколько комнат понаделал".

Благодаря всему этому, благодаря тяготевшей над ним духовной повинности самоотрече-ния, он мало-помалу лишил себя всего того, что имели и чем наслаждались самые обыкновен-ные люди: у него не было чистого, опрятного угла, где можно было бы, не краснея, принять гостя. Не было семьи. В жизни не было никаких ярких красок, которые есть во всякой русской семье, которые были когда-то и в его семье.

У него не было даже приличного костюма, чтобы явиться как следует в общество и не испытывать того, что он испытал на балу у Левашевых в своей тужурке. А все из-за той же повинности воздержания от всякой роскоши, когда он считал глупым и слишком несерьезным заботиться о всяких галстуках и хороших костюмах.

Митенька Воейков, точно из стыда, как перед чем-то низшим и мещански обыкновенным, даже не думал о возможности брака и появления у него детей.

И вот, когда он дошел до великой скуки и тупика безрезультатного одиночества, когда увидел, что разучился подходить к людям и боялся их, теперь он решил, отбросив мировые масштабы, устроить хоть свою собственную-то жизнь, но как следует.

Не откладывая ни на минуту, он хотел начать дело с Митрофана и Настасьи. Но, проходя через сад, встретил там целую ватагу деревенских телят. И, точно обрадовавшись случаю, сейчас же призвал деревенского старосту и составил протокол для присоединения к жалобе.

– Жалобу подаю против своего желания, но это присоединяю с удовольствием, – сказал себе Митенька Воейков. Потом глаза его наткнулись на сломанную парадную дверь и помои на дворе. – Я их сейчас распод-дам!.. сказал Митенька, как обыкновенно говорил в этих случаях. – Позвать ко мне Митрофана!

И когда пришел Митрофан в своей вечно распоясанной фланелевой рубахе и зимней шапке, Митенька, подождав, когда он подойдет вплотную к крыльцу, молча указал ему рукой на слома-нную дверь.

Митрофан сначала посмотрел вопросительно на хозяина, потом перевел глаза на дверь.

– Что же ты молчишь? – сказал хозяин.

Митрофан подошел к самой двери, потрогал рукой, поставил ее, как ей надо было бы стоять, если бы у нее были обе петли. Потом, сплюнув, отошел от нее.

Митенька молча, немного иронически наблюдал.

– Ай сломалась? Когда ж это?

– Она уже целый год как сломалась, а ты только сейчас заметил, да и то когда тебе пальцем ткнули. Я все ноги по твоей милости переломал, лазивши через нее, а ты преспокойно целую жизнь можешь ходить мимо и не видеть.

Митрофан опять посмотрел на дверь.

– Надо, видно, будет поправить, – сказал он, продолжая смотреть на дверь.

– А больше ты ничего не видишь?

Митрофан сначала посмотрел на хозяина, потом обвел кругом взглядом, каким считают ворон, и опять взглянул на хозяина.

– А что ж больше?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю