Текст книги "Русь (Часть 1)"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
XXXIV
Город, блестя на утреннем солнце железными крышами, золотыми крестами церквей, высился вдали на обрывистом высоком берегу реки.
Небо над головой было безоблачное, голубое, чуть подернутое беловатой дымкой и длинными полосочками и барашками неподвижных облачков. А кругом по обеим сторонам большой дороги – свежая зелень заливных лугов, еще дремавших в утреннем покое.
Уже доносился со свежим ветерком смешанный звон колоколов из разных церквей, и по мягкой, еще не пыльной утренней дороге стали попадаться тянувшиеся вереницей к мосту скрипучие телеги с наложенными для продажи новыми колесами без шин, липовыми кадками и визжащими в покрытых плетушках поросятами.
– Ай праздник какой? – спросил Валентин у мужичка, которого они объезжали. Тот сначала оглянулся на спрашивавшего, а потом недовольно проворчал:
– Какой же еще праздник, окромя Вознесения?
– Сегодня праздник, оказывается, – сказал Валентин, повернувшись всем телом в коляске к Митеньке и удивленно на него посмотрев.
– Ну вот, все равно день неприсутственный, и неизвестно, зачем едем.
– Как же неизвестно? – сказал Валентин. – Завтра сделаем. Да и все равно бы не успели сегодня.
– Что случилось? – крикнул Федюков.
– Праздник сегодня, – отвечал Валентин.
Митенька невольно подумал о том, что всегда, что бы он ни начал делать, постоянно мешает что-то внешнее. Теперь этот Валентин забрал над ним власть. И неужели никогда не создадутся такие условия, в которых можно было бы беспрепятственно строить свою жизнь?.. Взять бы сейчас выйти из коляски и пойти домой пешком; но в этот момент Ларька пустил тройку, и коляска, обгоняя стороной дороги по травке медленно двигавшиеся обозы, понеслась к городу навстречу свежему утреннему ветерку. И Митеньке показалось уже неудобно останавли-вать Ларьку и устраивать скандал на виду у мужиков. Лучше в городе взять извозчика и потихо-ньку уехать, оставив Валентину записку.
На деревянном мосту, укрепленном на барках, было полосатое, поднятое одним концом вверх на цепи, бревно шлагбаума. Около него стояла будочка, окрашенная так же, как бревно, косыми полосами, белыми и черными, с окошечком, из которого выглядывало рябое лицо мостовщика с длинной бородой, выходившего с замасленным мешочком, вроде табачного кисета, куда он собирал медные копейки с проезжающих.
По мосту, стуча копытами и колесами по зыбким доскам, ехали, спираясь в тесную массу, подводы с привязанными за оглобли упирающимися коровами, за которыми шли прасолы, подстегивая их кнутами.
Город на горе жил своей обычной шумной жизнью. На пристани выгружали из барок това-ры – мешки муки, кули соли, бочки с маслом. Стоял крик многих голосов, ругань ломовиков, запрудивших проезд. Одни накладывали на тяжелые полки мешки, бросив вожжи на спину стоявшей лошади. Другие поднимались уже в гору, идя стороной дороги, и везли мешки в мучные склады, около которых стояли приказчики в фартуках и картузах, запыленных мукой.
А наверху слышался веселый перезвон колоколов и шел и торопился, как всегда, занятый народ.
– Люди работают, а мы неизвестно почему и зачем шляемся, – проворчал Митенька.
– Человек только тогда и интересен, когда он не работает, – сказал Валентин. – Ларька, остановись-ка на минутку, – прибавил он и, сидя в коляске, стал смотреть на суету около пристани, на бегущие и дымящие по реке пароходы.
– Что, или проезда по мосту нет? – крикнул Федюков, когда его лошали наехали мордами на экипаж Валентина и тоже остановились, мотая головами.
– Вот этот еще надоел, – сказал хмуро Митенька.
– Его сзади не нужно пускать, – сказал Валентин и ответил Федюкову: Посмотреть остановились.
Ларька, оглянувшись на Валентина, тоже стал смотреть.
– Это теперь дорога чугунная прошла да пароходы эти, – сказал он, – а прежде еще лучше было.
– Чем лучше? – спросил Валентин.
– Да как чем? Тут барок сколько ходило, – лошадьми их снизу возили, а то людьми тянули. Бывало, едешь ночью, костры горят, а когда тянут, песню, бывало, заведут.
– Да, это хорошо, – согласился Валентин, – раздолья было больше?
– Как же можно, – сказал Ларька, – тут народу было – сила.
– А на что тебе-то это нужно?
Ларька только посмотрел на своего барина и ничего не сказал. Валентин молча смотрел на реку, которая без конца широко синела под сверкавшими крышами города и пестрела парусами, лодками и пароходами, от движения которых волновалась у берега вода, искрясь и блестя на утреннем солнце.
– Сколько бы ни прошло лет и веков, эта вода все так же будет плескаться у берега и сверкать на солнце, – сказал Валентин.
– Ну, так что же? – спросил Митенька.
– Ничего. А вон тех грузчиков через пятьдесят лет здесь уже не будет, – сказал он опять. – Им эта мысль, должно быть, никогда не приходит в голову. – Потом, помолчав и оглянув-шись кругом на сверкающую реку с бегущими по ней пароходами, на город и суетящийся народ, прибавил: – А хорошо на земле... Ну, трогай, Ларька.
От моста приятели поднялись на гору к собору, с его крестами с золочеными цепями, на которых, прицепившись боком, сидели галки. Над самой головой слышался веселый перезвон колоколов, который отдавался где-то в переулке.
А когда въехали на площадь, то перед глазами раскинулось необозримое море телег, стояв-ших с поднятыми вверх оглоблями и привязанными к ним отпряженными лошадьми, жевавши-ми овес.
– Сегодня базар, – сказал Валентин, – это хорошо.
Вдоль всей площади стояли рядами сколоченные из потемневшего теса базарные лавчонки, в которых продавались кадки, калачи, белый отвесной хлеб, рыболовные сети. А на столиках перед ними были разложены железные замки с воткнутыми ключами, привязанными на ниточке, ножи и всякое старое железо. Визжали в закрытых плетушках поросята, слышался крик и зазы-вание продавцов, и надо всем стоял шумный бестолковый говор мужиков, которые толкались между телегами и лавками, торговались, спорили, уверяли в доброкачественности товара и хлопали рука об руку в знак слаженного дела.
– Эй, дядя, дядя, посторонись маленько! – кричал торопливо какой-то мужичок в зимней шапке, поспешно проводя в узком проходе лошадь с телегой, и, держась за узду, беспокойно оглядывался, чтобы не зацепить за что-нибудь колесом.
– Хорошо! – сказал Валентин, оглядывая всю эту пеструю копошащуюся толпу.
Около мучных лавок, где садились и вдруг шумно взлетали сытые голуби, висели на наруж-ной стене в сеточных клетках перепела и звонко били на всю площадь. А за лавками на широ-ком, мягком – без мостовой – пространстве были расставлены на соломе глиняные горшки, кубаны, миски с глянцевой поливкой внутри, около которых сидели торговки и наперерыв рас-хваливали свой товар, когда какой-нибудь человек в засаленной поддевке и с кнутом подходил и начинал стучать по горшкам палочкой кнута, пробуя звук.
– Постой, остановись-ка еще, Ларька, – сказал Валентин и, подойдя к расставленным на соломе горшкам, стал тоже выбирать и стучать по ним кнутовищем взятого у Ларьки кнута.
– Что ты там делаешь? – спросил опять Федюков из своей коляски.
– А, черт бы его взял... – проворчал Митенька, с раздражением оглянувшись на вечно следующего за ним Федюкова, который выглядывал набок из-за спины кучера, когда его лошади, ткнувшись в экипаж Валентина, остановились.
– Надо купить, – сказал Валентин, не оглядываясь, отвечая Федюкову и продолжая стучать.
– Да на что они тебе? – сказал нетерпеливо Митенька.
– Нехорошо, как-то неудобно ничего не купить. На что-нибудь годятся. Это для чего употребляются? – спросил он у торговки.
– Какой возьмете... Это – для молока, это – для сметаны.
– А этот зачем такой большой?
– Блины можно ставить, – сказала торговка. – Возьмите, господин.
– Да, этот необходимо взять.
– Да куда тебе его, возьми что-нибудь поменьше, – сказал Митенька. – И вообще не понимаю, что за фантазия.
– Нет, горшки хорошо покупать, – сказал Валентин, – послушай, как звенит.
Потом Валентин купил еще большой глиняный таз, сказав, что он никогда еще не умывался из такого таза и нужно попробовать, тем более что на Урале все равно нужно будет привыкать к простоте.
Горшок и таз втиснули в сено под ноги, и сидеть пришлось боком, потому что неизвестно куда было девать ноги.
– Хорошо! – сказал Валентин, ощупывая горшки. И когда проехали площадь и выехали на большую центральную улицу, то по обеим сторонам замелькали магазины с цельными окнами, железные лавки с ведрами, кондитерские с кренделями на вывесках.
Экипаж на быстрой езде так подпрыгивал и дребезжал всеми железками, что Валентин просунул руку сзади между спиной и огороженным сиденьем, чтобы предохранить себя этим от толчков. Он даже обратился к стоявшему на перекрестке городовому с бляхой и красным шнурком револьвера, зорко оглядывавшемуся по сторонам.
– Отчего это мостовая стала так плоха?
Городовой сначала ничего не ответил и только посмотрел на лошадей, потом уже после сказал недовольно:
– Когда ж она стала? Она сроду такая.
Едва приятели проехали половину улицы, как услышали за собой неистовый крик, очевид-но относившийся к ним. И все оглянулись назад.
XXXV
– Стой, стой, черти!..
На пороге большой бакалейной лавки, торговавшей жестяными изделиями, чаем с сахаром и табаком с винами, стоял человек в распахнутой поддевке и белом картузе и, махая седокам рукой, кричал, чтобы остановились.
– Да это Владимир! – сказал Валентин. – Надо остановиться. Постой, Ларька, мы сейчас. Вылезайте, зайдем на минутку к Владимиру, – прибавил он, выпутывая ноги из-под горшков и сена и обращаясь к Федюкову и Митеньке. Ларька, ты тут подожди нас, мы сейчас, только в лавку войдем и назад. Горшки, смотри, не побей.
Ларька зачем-то потрогал горшки в сене рукой и сказал:
– Ладно.
– Каким ветром вас, чертей, занесло? – говорил Владимир, ожидая гостей на пороге и крича им, когда они еще не дошли до лавки с ее прибитой на стертом пороге подковой и новыми ведрами из белой жести, висевшими на двери.
– Да, вот приятель у меня судиться задумал с мужиками, – отвечал Валентин, показывая на Митеньку.
– Ничего подобного, – проворчал Митенька, – я-то тут при чем!
Владимир посмотрел на Митеньку, но сейчас же отвлекся.
– Спасибо выглянул, а то бы проехали, – сказал он, нетерпеливо и возбужденно потирая руки. Он поцеловался по-русски с Валентином, с Федюковым и даже, с не меньшим жаром, с Митенькой Воейковым, которого он совсем не знал и видел в первый раз.
– А ты хорошо торгуешь, – сказал Валентин, стоя посредине лавки и оглядывая полки за стеклом с чаем, сигарами и табаком. – Надо у тебя ведро купить.
– Еще новость. И так сидеть негде, – сказал Митенька, пересидевший себе ногу из-за горшков.
– А я, милый, думал, что ты уже уехал. Слышно было, что ты собирался куда-то, на Дон, что ли?
– На Урал, – сказал Валентин. – Нет, я еще не уехал.
– Ну, вот и хорошо... Да! Какого же я черта?!
Владимир быстро оглянулся, как бы выискивая подходящего местечка, и вдруг, остановив-шись глазами на отгороженной в углу тесовой перегородкой комнатке-конторке, схватил Вален-тина за рукав и, сделав остальным знак глазами, поволок их за собой в конторку.
Конторка эта была устроена для зимы, сюда продавцы уходили греться около чугунной печки и при каждом появившемся покупателе выглядывали в стеклянное окошечко. Владимиру она служила обычным местом для приятельских бесед. И, когда отца Владимирова дома не бывало, туда заманивался какой-нибудь случайно подвернувшийся приятель, мальчишка в фартуке приносил лишнюю табуретку и два чайных стакана. А Владимир, подмигнув, опускал руку за сундук и выуживал оттуда бутылочку чего-нибудь подходящего, как он говорил.
Так было сделано и теперь.
Но так как отец в этот раз был дома, то Владимир предварительно мигнул мальчишке и сказал: – Васька, стой там, понимаешь?.. Ну, давайте клюнем тут немножко, а потом наверх обедать пойдем и чайком погреемся.
– И так жарко, – сказал Валентин.
– Это, друг, особого рода тепло, даже прохлаждает, – говорил Владимир, наливая стаканы и в промежутках поглядывая на приятелей.
– Не могу, дружок, один пить, душа не принимает. Люблю, чтоб – друзья и на природе... Да! – вскрикнул Владимир, широко раскрыв глаза, как будто забыл сообщить что-то сущест-венное. – Ведь я дачу себе отделываю. Приезжайте посмотреть. Там цыгане табором стоят, туда проедем. Теперь бы в Москве, в Стрельне цыган послушать. Эх! Матушка родимая, Москва... Я, брат, тебя люблю за то, что ты наше родное ценишь, – сказал он, обращаясь к Валентину. – Бывало, из Стрельны едешь, пьяный до положения, – и вдруг к заутрени зазвонят... Так это хорошо: мороз, в голове туман сладкий, и звон этот так за сердце и хватит. А помнишь, – это мы с тобой, что ли? обратился он к Федюкову, – даже в церковь заехали. Еще старинная какая-то. Сколько ей лет-то было? Пятьсот лет?.. Ну вот, а! Вот старина-то! Вот, матушка Москва! Там и по тысяче небось есть. Ведь есть, Валентин?
– Есть и по тысяче, – сказал Валентин.
– Я так и знал. Ну, теперь пойдемте к старикам. Будут рады. Мать покормить любит.
Митенька Воейков пробовал напомнить Валентину о деле, о том, что Ларька уже целый час ждет. Но Валентин, посмотрев на Митеньку, сказал:
– Дела в праздник все равно не сделаешь, а Ларька подождет и еще пятнадцать минут. – И он даже выглянул из лавки, чтобы посмотреть, что делает Ларька.
Тот стоял посредине улицы, загораживая всем дорогу, и, когда на него кричали, чего он тут растопырился со своей тройкой на самой середке, он огрызался, говоря, что не сворачивать же из-за пяти минут, все равно сейчас господа выйдут.
Митенька наконец даже успокоился, решив, что не он эту жалобу выдумал, и слава богу, если выйдет так, что она, благодаря заездам, забудется и не будет подана.
Все по крутой внутренней лесенке поднялись наверх. Там их встретила полная, широкая и рослая старуха, мать Владимира.
– Маменька, – мои друзья! – сказал Владимир и отступил несколько в сторону, потирая руки, как бы давая ей возможность поздороваться с друзьями.
Мать сначала испуганно взглянула на троих друзей. Очевидно, количество друзей Владими-ра было вообще значительно. Но, услышав знакомые помещичьи фамилии, старушка радостно, приветливо заулыбалась, подавая из-под шали свою толстую руку, и заволновалась, утирая привычным жестом рот рукой. Выглянувшей из коридора девчонке сейчас же было приказано сбегать за хозяином и ставить самовар, чтобы готов был к концу обеда.
– Ну, вы поговорите, а я похлопочу пойду, чтобы голодные не уехали, сказала мать Владимиру, уже на ходу договаривая с ласковой улыбкой последнюю фразу и уходя тяжелой походкой полной пожилой женщины, немного переваливаясь, как бы с трудом поднимая толстые ноги.
Владимир пошел показывать друзьям дом.
– Вот, Валентин, дедовское еще, все заветы тут! – сказал Владимир, утирая платком усы и свободной рукой широко размахнув кругом, когда они вошли в большую комнату, похожую на парадную столовую.
Валентин, заложив руки назад и собрав складки на лбу, стал смотреть по стенам. И все посмотрели, даже проходившая мимо двери хозяйка, хотя, очевидно, не совсем понявшая, в чем дело.
Действительно, здесь хранились все заветы старины. Спокойные, невысокие, просторные комнаты со множеством икон в тяжелых кивотах и золотых ризах в углу, с засохшими просфо-рами, давнишними венчальными свечами за стеклом, тяжелые дедовские комоды, старинные желтые с деревянными выгнутыми спинками твердые кожаные диваны; стеклянные купеческие горки с серебряными ложечками, висящими в прорезах на полочке, а по углам столики-угольни-ки, покрытые вязанными крючком салфеточками. И тяжелый дедовский запах в этих, всегда строгих, тихих и молчаливых парадных комнатах.
Хозяева жили в более скромных дальних комнатах. Владимир даже помещался в мезонине. А здесь справлялись с подобающей пышностью праздники и семейные торжества с подавляю-щим обилием яств. И все делалось строго, по установленному предками обычаю. В большие праздники и торжества старикам подавалась спокойная коляска в церковь. Когда приезжали от обедни, в доме служился молебен с водосвятием и хором певчих. А из кухни с самого утра шел сдобный запах пирогов.
И после молебна, когда в комнатах стоит еще дым от ладана и запах свечей, а пол забрызган святой водой, и дьячок завязывает в узелок у двери ризы, все шли к столу. И начинался долгий праздничный обед с толстыми горячими кулебяками, начиненными сочным мясом с луком или рисом, с осетриной и вязигой. А после горячих дымящихся прозрачных свежих щей следовали другие блюда: куры, поросята, сочная белая индейка с темной подливкой, с маринованными вишнями, которые обливали красным соком белое, нежное мясо.
За ними отведывались густые домашние наливки, после которых развязывались языки. Пос-ле наливок появлялся и сладкий пирог, разрезанный от середины треугольниками, с холодными сливками в стеклянном кувшине.
Молодежь чинно и скромно пила, поглядывая на родителей. А когда кончался долгий обед, в комнатах зажигались ранние, предсумеречные огни, и зимние сумерки, борясь с огнем, еще светили холодной зарей в замерзшие окна, тогда подавались в гостиную подносы с орехами, пряниками, мармеладами, с отпотевшими из подвала яблоками – боровинками, антоновскими, бабушкиными и всякими сластями. Молодежь исчезала в верхние, тепло натопленные комнатки с старинными лежанками, иконами и половичками-дорожками на чисто вымытых полах. И сейчас же там появлялись добавочные, утащенные из погреба бутылки с пивом, вином и медом. И тайком от строгого главы семейства, блюдущего заветы благообразия, начиналось дополнение к обеду на свой вкус и лад.
Этот дом, казалось, был создан для того, чтобы подавлять обилием тяжелой снеди. Хозяева, сами жившие обыкновенно скупо и строго, – считая непозволительной лично для себя, да еще в будни, всякую роскошь, – как будто пользовались всяким гостем, чтобы иметь предлог для появления на столе всего обилия плотной русской кухни.
Еда как будто была одной из главных сторон религиозной жизни, потому что каждый боль-шой праздник отличался прежде всего особенными блюдами и немыслим был без того, чтобы стол не ломился каждый раз от еды, соответствующей празднику.
Какие пеклись здесь куличи на пасху, сколько красилось в разные краски яиц, которые раздавались потом всем приходившим христосоваться, сколько запекалось пасхальных окоро-ков! Какие домашние колбасы изготовлялись к рождеству, вместе с бесчисленным количеством холодных, заливных блюд из кур и индеек, которые за месяц до праздника висели уже ощипан-ными и замороженными в холодной кладовой!
А в самый праздник рождества, еще до рассвета, когда в темных сенях появлялись ребятиш-ки славить Христа, уже садились за рождественский стол. И целые святки не убирались закусоч-ные столы с винами, окороками, колбасой, маслянистым сыром и всякими орехами на железных подносах, покрытых прозрачными вязаными салфеточками, такими же, что на угольниках. В промежутках игры в карты старички подходили закусить, молодежь после жарких танцев, пристроившись где-нибудь в уголку за цветами, уничтожала содержимое подносов. А в кухне и дальних комнатах толклись всякие старушки и бедные кумушки в черных платочках и пили чай с вареньем и куском пирога, из особо поставленного для них самовара.
Но шумнее всего проводилась широкая масленица с блинами, навагой и икрой, с катаньем на тройках в больших дедовских санях, с поездками на блины и с веселым разгульным хмелем во всю неделю. А за масленицей приходил великий пост, и в доме наступала строгая, унылая тишина. Ели только кислую капусту, картошку без масла, ходили в церковь к часам и не прини-мали никаких гостей.
Подходила родительская, – и опять начиналось все готовиться в большой кухонной печке, и на кладбище везли пироги, яйца, калачи и битых кур.
И так шла здесь жизнь – то наполненная суетой и делами, то строгая, скудная, покаянная, то широкая, обильная и привольная...
К обеду пришел и сам отец, большой плотный старик в поддевке, остриженный в скобку, с прямым пробором, который он разгладил руками, когда вошел в комнату. Остановившись на пороге, он умными, живыми глазами хозяина оглянул приезжих.
– Добро пожаловать, – сказал он, радушно поздоровавшись. Потрепал Федюкова, как близко ему знакомого, по плечу своей громадной толстой рукой с тонким, как бы износившимся, обручальным кольцом и, оглянувшись, – уже с другим выражением строгости, – крикнул жене, выразительно указав глазами сначала на буфет, потом на стол: – Ну, что же... давайте там чего следует... Прошу покорнейше, – прибавил он, опять меняя выражение и обращаясь к гостям. – Ежели бы знал, что приедете, кулебячку бы сготовил, сказал старик, обращаясь к Федюкову и отчасти к незнакомому ему Валентину, если бы тот пожелал отнести к себе эти слова.
Валентин на это ничего не ответил. Он сидел и совершенно спокойно глядел на старика. Тот невольно внимательно посмотрел на него и, очевидно, по его спокойствию и большой, внушительной фигуре приняв его за особенного знатного господина, спросил, уже обратившись прямо к нему:
– Прокатиться вздумали?
– Нет, мы по делу, – сказал Валентин.
– Дело прежде всего, – сказал старик, сразу переменив тон, почтительно заискивающий, – со скрытой иронией, как к барам, – на серьезный и спокойно внимательный. – Я своих сыновей прежде всего к делу приучал и драл, как полагается, вот и вышли молодцы. Чего не пьешь? – крикнул он притворно сердито на сына.
– Что ж привыкать-то? – сказал скромно Владимир и в то же время посмотрел на Вален-тина и незаметно почесал за ухом.
– Не привыкать, а когда полагается, пей, – сказал старик строго.
Сидели час, другой; обед сменился чаем с вареньями. За чаем из разговора старик узнал, что Валентин уезжает на Урал и уезжает за делом, пожелал ему полного успеха.
– По лесному делу думаете?
– По лесному, – сказал Валентин.
А потом заговорились и не заметили, как подошел вечер. Тут только Валентин вспомнил, что Ларька с горшками остался ждать посредине улицы, и стал прощаться с хозяевами, говоря, что завтра надо вставать рано и делать дело.
– У него очень срочное, – прибавил Валентин, указав на Митеньку.
– Ну, в таком случае удерживать не стану, – сказал старик, просивший было еще поси-деть. – Дело прежде всего. И сам так всю жизнь поступал, и сыновей так учил. Давай бог удачи. Ежели дело будет подходящее, может, и нас поимеете в виду.
Валентин сказал, что он сделает это непременно.
– Не выгорело дело, приезжайте лучше на дачу, – шепнул Владимир гостям, когда они спускались вниз по деревянной лестнице, – на природе уж видно...
А когда Валентин с Митенькой и Федюковым сошли вниз, то увидели, что на дворе не утро, а уже почти ночь, и что Ларьки с лошадьми нет. Очевидно, он, простояв часов шесть, решил, что господа засели прочно, и поехал ночевать в трактир.
– Ах, свинья какой, – сказал Валентин, – что же он не мог подождать? Как бы еще горшки не побил! Ну, что же, надо ехать на извозчике.
Кликнули с угла дремавшего на козлах извозчика и, когда подъехала его задребезжавшая по ночной мостовой сломанным крылом таратайка, уселись и велели везти себя в гостиницу.
Дорогой все молчали. Только Валентин, у которого на воздухе появилась потребность гово-рить, завел разговор с извозчиком, убеждал его все бросить и звал с собой на Урал. Потом уже у ворот гостиницы сказал озабоченно:
– Хоть бы в лавке у Владимира оставил.
– Что оставить? – спросил Федюков.
– Да горшки, конечно, – что же больше? – отвечал Валентин.
XXXVI
Митенька Воейков все надеялся на то, что Валентин как-нибудь забудет про эту несчастную жалобу и они благополучно вернутся домой. Тем более что Валентину не хотелось пропустить торжественного дня первого организационного заседания нового Общества.
Но Валентин, забывая свои дела, удивительно хорошо помнил о чужих. И теперь, взявши на себя заботу о жалобе, ни за что не хотел выпустить ее из рук, хотя Митенька, ради которого он старался, умолял его бросить всю эту историю.
– Если бы мне не нужно было так скоро уезжать, – сказал Валентин, проснувшись утром в номере губернской гостиницы, – я бы сам провел это дело. Но теперь тебе придется взять поверенного. Впрочем, не надо брать поверенного. Ты пойди к первому попавшемуся, к какому-нибудь плохонькому, он за два рубля напишет тебе твою жалобу, а я тем временем схожу в суд и подготовлю там почву.
Они выпили кофе, заперли номер и, повесив ключ внизу лестницы около зеркала на доску, где записываются мелом фамилии приезжающих, вышли на улицу мимо почтительного швейца-ра с широким золотым галуном на фуражке.
– Ну, так в суде мы встретимся, – сказал Валентин, – иди к присяжному поверенному.
И Митеньке пришлось идти и разыскивать ни на что не нужного ему присяжного поверен-ного.
– Это просто возмутительно, – сказал себе Митенька, оставшись один посредине тротуара и не зная, куда ему идти и где разыскивать поверенного.
Дмитрий Ильич никогда нигде не служил, потому что всякая служба противоречила бы тому кодексу, по которому он жил, в особенности служба у правительства, которому каждый порядочный человек должен вставлять палки в колеса, а не помогать ему в деле порабощения людей. И поэтому, а главное потому, что он был обеспечен при современном государственном строе, ему не приходилось иметь дела ни с какими казенными учреждениями и лицами.
У него было даже определенное презрение ко всем этим учреждениям и лицам, которые там служат, то есть помогают правительству в том, что с точки зрения высшего сознания является просто преступлением.
Он, впрочем, не мог дать себе отчета, всех ли он служащих должен был презирать или не всех. Он ясно, например, чувствовал, что охранников, жандармов и полицейских он обязан презирать так же, как и военных, охраняющих и укрепляющих "национальное могущество", как принято выражаться.
Нужно ли презирать прокуроров и судебных приставов, Митенька знал уже менее ясно. Пожалуй, следовало и их презирать, так как они обвиняют и насильно отнимают свободу и имущество.
Но презирать ли судей и другие подобные им должности и профессии, он уже совершенно не мог определить.
Для себя лично он не мог бы считать приемлемой ни одной службы потому, что они служат не вечности, а действительности настоящего момента, и были ниже его сознания. Партийная работа в ряду крайних хотя и соответствовала его взглядам по ее целям, но на ней лежала печать узости, кружковщины, и он не мог согласиться со средствами к достижению целей.
Что касается свободных профессий, искусства, – быть художником, писателем или журна-листом (категория людей особенно почтенная, благодаря своей постоянной оппозиции правите-льству) – для этого у него не было таланта.
Оставались ремесла, которые, конечно, стояли вне вопроса о политической порядочности или непорядочности, так как не были ни либеральны, ни консервативны. Но здесь Дмитрию Ильичу мешало определенное чувство неловкости и стыда при одной мысли о том, чтобы люди из общества увидели его в фартуке с кистью, красящим крышу своего дома, не говоря уже о чужом.
Благодаря всему этому он не знал никакой службы, никакого ремесла, никакой области искусства, никакой специальности, так как быть специалистом значило бы раз навсегда расписаться в собственной узости. Таким образом, у него не было никакой общей с другими людьми работы, никакого делового соприкосновения с жизнью.
Поэтому Митенька испытывал отвратительное чувство, когда Валентин бросил его на улице, заставив его одного идти к присяжному поверенному, а потом в суд. Сам написать жалобу он не мог, потому что нужно было знать заголовки, титулы и форму.
– Вот за эту форму-то я их больше всего и ненавижу, – сказал Митенька, разглядывая вывески и поминутно натыкаясь на прохожих и торопливо, испуганно извиняясь.
Наконец он набрел на прибитую к парадной двери желтенького домика с белыми рамами и резьбой медную дощечку, на которой было написано, что здесь живет присяжный поверенный. Он позвонил и с волнением, похожим на то, которое люди испытывают, идя на экзамен, стал ждать. Дверь открыла горничная в фартучке, с подвязанной щекой. Дмитрий Ильич вошел и, оставив в передней палку, прошел в чистенькую приемную с крашеными полами, коврами, новенькой мебелью в чехлах, которая указывала на то, что все это недавно заведено и своей новизной доставляет удовольствие хозяину, как первый приятный результат его начинающейся деятельности.
Митенька, сидя один, разглядывал разные безделушки и продолжал испытывать то же неприятное сосущее чувство волнения, как ни заставлял себя настроиться на презрительный лад человека, который смотрит сверху вниз на всю эту деловую комедию.
Через несколько времени дверь соседней комнаты распахнулась, и на пороге, что-то говоря, как бы желая еще лучше растолковать, показался толстый седой купец в длиннополом сюртуке. За ним стоял, держась за ручку распахнутой двери, черноватый, с открытым лбом и короткими курчавыми волосами, молодой господин во фраке, с значком на отвороте.
Он с любезной, но уверенной улыбкой заранее кивал головой на то, что ему говорил купец, давая понять, что раз ему доверились и он взялся за дело, то можно быть спокойным за то, что он предусмотрит все мелочи.
Купец ушел.
Адвокат, взглянув на Митеньку Воейкова и не выпуская ручки двери, слегка поклонился, как бы говоря, что он к его услугам.
Митенька торопливо встал и с забившимся сердцем, точно он боялся адвоката, с которым он за закрытыми дверями кабинета должен будет говорить, вошел в кабинет.
– Интересное миллионное дело, – сказал адвокат, обращаясь к Митеньке, как к знакомо-му, кивнув головой в сторону передней, куда ушел купец. Будьте добры одну минуточку посидеть, я сейчас, – сказал адвокат, усаживая Митеньку в большое низкое кресло перед столом и делая руками с отставленными пальчиками такое движение, как бы желая дотронуться до плеч клиента и попрочнее посадить его. Но не дотронулся и торопливо вышел по ковру в соседнюю комнату. Митенька, пришедший сюда только затем, чтобы ему написали прошение, то есть за делом рублевым, почти копеечным, почувствовал неловкость и почти страх, когда услышал, что здесь не прошения пишутся, а делаются миллионные дела. И нужно было бы, пока адвокат не уходил из комнаты, сказать ему, что им, очевидно, разговаривать не о чем, и извини-ться. Но тот очень быстро исчез, и Митенька его упустил. Он остался ждать, решив сказать это сейчас же, как только тот вернется.
Митенька испытывал такое чувство, какое испытывает человек, который по ошибке входит в дорогой магазин, чтобы купить на две копейки ниток, и вдруг видит перед собой кинувшиеся к нему предупредительно и почтительно склонившиеся фигуры продавцов, ожидающих богатого заказа.








