Текст книги "Чёрная рада"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– Не бойтесь, пани! отвечал усмехнувшись Василь Невольник, добрые молодцы только шутят, они забавляются вашим страхом, они никогда не тронут девушки.
Это успокоение мало однакож подействовало на встревоженных женщин, и они велели прибавить шагу, чтоб скорей догнать передовых своих защитников, мало надеясь на помощь дряхлого возницы.
Запорожцы опять показались по обеим сторонам дороги. Платье их было забрызгано свежим илом; но они не обращали на это никакого внимания.
– Гей, брат Богдан Черногор! кричал опять старший братчик, – знаешь, что я тебе скажу?
– И, вже! отвечал тот. Путного ничего не скажешь, прилипнувши к бабе!
– От же скажу!
– А ну ж?
– Скажу тебе такое, що аж оближесся.
– Ого!
– И не ого! Слушай-ка. Хоть Сечь нам и мати, а Великий Луг батько, но для такой дівчини можно отцураться от батька и от матери.
– Чи вже б то?
– А що ж?
– Ну, куды ж тогда?
– Овва! [64]64
Здесь овва имеет не тот смысл, что выше, но это поймет только Малороссиянин, который произнесет его другим тоном, а не так как прежнее овва. Последнее овва имеет отчасти смысл великорусского: Эка штука! а первого решительно нельзя перевести.
[Закрыть]
Тут Запорожцы скрылись опять из виду. Богомолкам от этого страшного совещания стало не веселее прежнего, и они торопили Василя Невольника ехать как можно скорее. Но Василь Невольник вздыхал и говорил сам к себе:
– Что за любезный народ эти запорожцы! Ох, был когда-то и я таким забиякою, пока лета не придавили, да проклятая каторга не примучила! Скакал и я, як божевільный, по степям за Кабардою; выдумывал и я всякие шутки; знали меня в городах и на Запорожье, знали меня шинкари и бандуристы, знали паны и мужики!
– Да еще я не то скажу тебе! послышался снова грубый голос старшего братчика.
– Было б довольно и этого, отвечал его товарищ, – когда б услышал батько Пугач: отбил бы он у тебя охоту к бабьему племени!
– Нет, не шутя, Богдан! какой чёрт будет шутить, когда вцепятся в душу такие черные брови? Хоть так, хоть сяк, а дівчина будет моею! Знаешь, брат, що?
– А що?
– Поглядеть бы мне, что у вас там за горы.
– Оттакои! [65]65
Т. е. Вон ты какую запел!
[Закрыть]
– Такои. Пускай не даром зазывал ты меня к своим воевать турка. Коли хочешь, схватим, как говорят у нас, девойку, да и гайда в Черную Гору.
– И будто ты говоришь это по правде?
– Так по правде, как то, что я Кирило Тур, а ты Богдан Черногор. С такою кралею за седлом я готов скакать хоть к чёрту в зубы, не то в Черногорию!
Этот открытый заговор, не смотря на шуточный свой тон, был ужасен в устах запорожцев, этих причудливых и своевольных людей, способных на самые безумные затеи, – людей, которые смотрели насмешливо на жизнь и мало заботились о том, чем она кончится. К счастью, рыдван нагнал в это время Шрама и его спутников; запорожцы вдруг исчезли, как тяжелый сон, и уже больше не показывались.
ГЛАВА ШЕСТАЯ.
Обычаи запорожские странны, поступки хитры, слова и вымыслы остры и большею частию на критику похожи.
Из рассказов запорожца Коржа (записанных по-великорусски.)
Богомольцы наши, без дальнейших приключений, достигли святых ворот Печерского монастыря, имевших тогда вид замковой башни, и снабженных пушками и ружьями, к которым не раз прибегали обитатели монастыря во время войны с иноверцами и татарских набегов.
Выслушав позднюю обедню в великой, «небеси подобной» церкви Печерской, Шрам и его спутники приложились к святым мощам, осмотрели изображения князей, гетманов и вельмож, создателей и благодетелей храма, писанные во весь рост на задних и боковых стенах, и читали на их надгробиях поучительные надписи. Древние поборники православия, посредством этих надписей, беседовали с потомками, и одними своими именами говорили душе их о доблести имени русского. К сожалению, ничего подобного в церкви Печерской теперь мы не видим. Старинные портреты и надгробия отчасти истреблены пожаром в начале прошлого столетия, а отчасти уничтожены рукою невежества, которое для всякого рода памятников страшнее огня и железа. Грустно было Хмельницкому видеть «красоту церквей божиих опустошенну и на землю поверженну» иноплеменниками и отступниками; не менее грустно и нам видеть, как мало уцелело в наших храмах из того, что миновала или пощадила даже рука монгола и католика.
Шрам в этом отношении был счастливее нас. В одном месте он читал, что такой-то «Симсон Лыко, муж твердый в вере, испытанный в храбрости, почил по многих делах, достойных героя»; в другом знаменитый князь как бы из гроба говорил ему: «Многою сиял я знатностию, властию и доблестию; а когда взят с позорища сей жизни, то с убогим Иром сравнялся, и за свои широкие владения седмь ступеней земли получил; не дивуйся таковой отмене, читателю: и тебе тож достанется; узнаешь на себе, что не равны рождаемся, равны умираем!» Далее, пышный вельможа умолял читателя – проходя мимо, «молвить о нем благое слово: «Боже, милостив буди к душе раба твоего» [66]66
Несколько надписей, бывших на надгробиях в великой церкви Печерской сохранил для нас (в польском переводе) Кальнофойский в своей Тератургиме. Примечательнейшие из них и здесь перевожу на тогдашний русский язык: I. «Глеба Всеславича, князя киевского, супруга, дщерь князя Ярополка Изяславича, после супруга своего в четыредесят лет скончася и купно с мим во главах преподобного Феодосия положенна, лета 6666 (1158) Иануар. д. 3, нощи часа 1» (Об этой княгине в Воскресенской летописи сказано: «имеяшеть бо великую любовь к св. Богородици и к отцю Феодосью»). – II. «Воззванная на суд смертный Евпраксия инокиня, дщерь князя Всеволода, идеже душею славися, тамо в лето 6617 (1109) Июля д. 9 тело сложи.» – III. «В лето 6979 (1471) христиански скончавшуся князю Симеону Александровичу Олельковичу, дедичному (наследственному) господину земли киевской, князю слуцкому, восстановителю святой церкви Печерской, юже обнови при короле Казимире и при в. о. архимандрите Иоанне, лета 6978, Грудня 3». Кроме Олельковичей, здесь были погребены князья Ольгердовичи – Владимир и Лев, Скиргайло, Черторыйские, Вишневецкие, Корецкие, Сангушки, Полубенские и другие. При многих надписях находились ешё стихи, сочиненные в честь покойнику. К сожалению, они также уцелели лишь в переводе Кальнофойского, на польском языке.
[Закрыть].
Вид этих надгробий, на которых арматура и знаки достоинств перемешаны были с костями, сложенными накрест под мертвою головою, и чтение этих надписей, говорящих разом о величии и ничтожестве человеческом, навели на душу полковника Шрама печальное раздумье, и он, подобно внуку Ольгерда, сказал вздохнувши:
– Сколько-то гробов! а все эти люди жили на сем свете и все отошли к Богу! Скоро и мы пойдем туда, где отцы и братия наши [67]67
Внук Ольгерда, князь Андрей Владимирович, в завещании своем, написанном в 1446 году, говорит: «Приездил есмь в Киев с своею женою и с своими детками, и были есмо в дому Пречистыя, и поклонилися есми пречистому образу её и преподобным Отцам Антонию и Феодосию, и прочим преподобным и богоносным отцам Печерским, и благословилися есми от отца нашего архимандрита Николы и у всех святых старцев, и поклонихомся отца своего гробу, князя Владимира Ольгердовича, и дядь своих гробам и всех святых старцов гробам в Печере, и размыслих на своем сердци: колико-то гробов, а всии тии жили на сем свете, а пошли вси к Богу, и помыслих есмь по мале, и нам тамо пойти, где отцы и братцы и братия наша», и пр.
[Закрыть].
Вслед за таким размышлением, он достал из-за пазухи золотой чекан, добытый на войне, и повесил его на окладе Богоматери. Черевань и прочие богомольцы, также сделали приношение храму дорогими вещами или деньгами.
Из великой церкви направились они к пещерам, где почивают мощи Антония, Феодосия, Нестора Летописца и других великих подвижников южно-русского православия. Но тут их остановила непредвиденная – по крайней мере непредвиденная для некоторых – встреча. Вдали на дороге показалась небольшая группа людей, одетых в платья ярких цветов и преимущественно в кармазин, что в те времена было признаком старшинства. Впереди всех, важною поступью шел высокого росту мужчина, в жупане, расшитом золотом, в собольей кирее [68]68
Род епанчи, без рукавов.
[Закрыть] на плечах, и с серебряной булавой вместо трости. Провожавшие его монахи и паны держались в почтительном отдалении.
Увидя его, Шрам затрепетал от радости, и сказал:
– Боже! Это Сомко!
Сомко также узнал Шрама и поспешил к нему навстречу. Приятели обнялись, поцеловались и долго не выпускали один другого из объятий.
Не даром украинские летописцы, умалчивающие обыкновенно о наружности действующих лиц, пишут о Сомке, что он был «воин уроды, возраста и красоты зело дивной». Он был известным по всей Украине красавцем; только это слово надобно понимать в смысле мужественной, закаленной в войне и походах красоты. Сомку по-видимому было около тридцати лет, хотя в самом деле он доживал четвертый десяток. Форма лица его была более квадратная, нежели овальная, нос прямой, глаза голубые, волосы русые, золотистые. Тогдашняя мода повелевала подстригать их в кружок и причесывать гладко, но они сами собою завились в крупные кудри, приподнялись и открывали высокий, исполненный блогородства лоб. Но не столько наружными формами, сколько выражением смелости, ясности и прямоты характера, в глазах, движеньях и словах, производил Сомко на современников впечатление красоты дивной, невиданной.
– Чолом пану бунчужному! так обратился он к Череваню, именуя его степенью, которую тот занимал некогда в войске.
Черевань до того обрадовался, что не мог даже отвечать на приветствие гетмана; только обнявшись, он проговорил уже:
– А, бгатику мій любезный!
Такой же «чолом», вместе с дружеским поцелуем, был отдан и Череванихе, которую Сомко назвал своею любезною пани-маткою, что было принято ею с немалым удовольствием. Но приветливее всех обратился он к Лесе.
– Вам, ясная панно, сказал он, – чолом до самих ножек. И тут же он поздоровался с нею, как родной, или близкий друг дома, с ребенком, что заставило некоторых переглянуться.
– Ну, нечего сказать, обратился он к отцу и матери, держа Лесю за руку, – не даром молва о вашей «крале» ходит по всей гетманщине. Божусь, чем хочете, что лучшей девушки не было и не будет в Украине!
Леся стояла, стыдливо зарумянившись и опустив в землю глаза; но торжество любящей и любимой женщины умерило её девическое смущение и придало новый блеск красоте её.
Петру стал теперь ясен, как день, сон Череванихи. У них давно было слажено дело с Сомком. А что отец невесты оставался в стороне, то это потому, что Череваниха привыкла все решать самовластно, и не желала, чтоб он хвалился этим сватовством каждому киевскому мещанину в лычаковом кунтуше.
Сомко не пустил Шрама в пещеры, и пригласил его со всеми спутниками к себе на казацкое подворье, которое выстроено было хуторком отдельно от монастыря, чтобы миряне не вводили братии в искушение, если вздумается им подкрепиться питием наче брашен, и повести речи громче монастырских молитв. Строения были весьма просты: дом, конюшни, сарай для сена – все это было деревянное, под соломенными крышами.
Сомко ввел своих гостей в просторную светлицу. Тут, помолясь образам, гости раскланялись чинно с хозяевами. Шрам еще раз обнял Сомка.
– Сокол мой ясный! говорил он, прижимая его к сердцу.
– Батько мой! отвечал на его объятие Сомко. – Я давно привык называть тебя батьком.
Тогда Шрам сел в конце стола, подпер обеими руками седую, исчерченную сабельными ударами голову и начал прегорько плакать. Это смутило присутствовавших, и Сомко был озадачен не менее других. Он знал Шрама, как человека, у которого во время оно не извлек из глаз ни одной слезы даже вид убитого сына, принесенного к нему в кровавых ранах казаками; а теперь этот человек рыдает перед ним, как будто на похоронах у Хмельницкого, где три дня гремели печальные выстрелы, три дня раздавались вопли, и лились рекою казацкие слезы.
– Батько мой! сказал, подступя к нему, Сомко, – что за несчастье с тобой случилось?
– Со мною? отвечал Шрам, поднявши голову. Я был бы баба, а не казак, если б вздумал плакать о собственном горе!
– Так о чем же, ради Бога?
– А разве не о чем, когда у нас окаянный Тетеря торгуется с ляхами за христианские души; у вас разом десять гетманов хватаются за булаву, а что Украина разодрана на части, до этого никому нет дела!
– Десять гетманов! хотел бы я видеть, как хоть один из них ухватится за булаву, пока я держу ее в руках!
– А Васюта? а Иванец?
– Васюта старый дурень; над его химерою смеются казаки; а подлого Иванца я еще раз посажу на свинью. Гнусная сволочь! я давно выбил бы и вытоптал всю эту погань, но только честь на себе кладу!
– Однакож эта погань не даст твоей гетманской власти расширяться по Украине!
– Кто тебе это сказал? От Самары до Глухова вся старшина зовет меня гетманом. И как же иначе, когда в Козельце все полковники, есаулы, сотники и значные казаки присягнули мне на послушание?
– Но ведь правда тому, что Васюта послал в Москву лист против твоего гетманства!
– Правда, и когда б не седые волосы Васюты, то сделал бы я с ним то, что покойный гетман с полковником Гладким [69]69
Полковнику Гладкому отрублена была голова за то, что он, после поражения казаков под Берестечком, позволил называть себя гетманом.
[Закрыть].
– Ну, и тому правда, что Иванца в Сечи «огласили гетманом»?
– И тому правда. Но разве ты не знаешь юродства запорожского?
– Знаю я его хорошо, пане гетмане; потому-то и боюсь, чтоб они не сделали тебе какой-нибудь пакости. Окаянные камышники везде шныряют по Украине, и бунтуют мужичьи головы. Разве ты не знаешь, что идет уже слух о черной раде? [70]70
Название "черной" получила в связи с участием в раде, кроме казаков, "черни" – крестьянства и городских низов.
[Закрыть]
– Химера, батько! Казацкое слово, химера! Пускай лишь выедут от царского величества бояре; посмотрим, как устоит эта черная рада против наших мушкетов и пушек!
– И готов верить всему лучшему, когда ты так спокоен, сказал Шрам. – От твоих слов душа моя оживает, как злак от божией росы. Но смущает меня, что запорожские гультаи подливают своих дрожжей не в одних поселян: они бунтуют против казаков и мещанство. В Киеве я сегодня наслушался такого, что и пьяный бы отрезвился.
– Знаю и это, отвечал Сомко. – И, правду сказать, прибавил он, понизив голос, – этому я даже рад. Казаки слишком много забрали себе в голову. «Мы де паны, а то все чернь. Пускай нас кормит и одевает, а казацкое дело – только в шинку окна да сулеи бить». Дай им потачку, так они как раз попадут на лядский след, даром что православные. Нет, пускай и мещанин, и посполитый, и казак, пускай каждый стоит за свои права, – тогда только будет и правда и сила! А мне кажется, да и по соседям видим, что нету там добра, где нету правды!
Шрам за эти слова обнял и поцеловал гетмана.
– Глагол уст твоих, сказал он, сладостен мне наче меда и сота. Дай же, Боже, чтоб так думала каждая добрая душа в Украине!
– И дай, Боже, прибавил Сомко, – чтоб оба берега Днепра соединились под одну булаву! Как только отбуду царских послов, тотчас пойду на окаянного Тетерю. Отмежуем Украину опять до самой Случи, и тогда, держась за руки с Московским царством, будем громить всякого, кто покусится ступить на Русскую землю!
Эти слова для ушей Шрама были небесною музыкою.
– Боже великий, Боже милосердый! воскликнул он, – простерши к образам руки, – вложил Ты ему в душу самую дорогую мою думу, ниспошли же ему и силу выполнить ее!
– Но довольно о великих делах, сказал Сомко, займемся еще малыми. Не добро быти человеку единому – вот что привело меня сюда из-за Днепра. Может быть, я очутился бы еще немного и дальше Киева, но спасибо пани-матке Череванихе: она меня встретила с своим дорогим скарбом. И, как я ни в чем не люблю проволочек и окольных путей, то сейчас же и прямо объявляю всем присутствующим, что засватал у пани Череванихи её Лесю, когда она была еще малюткою. Теперь пускай благословит нас Бог и родители.
Тут он взял за руку смущенную неожиданностью девушку, и поклонился отцу и матери.
– Боже вас благослови, дети мои! сказала Череваниха, не дожидаясь мужа, который пытался что-то сказать, но от волнения произносил только «бгатику»! и больше ни слова.
Шрам посмотрел на своего Петра, и не мог не видеть сердечной муки, выражавшейся на побледневшем лице его. Может быть, отцу стало и жаль сына; но не таков был Шрам, чтоб дать это кому-нибудь заметить.
– Что ж ты не благословляешь нас, пан-отче? сказал Сомко Череваню.
– Бгатику! отвечал Черевань, – велика для меня честь выдать дочь за гетмана, только Леся уже не наша; вчера у нас со Шрамом было пол-заручин.
– Как же это случилось, пани-матко? обратился тогда Сомко к Череванихе.
Но Шрам не дал ей отвечать и сказал:
– Ничего тут не случилось, пане ясновельможный! Я сватал Лесю за своего Петра, не зная о вашем укладе. А теперь скорей отдам я своего сына в монахи, чем стану с ним тебе на дороге. Пускай вас блогословит Господь; а мы себе еще найдем невесту: «этого цвету много по всему свету».
– Если так, то будь же ты моим родным отцом, и благослови нас двойным благословением.
Тогда Шрам стал рядом с Череванём и Череванихою; дети им поклонились, и они благословили их с патриархальною важностью. Молодые обнялись и поцеловались.
Вдруг кто-то под окном закричал: пугу! пугу! восклицание, перенятое полудикими рыцарями запорожцами у пугача (филина), и употребляемое ими для извещения кого-нибудь о своем прибытии.
Сомко усмехнулся и сказал:
– Это наш юродивый приятель, Кирило Тур! Почуял гетманскую свадьбу!
И велел отвечать ему по обычаю: – Козак з лугу!
– Не знаю, сынку, сказал Шрам, – что за охота тебе водиться с этими пугачами! Это народ самый вероломный; городовому казаку надобно беречься их, как огня.
– Правда твоя, батько, отвечал гетман, – «добрые молодцы» стали не те после Хмельницкого, а все таки меж ними есть люди драгоценные. Этот, например, Кирило Тур... поверишь ли, что он не один раз выручил меня из великой беды? Добрый воин и душа щирая, казацкая, хоть прикидывается повесою и характерником. Но без юродства у них, сам ты знаешь, не водится. А уж на шутки да на баляндрасы, так могу сказать, что мастер.
– Ирод бы их побрал с их шутками, этих разбойников! сказал полковник Шрам. Насолили они и самому Хмельницкому своими бунтами да своевольством.
– А всё таки не скажешь, батько, возразил Сомко, чтоб и меж ними не было добрых людей.
– Грешно мне это говорить, отвечал Шрам. Раз окружил меня с десятком казаков целый отряд ляхов. Уже и конь подо мною убит, я отбиваюсь стоя; а им окаянным непременно хочется взять меня живого, чтоб поглумиться так, как над Наливайком и другими несчастными. Вдруг откуда ни возьмись запорожцы: пугу! пугу! Ляхи в рассыпную! а было их больше сотни. Оглянусь, а запорожцев и десятка нет!
– Да, сказал Сомко, меж ними есть добрые рыцари.
– Скажи лучше, были да перевелись: зерно высеялось за войну, а в коше осталась одна полова.
– Овва! воскликнул громко запорожец, показавшись с своим товарищем в дверях. Он вошел в светлицу, не снимая шапки, подбоченился, и перекривив рот на одну сторону, смотрел насмешливо на Шрама.
– Что за овва? вскрикнул Шрам, весь вспыхнув и подступая к запорожцу.
– Овва, пан-отче! повторил Кирило Тур, и заложил за ухо левый ус с выражением молодецкой беззаботности. – Перевелись! А разве даром сказано в песне:
Течуть річки з всього світу до Чорного моря?..
– Как в Черном море не переведется вода, пока светит солнце, так и в Сечи во веки вечные не переведутся добрые рыцари. Со всего света слетаются они туда, как орлы на неприступную скалу... Вот хоть бы и мой побратим, Черногор... но не о том теперь речь. Чолом тебе, пане ясновельможный! (и только тут снял Кирило Тур шапку) чолом вам, панове громада! чолом и тебе, шановный полковник, хоть и не по нутру тебе запорожцы! Ну, как же ты воротился к обозу без коня?
– Ироде! сказал Шрам, покосив на него сверкающие из-под белых бровей глаза; я только честь на себе кладу в этой компании, а то научил бы тебя знать свое стойло!
– То есть, вынул бы саблю и сказал: «А ну, Кирило Тур, померяемся»? Казацкое слово, я отдал бы шалевой свой пояс, чтоб только брякнуться саблями с высокоименитым паном Шрамом! Но этого никогда не будет; лучше, когда хочешь, разруби меня пополам от чуба до матни, а я не подниму руки против твоих шрамов и твоей рясы.
– Так чего ж ты от меня хочешь, оса ты неотвязная? сказал Шрам, смягчившись этим знаком уважения к своим казацким заслугам и к священническому сану.
– Ничего больше, только расскажи мне, как ты добрался пехтурою до табора.
– Тьфу, искуситель! сказал Шрам, усмехнувшись. Сомко и его спутники смеялись от одного появления Кирила Тура. На него привыкли смотреть, как на юродивого.
– В самом деле, сказал гетман, – как ты, пан-отче, остался жив без коня.
– Да уж расскажу, отвечал Шрам, – только бы удалиться от греха. Когда разбежались к нечистой матери ляхи, один запорожец подъехал ко мне, и говорит: «Э, батько, да у тебя нету коня! Жаль покинуть такого казака ляхам на поживу. Братцы, достанем ему коня!» и припустил вслед за ляхами.
– Что ж, достали?
– Достали, вражьи дети! Удивился я с казаками – негде правды девать. Как же не дивиться, когда у самих кони усталые, а скакуна такого доскочили, что так и играет в поводу?
– Это, пан-отче, значит – знай наших! наш брат неспроста воюет: запорожец подчас и чёртом орудуе. Гм! гм!
Так говорил Корило Тур, поглаживая усы, и значительно посматривая на все собрание.
– Я не прочь, что тут без нечистой силы не обошлось, сказал Шрам, обращаясь к Сомку. – Спрашиваю: как это вы доскочили такого знатного жеребца? «Нам то знать, батько; садись да поезжай; ляхи не за горою, иногда страх у них проходит скорее, чем похмелье.»
– Ага, у нас так! подхватил с самодовольным видом Кирило Тур, – наши не кудахтают, как куры, о своих добрых делах! Ну, пан-отче, за то, что ты рассказал мне свою историю, я расскажу тебе, как запорожцы доскочили коня. Как только ляхи осмотрелись, что бояться некого, тотчас за мушкеты; но атаман не дал им остановиться, приложился на всем скаку из карабина, и угодил их ротмистру как раз между глаз. Ляхи опять врассыпную, а я за коня... тьфу, к чёрту! я хотел сказать: а отаман за коня, да и привел к тебе.
– Що за вража мати! сказал тогда Шрам, всматриваясь в лицо Кирила Тура, да чуть ли не сам ты и был этим атаманом?
Запорожец громко рассмеялся.
– Ага, батько! так-то ты помнишь старых знакомых!
– Ну, извини, казаче! сказал Шрам, обнимая его. Чуть ли не раскололи мне ляхи головы саблями да чеканами: память в ней что-то не держится!
– Однакож, что это мы так заговорились? сказал Сомко. Давно пора по чарке да и за стол!
– Вот, бгатцы, разумная речь, так, так! воскликнул Черевань. – Я так отощал, что и радоваться не в силах.
Выпил Кирило Тур чарку горилки и сказал:
– Прошу не забывать и моего побратима.
– Не забудем, не забудем, отвечал Сомко. – Я знаю, что он работает саблею лучше, нежели языком.
– Не дивуйся, пане гетмане, что он как будто держит воду во рту; он не из наших. Теперь таки он порядочно насобачился говорить по-казацки, а как пришел в Сечь, то насмешил довольно братчиков своею речью. А добрый юнак! о, добрый! тяжко добрый! Один разве Кирило Тур ему под пару. За то ж и никого и не люблю так, как его да себя.








