Текст книги "Чёрная рада"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
ГЛАВА ВТОРАЯ.
Чи вже ж дармо та безщасна Украіна Богові молила,
Щоб міцна Его воля с-під кормыги Лядськоі слобонила,
На позор да наругу невірним не давала,
Щастьем наділила...
Чи вже ж дармо вона Богові молила?
Народная дума.
Войдя в пасеку, Шрам помолился перед образом святого Зосимы, покровителя пчел. Образ стоял на высоком улье под небольшим навесцем, который защищал святого Зосиму от дождя, и сверх того образ прикрыт был, наподобие рамки, белым рушником, расшитым красными нитками.
Василь Невольник был предан душою святому Зосиме [27]27
Старосветские Малороссияне под конец жизни большею частью пристращались к пасеке. Так славный кошевой отаман Сирко окончил дни свои в уединённом зимовнике среди степей запорожских, занимаясь пчеловодством.
[Закрыть], и, пока Шрам тихо молился, он блогословлял Бога и его угодника за то, что они научили людей пчеловодству. Он верил вместе со всем народом, что в старину пчелы были известны только каким-то Плясовицам, которые при восходе солнца, месяца и звезд плясали на наших степных могилах: святой Зосима, по повелению божию, служил у них пасечником и потом научил весь народ обходиться с пчелами. Об этом-то подвиге святого распространился было Василь Невольник; но внимание Шрама было развлечено отдаленными звуками бандуры и пением.
– Что это? спросил он. – Уж не Божий ли Человек гостит у вас?
– А кто же другой мог бы так играть и петь, как не Божий Человек? отвечал Василь Невольник. – Такого кобзаря не было, да и не будет уже меж казаками. Когда он поет про казацкую славу – волос на голове вянет, и душа в гору растет! Ох, Боже правый, Боже правый! три года я не слышал...
Но Шрам, не слушая обычных его сетований, пошел на голос далее. Скоро увидел он под деревом Божьего Человека и Череваня. Они сидели на траве по-турецки, поджав под себя ноги, а перед ними стоял полдник с подкрепительным напитком в медном тонкошеем кувшине. Божьим Человеком назывался слепой кобзарь или бандурист, пользовавшийся у казаков необыкновенным почтением, – и не за одни песни. Он был одарен, как думали, сверхъестественным разумением языка всех трав и растений. Каждая былинка в поле, каждая травка в лесу говорила ему, от какой болезни она помогает. По этому-то он исцелял самые опасные раны, и вылечивал от всяких болезней. Иные приписывали чудесную силу не столько травам, которыми он обкладывал и поил больных своих, сколько его долгим молитвам, которыми он облегчал самые жестокие страдания. Говорили также, что и песни его действовали на больных, как чары: заслушается человек его чудных, сладких речей под звон бандуры, и впадает в такое забытье, как будто душа отделилась от тела. Он не искал награды за труды свои, но просил пожертвовать что-нибудь для выкупа казаков, томившихся в неволе у Турок и Татар. Многие таким образом были обязаны ему своим освобождением; за то не было ему и другого имени, как Божий Человек. Наружность его вполне соответствовала этому имени. С длинной седой бородой, с правильными, умными и строгими чертами лица, он больше походил на благочестивого пустынника, нежели на странствующего казацкого бояна.
Слушатель его, Черевань, был человек из разряда людей весьма обыкновенных. Лысая, шарообразная голова, огромное брюхо, или по-малороссийски черево, по которому и прозвали его Череванем, руки с растопырившимися от жиру пальцами, веселость и простодушие в чертах лица – таков был старый приятель полковника Шрама. Слушая печальную песню о Берестечской битве, он смеялся самым добродушным смехом; но это происходило не от того, чтоб он не сочувствовал песне: напротив, он восхищался ею не меньше любого казака, только не умел иначе выражать чувств своих, как смехом.
Увидя вдруг перед собою Шрама, Черевань вскочил с необыкновенною легкостью на ноги и вскричал, картавя на букве р:
– Бгатику! ты ли это, или это твоя душа прилетела слушать Божьего Человека? – И обнял Шрама, как родного, давно невиданного брата.
Божий Человек также обрадовался Шраму, и, оставив бандуру, поднялся на ноги, чтоб осязать его. Шрам наклонил к нему голову.
– Так, так, говорил слепой певец, водя рукою по его лицу, это наш рыцарь, это его шрамы... И борода... Слыхали мы, слыхали, что Господь благословил тебя попом.
Василь Невольник радовался между тем по-своему. Качая грустно головою, он только говорил: – Боже правый, Боже правый! есть же такие люди на свете!
– Каким случаем? по воле, или по неволе? спрашивал Шрама Черевань.
– Слава Богу, по воле, отвечал Шрам: – прошли те проклятые времена, когда нашим братом казаком помыкали вельможные пьяницы.
– И прямо ко мне?
– Ну, нет, не совсем прямо: есть на свете кое-что лучше твоих наливок. Еду в Киев к церквам божиим, к мощам святым. – А тебя ж, батько, откуда Бог несет? обратился Шрам к Божьему Человеку.
– У меня, отвечал тот, – одна дорога по всему свету: Блаженни милостивіи, яко тіи помилованы будут.
– Так, мой батько, так, мой добродей! сказал Василь Невольник. – Пускай так над тобой Господь умилосердится, как ты надо мною умилосердился! Три года, не три дня, мучился я на проклятой галере в турецкой каторге; не думал уже видеть святорусского берега; а ты выпел своими песнями за меня сто дукатов, и вот опять я на славной Украине, опять слышу христианскую речь!
– Не меня блогодари, Василь, сказал бандурист, благодари того, кто не поскупился вынуть из гамана [28]28
Из кошелька.
[Закрыть] сотню дукатов: он, а не я, вызволил тебя из неволи!
– Разве ж я его не благодарю? говорил Василь Невольник, взглянув на Череваня. – Монахи звали меня в монастырь – я таки и грамотный себе немножко; казаки звали меня в Сечь – не год да и не два отамановал я над Каневским куренем, пока не попался в проклятую неволю, и все гірла знаю, как свои пять пальцев; но я ни туда, ни туда не захотел, а сказал: Нет, братцы, пойду служить тому, кто вызволил меня из бусурманской неволи; буду у него конюхом, буду у него последним грубником [29]29
Истопником. Груба – печь, но не та, в которой готовят пищу: та называется и у Малороссиян печью.
[Закрыть]; пускай знает, что такое блогодарность!
Черевань слушал его с видимым удовольствием. – Ка-зна-що ты городишь, бгатику! сказал он, однакож. – После Корсуни, Пилявцев и Збаража [30]30
Места побед казацких.
[Закрыть], мы червонцы приполами носили. Ну, сядем же, сядем, гости мои дорогие, да выпьем за здоровье пана Шрама.
И, выпивши, он опять обратился к своему доброму делу: – Что об этом толковать, бгатцы? Когда пришел ко мне Божий Человек, да спел свою песню про невольников, как они погибают там на галерах, да рассказал, что и Василь наш там же мучится, – так я готов был последнюю сорочку отдать на выкуп! ей Богу, бгатцы, так!
Но тут Шрам повел беседу о другом. Он обратился к Божьему Человеку:
– Ну, скажи ж мне, батько, – ты везде странствуешь – что слыхать у нас за Днепром?
– Слыхать такое, что лучше и не говорить: меж казаками никакого ладу: один направо, а другой налево.
– А старшина ж и гетман у вас на что?
– Старшины у нас много, да некого слушаться.
– Как некого? А Сомко?
– Что ж Сомко? Сомку тоже не дают гетманствовать.
– Как же это так?
– А так, что лукавый искусил на гетманство седого старика Васюту Нежинского. Много казаков и на его стороне, сильна его рука и в царском дворе – и там за него стараются. А Сомко, видите, не хочет никому придите поклонимся; надеется взять правдою свое. Вот, как не стало миру меж старшими головами, так и казаки пошли один против другого. Столкнутся где-нибудь в шинке или на дороге: «Чья сторона?» – «А ты чья?» – «Васютина.» – «Убирайся ж к нечистому, боярский подножек!» – «Нет, убирайся ты, Переяславский крамарь!» Это, видите, против того, что у Сомка есть крамныя коморы [31]31
Лавка с товарами.
[Закрыть] в Переяславе. Вот и схватятся...
Слушая такой неутешительный рассказ, наш Шрам и голову повесил: стеснили ему сердце эти новости.
– Да постой же! сказал он, ведь Сомка ж избрали гетманом в Козельце?
– Избрали, и сам преосвященный Мефодий был там, и приводил казаков к присяге гетману Сомку; а после опять все расстроилось; а расстроилось, коли хочете знать, от Сомковой прямоты, а иные говорят – от скупости. Ну, я Сомка знаю не за скупого. Теперь-то он казну свою бережет крепко, только на добрые дела, на общую корысть, а не из скупости.
– Какое же кому дело до его казны? спросил угрюмо Шрам.
– А такое, как и до крамных комор. Зависть! Но тут вот откуда подул нехороший ветер. Отец Мефодий надеялся заработать у Сомка за казацкую присягу какую-нибудь сотню червоных на рясу, а Сомку и не в догад. Ну, оно и ничего бы, да тут Васюта Золотаренко подвернулся с искушением. Водился он в старые годы с Ляхами, звался у них паном Золотаревским, и научился всякому пронырству. Брякнул кисою перед владыкою; тот и смастерил какую-то грамоту в Москву [32]32
«Летопись Самовидца», изданная Обществом Истории и Древностей Российских, очень выразительно говорит о недостойных поступках епископа Мефодия, стр. З5: «Епископ Мефодий, который на той раде был и до присяги приводил, также и Васюта, полковник Нежинский, описали Сомка гетмана, же (что) конечие по Орду посылает, хотячи изменити, что была неправда»; стр. 41: «Епископ Мефодий протопопу послал, при этих же посланных от себе, стараючися о их згубе». (т. е. о гибели Сомка и его приверженцев). В этих доносах епископ Мефодий является ревностным слугою Московского правительства и Бруховецкого, но когда Бруховецкий, 4-ю статьёю так называемого Московского договора выразил желание, чтобы в Киев присылаемы были митрополиты из Москвы, он начал бунтовать народ против одного и другого. Бантыш-Каменский выписал речь его из малороссийских дел Коллежского Архива, и напечатал в своей «Истории Малой России» ( т. II, стр. 83, изд. 1842). Вот она: «Малороссияне! доколе будете повиноваться тирану (т. е. Бруховецкому), посягающему на дрогоценнейшее ваше наследие, на ваши права, кровию предков приобретенные? Доколе будете терпеть от него безпрестанные обиды и поругания? Ответствуйте мне: кто даровал ему власть назначать начальников ваших и лишил вас права избирать их свободными голосами?.. Малороссияне! вы зрите сии неправды и пребываете в бездействии. Уже время сбросить тяжкие оковы, носимые вами. Да падет враг спокойствия вашего», и пр. Бруховецкий испугался и употребил все средства, чтобы расположить к себе епископа. Тогда Мефодий оказался явным врагом Московского правительства. В малороссийских делах Коллежского Архива хранится следующее письмо его к гетману, против которого он недавно еще восстановлял народ: «Для Бога, не плошай. Теперь идет торг о нас: хотят, взявши за шею, выдать Ляхам. Окружай себя более Запорожцами, укрепляй также своими людьми порубежные города. Утопающий хватается за бритву для своего спасения. Безбожный Шереметев ныне в тесной связи с Ляхами и Дорошенком. Остерегайся его и Нащокина. Мила мне отчизна. Горе, если поработят оную Ляхи и Москали! Лучше смерть, нежели зол живот. Страшись иметь одинакую участь с Барабашом.» (Ист. Мал. Росс. Бант.-Кам., т. II, стр, 98.). Далее Бантыш-Каменский рассказывает, что епископ Мефодий был лишен епископского сана, отправлен в Москву и кончил жизнь свою под стражею. (Там же, стр. 102.)
[Закрыть], а тут и по гетманщине пустили говор, что Козелецкая рада незаконная. «Надобно, говорят, созвать новую, полную раду, на которой бы и войско Запорожское было, да избрать такого гетмана, которого бы все слушались.» А то Васюта ищет себе гетманства и не слушается Сомка, а Запорожцы гетманом Бруховецкого зовут...
– Бруховецкого! вскрикнул Шрам. – А это что еще за проява [33]33
Чудо, необыкновенное явление.
[Закрыть]?
– Проява на весь свет, сущая сказка, да совершается перед глазами, так поневоле поверишь. Вы знаете Иванца?
– Еще бы не знать чуры Хмельницкого! отвечал за всех Шрам, который слушал рассказ Божьего Человека с нетерпением, и, казалось, пожирал слова его.
– Ну, слыхали вы и про то, что он поссорился с Сомком?
– Слыхали, да что в этом?
– Кажется, Сомко назвал Иванца свиньею, что ли? вмешался Черевань.
– Не свиньею, а собакою, да еще старою собакою, да еще не на самоте или там как-нибудь под веселый час, а перед всею генеральною старшиною, на домашней раде у молодого гетмана!
– Га-га га! засмеялся Черевань. Отвесил соли, нечего сказать!
– Отвесил соли, да себе в убыток.
– Как так?
– А так, что не следовало бы вельможному Сомку задевать Иванца. Иванец конечно был себе человек незнатный, да почетный. Служил он усердно батьку Богдану; на Дрижиполе даже спас его от верной смерти, сам попался в плен, и принял от неверных много муки. Может быть, и навеки там бы пропал, когда б старый Хмельницкий не выкупил дорогою ценою. В чести был у гетмана Иванец, но не брал от него ни золота, ни уряду [34]34
Должности по службе.
[Закрыть]. Простенькой, смирненькой был себе человечек, и незаметно совсем было его в доме. Ты б сказал – так себе служка; а посмотри, в каком почете у ясновельможного! Бывало, проживаю в гетманском дворе, так и слышу: «Иванец, друже мой верный!» отзывается бывало к нему покойный гетман, под веселый час, за чаркою. – «Держись, Юрусь, говорит, бывало, сыну; держись, Юрусь, Иванцовых советов, когда меня не будет на свете. Это верная душа, он тебя не обманет.» Ну, Юрусь и держался его советов, и что, бывало, скажет Иванец, то уже свято. А Сомко, сами знаете, доводится дядя Юрусю; его мать была родная сестра Сомкова; ведь старый Хмель был в первый раз женат на Ганне Сомковне; так Сомку и не понравилось, что Иванец управляет его племянником. Раз трактовала о чем-то старшина у молодого гетмана, а Иванец, прислушавшись к их беседе, и болтнул что-то спроста. Ну, а вы знаете Сомка: вспыхнет, как порох. «Пане гетмане! говорит, старого пса непристойно бы мешать в нашу беседу.» Вот как оно было, панове, коли хочете знать. Я сам случился на то время в гетманском будинке [35]35
В хоромах.
[Закрыть], и слышал все речи своими ушами. При мне же сделалась и тревога ночью, когда Сомко поймал Иванца с ножом в руке возле своей постели. Вот и судили его войсковою радою, и присудили отрубить голову. Оно бы так и было, панове, да Сомко выдумал ему хуже кару: посадить на свинью и провезти по всему Гадячу.
– Га-га-га! захохотал от всей души Черевань. Котузі по заслузі!
Но Шрам сказал мрачно: – Что об этом рассказывать? Все это мы давно слышали.
– А о том слышали, что сделал после Иванец?
– А что ж он, бгатику, сделал? спросил Черевань.
Если б я был на его месте, то, ей Богу, не знаю, что б я и делал после такого казуса! Как тебе кажется, Василь?
Василь Невольник покачал только головою.
– Вот что сделал Иванец: подружился с нечистым; давай деньги копить, давай всякому угождать, кланяться, давай просить у молодого гетмана почетного уряду. Вот и сделали его хорунжим; да как пошел Юрусь в монастырь, так Иванец – ведь у него были от скарбницы ключи – подчистил все сребро и золото, да на Запорожье. А там сыпнул деньгами, так Запорожцы за ним роем: «Иван Мартынович! Иван Мартынович!» А он ледачий со всеми братается, да обнимается...
– Ну, что же из этого? спросил нетерпеливый Шрам, между тем как его губы дрожали от какой-то страшной мысли.
– А вот что: Запорожцы так его полюбили, что созвали раду, да и бух Иванца кошевым!
– Как! Иванца кошевым отаманом!
– Нет, не Иванца, а Ивана Мартыновича. Теперь уже он Иван Мартынович Бруховецкий!
– Силы небесные! вскрикнул, схватившись за голову, Шрам. Так это его-то зовут Запорожцы гетманом?
– Его, пан-отче, его самого.
– Боже правый, Боже правый! отозвался сам к себе Василь Невольник. – Переведется же, видно, скоро совсем Запорожье, коли таких кошевых выбирают!
А Черевань от удивления смеялся так же, как и от радости. – Га-га-га! вот, бгатцы, диковинка, так, так! и во сне никому такое диво не снилось!
– Братья мои милые! сказал, помолчавши, Шрам, тяжело моему сердцу; не в силах я больше перед вами таиться. Еду я не в Киев, а в Переяслав, к гетману Сомку, а еду вот зачем. Украину разодрали на две части, и одна скоро попадет в лапы Ляхам. Легко это сказать?.. Я думал, что Сомко крепко сидит на гетманстве; и если б было так, то может быть... нет, наверное знаю, что уговорил бы его вести казацкие полки на лядского прислужника Тетерю, опановать все украинские города, и сделать из обоих берегов Днепра одну гетманщину, как было при Хмельницком. Горьки мне, батько, твои вести; перевернули они мне всю душу... но еще не совсем беда... еще все пойдет в лад; только бы всякая верная душа подала одна другой руку. Поезжай со мной за Днепр, Божий Человече; тебя казаки почитают; твоего совету послушаются...
– Нет, мой добродей, отвечал бандурист, не нам мешаться в ваши усобицы: нам указал Господь особую дорогу. Будет с меня и давнишних походов. Бог отнял у меня очи и повелел мне идти другим путем к вечному свету...
– Ты и пойдешь своим путем, сказал Шрам: никто тебя с твоей дороги не совратит. Мы саблею, а ты разумным словом; мы военным советом, а ты песнями направишь казацкие сердца к согласию.
– Не мне учить вас, казаков, коли вас беды не научили! отвечал Божий Человек. Да и слушать меня никто из ваших старшин не будет. Все теперь полезло в панство да в чванство. Разбогатевши, все стали так умны, что нашему брату только и беседы, что с простым народом. Старшина начала черезчур шляхетствовать. Те же недоляшки!.. Уже им не по вкусу и старинные казацкие песни, которые, и людей возвеселяют, и Богу не противны. Вместо кобзарей завели себе мальчиков с бандурками, – играй им только к танцам, да к смехотворству. И наша темная, невидящая старчота, ради того несчастного куска хлеба да чарки горилки, бренчит им всячину; забыли и страх божий. Уже ж ты не видишь ничего, уже ты как-будто взят с этого света: зачем же тебе возвращаться к грехам человеческим? Умудрил Господь твою слепоту, так пой же добрым людям, не прогневляя Господа; так пой, чтоб человека не на зло, а на добро направить!
– Бгатцы! сказал Черевань, полно вам толковать про войсковые суматохи да про чванство! Здесь у нас этого, слава Богу, неть. У нас все тихо да мирно. Ко мпе ездят добрые люди из Киева; я тоже не забываю в Киеве добрых приятелей. Пьем себе да вспоминаем старину; а о новом времени пускай горюют новые люди! Пойдемте-ка в хату. Когда задумали вы ехать за Днепр, то помоги вам, Боже; но только прошу вас, не говорите больше об этом. Отложим, бгатцы, на этот вечер всякое попечение и повеселимся так, щоб аж ворогам було тяжко!
Так говоря, Черевань поднялся с своего места и повел своих гостей к хате.
Шрам шел за ним, потупив глаза в землю и грустно качая головою. Василь Невольник, глядя на него, выражал обычною поговоркою свое сочувствие. Божий Человек был светел лицом и спокоен, как будто его душа жила не на земле, а на небе.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Чи всі тиі сады цвітуть,
Що весною розвиваютця?
Чи всі тиі вінчаютця,
Що вірненько да кохаютця?
Половина саду цвіте,
Половина осипаетця:
Одна пара вінчаетця,
А другая розлучаетця.
Народная песня.
Между тем как старики толковали о казацких делах, Петро Шраменко, пустив коней на пашу, вспомнил, что у Череваня есть дочка, которую молва прославила красавицею невиданною. Он знал ее, когда она была еще дитятею, и часто с нею резвился, забывая свои лета. Теперь она была невеста, и слухи о её красоте не были преувеличены. Он не пошел в пасеку, а поспешил вместо того к хатам, из которых одну, повыше и пороскошнее, занимал сам Черевань с семейством, а в другой жили его подсоседки и наймыты, составлявшие в то время обычную челядь у богатых людей. Вдали за огородом виднелись ещё два дымаря из-за деревьев.
Хата пана Череваня отличалась тем, что в ней устроено было так называемое поддашье, то есть углубленный в самую постройку навес, в прохладе которого семейство господаря [36]36
Господарь – обыкновенное название хозяина в почтительном смысле.
[Закрыть] проводило жаркие часы летних дней. У другой хаты навес выступал вперед, и опирался на резные столбики, тогда как здесь он был забран снаружи окончатою легкою стеною с зигзагами, какие до сих пор попадаются в развалинах старинных деревянных колоколен. Под крышею висели сухие травы и коренья, собранные весною для разных целительных настоек и припарок, так как народная медицина была тогда в полном своем ходу, за отсутствием медицины ученой. Под окнами, за низеньким частоколом, насажено было множество цветов. Старая яблоня стояла у самого входа в поддашье, наклонив к земле роскошные свои ветви, и, вся осыпанная крупными цветами, издавала сладкое благоухание и жужжала роями пчел. Солнце, закатываясь за вершины окрестных деревьев, облило красным светом позеленелые соломенные крыши с тяжелыми закуренными дымарями, раскидистую побелевшую от верху до низу яблоню, пучки сухих трав под крышею, резаную зигзагами наружную стену поддашья, белые стены хат, и сверкало огнем в круглых шибках старосветских окон. Жилище Череваня казалось в это время царским жилищем. Кругом зелено, свежо, просторно... прожил бы век в таком затишьи и не соскучился!
Такие чувства приходят в душу особенно после долгой и утомительной дороги. Так чувствовал и мой Петро, подходя к хате Череваня; а из хаты, как нарочно, скозь поднятые до половины окна и отворенные настежь, по летнему, двери, неслась молодая, весенняя песня, которая и зимой возвращает душу к весне, к цветущим садам, к протоптанным через них тропинкам, к таинственным перелазам, криницам и всей обстановке молодых встреч и приключений. Такая песня неслась навстречу гостю, как призыв, как обещание всего, что так прекрасно грезится юношеской душе. Он легкими шагами, без шуму, прошел через поддашье, вымощенное прохлаждающими кахлями, через сени, из которых одна дверь вела в пустую на то время светлицу, и, заглянув налево в пекарню, увидел там жену Черсваня и её дочку, которая носила в семействе уменьшительное имя Леси.
Пекарня с комнатою, в те времена простоты нравов, составляла жилую половину дома; светлица с комнатою назначалась для приема гостей, и тут уж сосредоточивалась вся тогдашняя роскошь домашнего убранства. В пекарне, кроме обычной малороссийской чистоты да цветов за сволоком [37]37
Брусом, на которые опираются потолочные перекладины.
[Закрыть] и за образами, не было заметно никаких стараний об убранстве. Правда, висели в нескольких местах по стенам белые рушники, роскошно вышитые красными и синими узорами. Но лучшее украшение пекарни составляли женщины. Обе были красавицы, в своем роде. Череваниха была то, что называется сама в себе, то есть в полном развитии телесных форм. Лета прибавили ей тучности, но не уменьшили игры румянца на щеках и блеску умных и веселых глаз, которым черные брови придавали особенную выразительность. Засучив по локоть широкие расшитые узорами рукава сорочки, она своими панскими, полными и довольно изнеженными руками лепила вареники к ужину. Вареники были любимым кушаньем пана Череваня, и он утверждал, что во всем мире никто не сделает их лучше его Меласи [38]38
Уменьшительное от Мелании.
[Закрыть]. Пани Череваниха охотно тому верила, и угождала своему мужу. Наряд её был прост: плахта, запаска, безрукавая кофта, на голове проношенный парчовый очипок; но что она была богатая пани, это было видно из дорогого ожерелья, сверкавшего в её намисте и из алмазных колец на руках. Украшения гордых польских пани перешли тогда к женам отважных казаков, которые носили их ежедневно, как вещи неизносимые, а пожалуй, и с некоторым пренебрежением к их высокой цене.
Леся Черевановна была портретом своей матери, написанным в девические лета её. На ней, кроме нитки кораллов, длинных плоских цепочек из чистого золота вместо серег и свежих цветов за золототканной лентой вокруг головы, не было никаких украшений. Она наденет такие же дорогие монисты, как и у матери, под венец, и будет блистать ими до старости, до тех вялых лет, когда, её общество будут составлять одни внучата, которых будут занимать её сказки, её старинные песни и прибаутки, а не дорогие украшения, Но кто думает о будущей зиме в самый расцвет весны! Леся была прекрасна как весна, в своем малиновом корсете, стянутом на груди золотыми шнурками, в своей короне из цветов, с наклоненною немного на бок головою и глазами, опущенными в тихой задумчивости на руки, которые проворно перебирали на столе только что собранные ею в роще сыроежки для ужина. Песня лилась у неё медленно и окружала её голову грезами любовных свиданий, разлуки, лунных ночей, тихих речек с гибкими через них кладками, зеленых яворов, наклонившихся над водою. Она не пела, а как-будто мечтала вслух, как обыкновенно поёт в уединении задумчивая украинка. Сама мать заслушалась её и давно уже молчала, погрузясь в свое занятие.
В эту минуту Петро наклонился, чтоб пройти в низкую дверь, и потом выпрямясь выше её узорчатого косяка, остановился у порога. В одной руке держал он высокую баранью шапку, которой красный колпак повис почти до полу, другою придерживал саблю, чтоб не бренчала; но предосторожность была напрасна. Череваниха почти в то же мгновение, как он вошел, оглянулась, и узнала его сразу. Леся тихо вскрикнула, и обе подошли к гостю. Пока Череваниха обтирала муку на руках, чтоб обнять Петра по обычаю тогдашнего здорованья, он смотрел на бывшую маленькую резвушку, и не верил глазам своим. Она сама почувствовала, что молодцеватый казак теперь для неё другой человек, и, встретясь с ним глазами, тотчас опустила их вниз и стояла перед ним, как на картине, держа пальцы одной руки в другой и нежно склоня на бок голову, с той грацией, какую природа внушает как-будто одним только украинкам.
Петро, поздоровавшись с пригожею, полнощекою Череванихою, остался неподвижен на своем месте, и сам казался смущенным перед пышно развернувшеюся красотою Леси.
– Да поцелуйтесь же! сказала весело Череваниха. – Или вы не узнали теперь друг друга?
Смелый казак несмело подступил к красавице и, поцеловав ее, как будто выпил сладкой отравы. Все в нем мгновенно изменилось. Он почувствовал душою тот великий, пророческий миг, в который как-будто свыше назначается человеку его суженая.
– Ну, просим же у нас садиться, сказала хозяйка, протирая своим передником на лавке место, хотя лавка была совершенно чиста. – Ну, вот не верь приметам! Сегодня сорока перед окном скрекеке да скрекеке! Я и сказала: «Будут же у нас, доню, гости!» И кошка всё умывалась на постели.
И засыпала Петра вопросами об его отце и обо всем, что мы уж отчасти знаем. Петро отвечал ей вяло и рассеянно. Душа его вступила в новую жизнь: впервые он почувствовал, что любит, но не понимал, что с ним сделалось, – от чего сердце его сжалось тоскою...
Прошло в такой беседе довольно времени. Пани Череваниха посматривала на него с удивлением, и взглядом давала заметить дочери свое удивление; иногда качала она головой, продолжая свое занятие; наконец потеряла терпение, и сказала:
– Что это, Петрусю! (она, по старой памяти, называла его детским именем). Ты как-будто в воду опущен! Устал с дороги? Нет, не то. Такие казаки в дороге не устают. А вижу я – ты что-то грустен. Не таким привыкла я тебя видеть. Правда, тогда лета твои были еще не для смутку. То уже теперь зашла та пора, что, говорят, девичьи очи мерещатся казаку и днем и ночью. Видно, оставил в Паволочи свою чернобровую? Признайся нам по правде.
– Может быть, и оставил, сказал Петро, – может быть, и не одну оставил; только все они, сколько б их ни было, не стоят...
Он взглянул на Лесю и не договорил. Мать в одно мгновение смекнула делом, и подхватила:
– Не стоят того, чтобы тосковать!.. Слышишь, Леся, какие теперь казаки пышные да гордые стали? Что ж, доню, о нас, хуторянках, скажут?
Взгляд, который она бросила при этом на Лесю, выражал материнскую гордость. Красавица засмеялась, слегка закинув голову, и, взглянув на мать с доверчивостью нежной дружбы, отвечала:
– Ничего не скажут, мамо. Кто нас знает? Кто нас видит?
Эти слова, сказанные шутливым голосом, сильно подействовали на мать. Она бросила свое дело, быстро повернулась к дочери, и, ударив себя об полы руками с тем жестом, которым Малороссиянки выражают досаду, начала говорить раздраженным голосом:
– А что ж, разве не правда? и никто не будет видеть, никто не будет знать, пока будем сидеть в этом монастыре! Говорю тебе, Леся: проси отца, чтоб повез нас за Днепр к дяде Гвинтовке!
– Что мои просьбы, мамо? отвечала дочь. – Он отбудет меня смехом да шуткою; а вам бы просить его!
– Мне просить!.. Я уже голову ему прогрызла; так что же, когда лень совсем одолела человека! В Киев его не поднимешь, а не то за Днепр! Ты не поверишь, Петрусю, продолжала пани Череваниха, принимаясь снова за вареники, – как обсиделся дома мой Михайло. Слышал ты, как трудно сдвинуть камень, которым навален клад? Нужно запрячь двенадцать черных волов от одной коровы. А его не сдвинешь с места никакими чарами.
И рассмеялась пани Череваниха от своей шутки; и досады как не бывало. А взгляд её по прежнему устремлялся на Петра; только, вместо удивления, в её лице выражалось самодовольство. Она не переставала говорить с ним, перебегая от одного предмета к другому, как бы забавляясь неохотой, с которой он отвечал ей. Его глаза и чувства стремились к Лесе, но он в первый раз в жизни почувствовал, что не умеет заговорить с девушкой.
Леся сама обратилась к нему:
– А в самом деле мы живем, точно в монастыре. Какой великий свет Украина! Мы об ней только слышим от людей; а как бы приятно увидеть разные города и церкви святые своими глазами! Но страшно далеко отъезжать от Киева!
– Чего страшно? спросил Петро.
– А татары?
– Если б я провожал вас, я провел бы вас такими дорогами, которыми татары никогда не ходят.
– А проводил бы ты нас за Днепро?
– С дорогою душою! воскликнул казак, которому вдруг мелькнула возможность ехать за Днепр вместе с семейством Череваня.
– И оце, б то сьому правда! сказала Леся, посмотрев на него пристально.
Петру Бог знает что померещилось в этом взгляде: вся душа его отозвалась на него. Но тут послышался в сенях голос Череваня.
– Э, да ты, бгатпку, мне жениха привез! говорил он Шраму, заглянув мимоходом в пекарню. – Смотри, как у них весело! не так, как у нас. Щебечут, как воробьи. Что за чудесный век молодецкий! Ну, Василь, веди ж ты гостей в светлицу, а я поздороваюсь с Шрамовым орленком.
И перевалясь через высокий порог, Черевань заключил Петра в свои мягкие объятия, и облобызал его трижды со всем усердием своего добродушного характера.
– Ну, бгат, говорил он, – нечего сказать, не вниз идешь, а в гору! То был молодец, а теперь еще лучший. Чтоб меня татарин взял, коли я видел на веку такого казака! Разве Сомко гетман... да что нам до Сомка? – Меласю! (обратился он к своей жене) вот нам зятек! Лесю! вот жених тебе под пару, так, так! Га-га-га! Бач, бгате, який я чоловік! сам набиваюсь с своим добром. Так не бере ж бо ніхто, да й годі! Пойдём, бгатику, со мной в светлицу. Женское дело – пекарня, а нам, казакам, чарка да сабля.
И, взяв Петра под руку, он потащил его в светлицу.
Оглянулся казак, переступая через порог, и сердце в нем взыграло: Леся провожала его глазами, а в глазах у ней сияла нежность, и видно было сожаление и что-то еще такое, чего не выразить никакими словами. Очевидно полюбился казак красавице.
Светлица у Череваня не была лучше тех, какие и теперь еще можно встречать в казачьих хатах, выстроенных в те времена, когда казаки не были еще мужиками [39]39
В договорных статьях Богдана Хмельницкого казак противопоставляется мужику, как человек высшего сословия. В универсале гетмана Остряницы казаки названы шляхетно-урожденными.
[Закрыть]. Сволок в ней был дубовый с резьбою и надписями, из которых одна была – текст из Псалтыри: Аще не Господь созиждет дом, всуе трудится зиждущий; аще не Господь сохранит град, всуе бодрствует стрегий; а другая гласила потомству, что такого-то року (т. е. году) создася дом сей блогочестивым рабом божиим, войсковым хорунжим Михаилом Череванем. Лавки были липовые, со спинками; они были покрыты небольшими, нарочно для того ткаными коврами. Эту роскошь вы встретите и теперь еще в старосветских казацких хатах, хотя вновь уже никто из казаков не делает лавок и ослонов со спинками, никто не покупает килимцов для них. И стол на толстых точеных ножках, и резной божник с расшитым рушником вокруг, и все в светлице у Череваня было так точно устроено и расположено, как и теперь водится у зажиточных казаков – все, кроме одной особенности, о которой исчезло уже и воспоминание в народе. По всем четырем стенам светлицы, повыше низеньких окон, шла дубовая полка, а на полке расставлены были серебряные, золотые и хрустальные кубки, коновки, фляги, подносы и разная дорогая посуда, добытая оружием. Когда жгли казаки шляхетские дома и княжеские замки в Украине, на Волыни, на Подолье и по берегам Вислы, то мешками и приполами таскали заграничный хрусталь, золото и серебро. Совершился тогда над Польским государством суд божий; исполнился переворот невероятный: вельможные паны перестали восседать с этими кубками за многолюдными столами, перестали покрикивать на своих гайдуков и маршалков, и хвалиться храбростью, окружив среброкованную бочку с старым венгрином [40]40
Венгерским вином.
[Закрыть]. Одних угнали в Крым татары, другие пали под Корсунем, под Пилявцами, под Збаражем и на многих других местах, прославленных их позорною гибелью от руки порабощенного ими племени; а их кубки, их тяжелые ковши и украшенные гербами полуведерные кружки из чистого золота и серебра, стояли у казака в светлице. Этого мало: по стенам висели у него их сабли, пищали дорогой работы, старосветские татарские сагайдаки [41]41
Луки.
[Закрыть], шитые золотом ронды [42]42
Конский убор.
[Закрыть], немецкие аркебузы, стальные сорочки, которых не разрубит никакая сабля. Но ничто не защитило вельможной, гордой шляхты от казаков и посполитых украинцев. Долго негодование народа возбуждало в панах только надменный смех и безрассудную мстительность; наконец зло коснулось своих пределов, и теперь их предковские, сбереженные многими поколениями мечи сияли не у одного Череваня в светлице и веселили казацкое сердце.