Текст книги "Навстречу смерчу"
Автор книги: П. Хмелинский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Такое видение мира было стереотипным для всей партии. Не будем далеко ходить: в том же номере "Большевика", что и статья Зиновьева, были опубликованы следующие рассуждения И. Мингулина: "Банковско-монополистическая плутократия... все усиленней развивает и развязывает все чудовищные фурии всемирной (курсив мой.– П. X.) и небывалой бойни. Никакие пацифистские разговоры и планы не способны затушевать этот основной факт. Бешеная подготовка этой бойни стала уже ясной и конкретно и практически решенной задачей для ее основных империалистических партнеров, а безответственность и мишурный характер пацифистской болтовни настолько очевидной и всеми этими партнерами молчаливо принятой формой прикрытия военно-политической подготовки и ее орудием, что мы в последнее время являемся свидетелями лихорадочной конкуренции и в изобретении всяческих "самых лучших" пацифистских планов" {8}. Эмоциональный, исполненный ненависти стиль, возложение всей (до последнего грамма) ответственности за будущие трагедии исключительно на других, недопущение даже мысли о возможной собственной вине или неправоте – все это, однако, лишь подтверждает факт: человеку с таким мышлением никакие пацифистские (то есть мирные) планы и замыслы вообще не нужны. Он их отбрасывает заведомо с порога.
Советские военные деятели также сделали много ответственных и совершенно недвусмысленных заявлений в этом духе. Еще в 1925 году М. В. Фрунзе говорил о Советском Союзе: "Мы имеем перед собой государство, которое находится в глубочайшем, совершенно непримиримом противоречии с остальным окружающим нас капиталистическим миром... В будущих военных столкновениях нам придется иметь против себя объединенную силу всего империалистического лагеря... На нас, на военных работниках, лежит задача подготовки именно к такому военному столкновению... Ограниченных целей войны уже ставиться не будет. Дело будет идти не о том, чтобы оттянуть у противника ту или другую территорию, тот или другой кусок земли... Война будет идти не на живот, а на смерть столкнувшихся между собой сторон"{9}.
А вот слова Буденного: "Будущие неизбежные войны явятся последними схватками труда с издыхающим в судорогах капиталом" {10}. Нет расхождений с таким мнением и у Ворошилова. Он говорит: "Сосуществование двух миров, двух друг другу противоположных политико-экономических систем до бесконечности продолжаться не может, и угроза войны будет постоянно висеть над нами"{11}
Единодушная вера в неизбежность тотальной мировой войны между "нами" и "остальными", совпадение в оценках целей и характера будущего кровопролития, почти не скрываемое презрение ко всему, что кажется "пацифизмом",– настроение по-своему естественное. Такой образ войны был одной из несущих конструкций официальной идеологии еще в гражданскую.
Сталин мыслил в том же русле, что подтверждают его слова, сказанные 1 октября 1938 года на закрытом обсуждении "Краткого курса" о большевиках: "Они вовсе не против наступления, не против всякой войны. Все государства маскируются: с волками живешь, по-волчьи приходится выть. Глупо было бы все свое нутро выворачивать и на стол выложить. Сказали бы, что дураки" {12}. Как мы убедимся ниже, "по-волчьи выть" означало для него по-волчьи планировать. Пока же можем констатировать, что наш неистовый газетный пацифизм 30-х годов, к несчастью, нельзя принимать всерьез, ибо его не принимали всерьез (и не руководствовались им в своих действиях) сами его духовные отцы и организаторы. Доля искренности в нашей "борьбе за мир" появилась лишь с XX съезда, на котором впервые после 1917 года был отброшен миф о неизбежности новой мировой войны и твердо заявлено, что в принципе война предотвратима. Это – еще одна огромная заслуга Хрущева. Но вернемся к статье Зиновьева. Он пишет: "Раз иностранные хищники объединяются, то наша задача использовать любое противоречие между ними и в то же время 1) организовывать наши силы в их собственных государствах и 2) абсолютно обеспечить свой собственный тыл правильной, т. е. строго классовой внутренней политикой" {13}. Обращает на себя внимание идея создания наших сил в ненаших государствах. Термин "невмешательство во внутренние дела" был к 1929 году уже давно изобретен, и Зиновьев не мог его не знать. Но и в этом случае мы имеем дело не с фантазией одиночки, а с устоявшимся и общепринятым в партии мнением. Под "нашими силами" подразумевались зарубежные компартии, входившие в Коммунистический Интернационал (КИ). Его деятельностью руководил Исполком Коминтерна (ИККИ), находившийся в Москве. Компартии разных стран обычно называли "секциями Коминтерна" – "Русская секция", "Французская секция" и т. п. Само это слово наводит на мысль о несамостоятельности этих партий. В действительности положение иностранных секций Коминтерна было сложным и переменчивым: не слишком богатый Кремль финансировал и поддерживал их, но вместе с тем нередко принимал за них и без них ключевые решения, которые зарубежные коммунисты должны были, в идеале, безропотно проводить в жизнь. В большинстве партий существовало стремление к самостоятельности, что вызывало бесконечные конфликты и дискуссии с Москвой на протяжении 20-х и в начале 30-х годов. Для нас же важно, что Москва и не мыслила иностранные секции Коминтерна как самостоятельные организации, с независимым мышлением и политикой. Иноземная компартия представлялась не союзником, не равноправным партнером, но послушным взводом своих солдат. Так, в сентябре 1927 года Сталин, полемизируя со своими внутрипартийными оппонентами, нарисовал прямо-таки неприличную картину: "Одна часть оппозиции требовала в апреле 1927 года немедленной организации Советов в Китае для низвержения гоминдана в Ухане (Троцкий). Одновременно с этим другая часть оппозиции требовала тоже немедленной организации Советов для поддержания гоминдана в Ухане, а не его свержения (Зиновьев). Это называется у них линией!{14} Сталина не удивляет и не шокирует странное положение, в которое поставлены китайские коммунисты: они, вероятно, тоже имели мнение насчет того, что именно нужно организовать у них на родине и с какой целью.
И китайская компартия не была исключением. Например, в уже цитировавшейся выше статье И. Мингулина об американской компартии говорилось так: "Наша коммунистическая партия в Америке работает на аванпостах борьбы с мировым империализмом... Напряжение, с которым партия должна проводить большевизацию своих рядов, должно быть поэтому значительно большим. Большевистские требования к партии должны быть удвоены... Эта линия должна с особой непримиримостью проводиться в американской партии. Наша американская партия... есть глаз и слух Коминтерна в этом решающем месте" {15}. Американцев то инструктируют, как маленьких детей, то сердито отчитывают на языке не совсем русском ("ошибки хвостистского порядка" и тому подобные перлы присутствуют у Мингулина в изобилии). Дело доходит до обвинений просто анекдотических: "При ясной линии Коммунистического Интернационала партийное руководство в одной части фактически грубейшим образом извращает линию КП, а в другой делает оговорки в американском вопросе"{16} Ну что за наглость: американская партия позволила себе оговорки в американском вопросе. Под критические стрелы попадает американский коммунистический лидер товарищ Пеппер, написавший после одного из московских пленумов Исполкома Коминтерна, давшего оценку ходу событий в мире: "Резолюции пленума о повороте объективной ситуации и в тактике ИККИ относятся ко всем главным странам, за исключением Америки" {17}. Невольно вспоминается ироническая повесть Фазиля Искандера "Созвездие Козлотура", в которой абхазский председатель колхоза говорит корреспонденту газеты, что навязываемое ему "сверху" животное козлотур – "хорошее начинание, но не для нашего климата".
Осознание неуместности армейской дисциплины в межпартийных отношениях имело место и внутри ВКП(б). Один из лидеров "рабочей оппозиции" Сергей Медведев писал в 1924 году своим единомышленникам в Баку: "Во всех... средне-европейских странах... из общей массы организованных сил пролетариата были вырваны силы коммунистической частицы его". Эти попытки приводят буквально к дезорганизации рабочего движения... насаждению материально немощных "коммунистических" секций и к содержанию их за счет того достояния российских рабочих масс... которое для себя они использовать не могут... На деле создаются оравы мелкобуржуазной челяди, которая за русское золото изображает себя самих за пролетариат и представительствует в Коминтерне как более "революционные рабочие" {18}.
Иностранные компартии то и дело норовили выйти из-под опеки, и в 1937-1938 годах Сталин "прополол" Коминтерн с той же тщательностью, что и советские парткомы всех уровней: подавляющее большинство иностранных товарищей исчезло, и тогдашний глава Коминтерна Георгий Димитров писал письма в НКВД, пытаясь доказать, что они не шпионы.
Рисовавшийся Сталину образ будущей мировой войны представлял собой трансформированный образ мировой революции, в пришествии которой большевики были уверены еще в первые годы XX века. Теперь, правда, она должна была стать менее стихийной: революция не просто назревала сама по себе, ее готовили "наши силы" – секции Коминтерна. Будущая война представлялась как цепь восстаний во вражьем стане и войн с отдельными капиталистическими странами, завершающаяся всемирной победой социализма. Ее не только не собирались предотвращать, но рассчитывали, при удобном случае, и начать по собственной инициативе. В уже упоминавшейся выше речи о "Кратком курсе" был и такой элемент: "Сталин, говоря о позиции большевиков по вопросу о войне, разъяснял, что они не просто пацифисты, которые вздыхают о мире и потом начинают браться за оружие только в том случае, если на них напали. Неверно это. Бывают случаи, когда большевики сами будут нападать"{19}. Надо сказать, такая установка весьма разумна и даже неизбежна, если всех ближних и дальних соседей по земному шару считать "хищниками" или "волками". Планы войны логично и естественно следовали из оценки ситуации.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
{1}Большевик. 1938. No 20. С. 60.
{2}Там же С. 62.
{3}Искусство кино. 1988. No 8. С. 77 -78.
{4}Большевик. 1929. No 2. С. 50
{5}Там же. С. 54-55.
{6}Там же. С. 60.
{7}Там же. С. 62.
{8}Там же. С. 49.
{9}Красная звезда. 1925. 1 марта.
{10}Там же, 1925, 28 марта.
{11}Известия. 1930. 17 июня.
{12}Вопросы истории КПСС, 1990. No 5. С. 95.
{13}Большевик. 1929. No 2. С. 61
{14}Коммунистический Интернационал. 1927. No 41. С. 19.
{15}Большевик. 1929. No 2. С. 46.
{16}Там же. С. 49.
{17}Большевик. 1929. No 2, С. 54.
{18}Правда, 1926, 10 июля.
{19}Вопросы истории КПСС. No 5. С. 95.
Образ страны социализма
Итак, у нас нет сомнений, что наедине с собой Сталин осуществлял долгосрочное планирование своих действий, и его политика никогда не была просто экспромтом. Также не приходится сомневаться, что еще в середине 20-х годов он вместе со всей партией предвидел будущую грандиозную войну и сознавал необходимость подготовки к ней страны и армии. Очевидно, эта задача в его воображении не отделялась от задачи создания (построения) социалистического общества. Но для того чтобы из года в год на протяжении достаточно долгого времени что-то строить, надо иметь хоть какой-то образ конечного результата-пусть не детальный, но все-таки устойчивый и ясный.
По-моему, не стоит искать желанный образ страны социализма, каким он виделся Сталину в воображении, в официальных пятилетних планах: во-первых, он сам начинал ломать их в сторону "повышения", "ускорения" и т. д. на второй день их жизни; во-вторых, эти планы слишком многословны, подробны и широки, а цель, которую человек сам себе ставит, обычно проста и легко представима.
Какой же образ общества – принципиально нового, самого сильного и передового, "готового к труду и обороне", мог носить в себе Сталин?
Образ социализма был, как и все основные представления Сталина о мире, полуинтуитивным, основанным на эмоциональных впечатлениях и иллюзиях, кажущихся очевидной истиной. Какими могли быть эти иллюзии и представления? Естественно предположить, что они сложились у Сталина еще до прихода к власти, Сталин родился, рос, формировался в эпоху, когда ощущение происходящего прогресса не могло миновать никого, за исключением разве что монастырских, ушедших от мира, братьев и сестер. О прогрессе можно было даже не говорить, жизнь даже могла становиться не лучше, а хуже,– но ощущение прогресса и предчувствие наступающей новой эпохи, неведомой и захватывающей, все равно было, потому что в будни и в праздники раз за разом вторгалась невиданная чудесная техника, будто шутя разрешавшая неразрешимые проблемы, делавшая невозможное возможным. Для детей и взрослых (и не только провинциалов) впервые увиденная электрическая лампочка или железная дорога становились потрясением на всю жизнь. А щедрое время преподносило все новые и новые сюрпризы: телефон, трамвай, самолет, радио... Постепенно рос и укоренялся бессознательный, спонтанный культ машины. Все живое, естественное, рождающееся и растущее само собой казалось слабым и обреченным на вымирание. Все сделанное искусственное, изобретенное "от" и "до" рисовалось могучим, устремленным в будущее. Паровоз несравненно сильнее и полезнее лошади. Самолет неизмеримо лучше птицы. Отсюда возникло безотчетное ожидание нового машинообразного общества и машинообразного человека. "Идея правильной организации бытия пронизывала духовную атмосферу того времени",– замечает доктор философских наук Г. С. Батыгин{1}. Нетрудно обнаружить такие настроения и в литературе 20-х и 30-х годов. Для этого не обязательно обращаться к механистическим фантазиям Маяковского и других футуристов. Восторженное уподобление живого человека чему-то сделанному, какой-то машине или детали встречалось сплошь и рядом. Язык оккупировали словосочетания типа: "железный нарком", "железная дисциплина", "железный конь".
Забытый ныне поэт Петр Орешин метко сформулировал господствовавшее настроение: "Вся земля пьяна железным хмелем". Это слова из его стихотворения "Через сто лет", описывавшего будущий 2024 год:
Под Москвой – стеклянные туннели,
Поезда – как вольные стрижи.
Вся земля пьяна железным хмелем,
Спят в железе зданий этажи.
Шумный город вспыхивал в тумане
Золотым прожекторным крылом.
А в Кремле, железном и стеклянном,
Заседал, как прежде, Совнарком.
Выше я уже цитировал с энтузиазмом произносившиеся слова об "окончательном бое человека с природой", Бухарин открыто объявлял, что советскую интеллигенцию новая власть будет штамповать, как фабричную продукцию. Поэт Луговской писал:
Наполни приказом мозг
И ветром наполни рот,
Возьми меня переделай
И вечно веди вперед...
"Переделай меня" – звучит, если вслушаться, дико, по-мазохистски. Однако это было в духе времени и мало кого удивляло. Самые разные граждане и гражданки со страниц газет пели на одной ноте: "Я хочу быть винтиком..." И Сталин впоследствии назвал их винтиками без издевки. Переделай меня – ибо человек не рождается деталью машины, и необходимо совершить насилие над ним, чтобы сделать винтиком. И сам Ленин, не задумываясь, употреблял в своих работах выражение "государственная машина", хотя система, состоящая из людей, мертвой машиной не бывает – это всегда живой организм, и не учитывать эту тонкость опасно.
Если мы предположим, что Сталин задался целью построить общество-машину, то сразу становятся объяснимыми многие поразительные странности его политики и террора: он резал по живому, надеясь переделать ногу – в колесо, руку – в ковш экскаватора, сердце – в "пламенный мотор", как пелось тогда в одной песне. Убивая, он пытался устранить разницу между живым организмом и мертвым механизмом. В чем эта разница состоит? Приведем краткий набор наиболее очевидных отличий и спроецируем их на картину террора 30-х годов.
Человек всегда обладает полным проектом машины. Говоря упрощенно, ему о ней все известно или все может быть известно. У влаельца есть чертежи, на которых указаны все детали, все сцепления между ними. Машина не может содержать никаких неизвестных человеку связей и узлов. Организм же, напротив, не познан до конца, он хранит в себе до поры незамечаемые реакции, ресурсы, резервы.
Зачем надо было с крайней жестокостью уничтожать кружки эсперантистов и филателистов? Зачем запрещать художникам стоять на Красной площади и рисовать Спасскую башню? Анна Ахматова вспоминала, что люди дарили друг другу книги без надписей: любая дружеская связь могла быть поставлена в вину как "контрреволюционная организация". Почему? Зачем требовали публичных отречений от родителей и друзей, от жен и от любовниц – не только арестованных, но и просто выходцев "не из тех слоев"? Почему брались под подозрение домашние театры и бесшабашные литературные компании?
Потому, что в обществе должны были остаться только санкционированные сверху связи: зарегистрированные браки, трудовые коллективы и т. д. Это было нереально, но этого добивались с тщетной беспощадностью. Общество не имело права преподнести никакую неожиданность, оно все насквозь должно было быть предсказуемым. Иначе оно было бы плохой машиной.
Все живое дышит, то есть постоянно обменивается атомами с внешним миром, с окружающей средой. Машина, наоборот, может существовать без обмена веществами со своим окружением. Те атомы, те материалы, которые составляют ее механизм, в принципе можно четко и однозначно отделить от остального мира. Для живого существа это невозможно.
Сталин как раз и пытался четко отделять тот человеческий материал, который составлял его государство-машину, от прочего человечества. В 1937-1938 годах он организовал массовое уничтожение заграничных резидентов советской разведки, вызывая их для этого в Москву и арестовывая. Это кажется мировым рекордом абсурда, не поддающимся объяснению. В действительности в данном случае рациональные основания были: он стремился раз и навсегда отсеять "чужих" от "своих". Главную проблему при этом представляла масса людей, которых, как всегда бывает в жизни, трудно причислить к друзьям или к врагам. Кстати, "неопределенным" людям Сталин посвятил несколько враждебно-презрительных фраз водной из своих речей 1937 года {2}. Он на всякий случай убивал "неопределенных", рассчитывая оставить только заведомо своих, абсолютно, немыслимо надежных. Говоря словами Александра Галича,
Ты же честный, ты же честный, как кристалл,
Начал делать, так уж делай, чтоб не встал...
Слова "кто не с нами, тот против нас" в 1937 году наши газеты, не стесняясь, выносили в заголовок. Сталин ликвидировал своих же разведчиков, так как не доверял человеческим атомам, которые организм страны "выдыхал" в силу служебной необходимости за границу – и затем "вдыхал" обратно. Он относил их к "неопределенным". Машина не должна дышать. Если же она все-таки дышит – тем хуже для тех, кем она дышит, кто выступает посредником между нею и внешним миром. Как известно, после войны, обвинений в шпионаже не избежали даже Молотов и Микоян – министры иностранных дел и внешней торговли соответственно, члены Политбюро. И дело могло закончиться для них трагически, если бы не смерть Сталина.
Каждый винтик машины функционирует одновариантно, он крутится, и все. Крутится быстрее или медленнее – но без всякого выбора. И именно к такому существованию и к такой работе Сталин стремился принудить всех и каждого. В романе Н. Нарокова "Мнимые величины" можно прочесть крайне интересный диалог, касающийся этой темы. Автор сам прошел через тюрьмы и лагеря 30-х годов и, по-видимому, мучительно пытался постичь смысл ежовщины – небывалого спектакля абсурда. Беседуют два героя романа, сотрудники НКВД:
"-...Я чуть ли не два десятка разных объяснений выслушал и в конце концов вижу: если сейчас самого Ежова или Сталина спросить, зачем они этот погром устраивают, то они и сами ничего объяснить не сумеют. Потому что тут не разум и не план, а вроде как бы инстинкт.
– Что же? Сам-то ты как понимаешь?
– Я-то? Я так понимаю: послушание. А еще вернее – подчинение.
– Подчинение? – переспросил Супрунов.– Чье подчинение? Кому?..
– Вообще! Не чье, а вообще... Скажем, возьмем стахановщину." Ты думаешь, ее для повышения производительности труда ввели? Повышение, конечно, правильная цель, но", не настоящая! Настоящее, Павлуша, в том, чтобы рабочий знал: должен он работать вот так-то, то есть по-стахановски, а не как-нибудь иначе, не по-своему. Надо ему в башку вбить, что никакого "по-своему" у него нет и быть не может, совсем нет, никогда нет. Настолько нет, что никакое "по-своему" ему и сниться не должно... А дальше ничего и нету, все. Но только в этом уж подлинно все. Настоящее, оно в том, чтобы 180 миллионов человек к подчинению привести, чтобы каждый знал: нет его!.. Настолько нет, что сам он это знает: его нет, он пустое место, а над ним все"{3}.
Как мне кажется, Нароков точно угадал и инстинктивный характер террористической политики, и ее подлинный смысл. Принимая решение, Сталин не просто доводил его до исполнителя, но и норовил поставить последнего в безвыходное положение, не оставляя ему никакого простора для выбора, никакой свободы рук, никаких запасных вариантов. И он хотел, чтобы в таком режиме работала вся страна до последнего человека. Многие гости СССР (в том числе Андре Жид) отмечали, что у нас по любому вопросу раз и навсегда установлено одно мнение, и все так называемые дискуссии сводятся к выяснению, уклонился ли такой-то товарищ от "священного" взгляда на вещи или нет. Безальтернативными надлежало быть и речам, и мыслям, и практическим делам. Иногда называют проявлением безумия поступки Сталина, продиктованные на самом деле как раз желанием не оставить подчиненным запасного варианта действий, на который они могли бы хотя бы рассчитывать в глубине души. Так, в конце 1939 – начале 1940 года, после передвижки западной границы и утверждения плана строительства укрепленных районов (УР) вдоль новой линии границы, было приказано разоружить и демонтировать старую линию укреплений, проходившую примерно на 300 км восточное. Я слышал и читал много возмущенных оценок, но не встречал рациональных объяснений этого действительно сумасшедшего указания, обернувшегося в 1941 году большой трагедией. Между тем объяснение как будто напрашивается само: Сталин лишал военных строителей возможности, наряду с постройкой новых укреплений, тратить (может быть, тайком) материалы на достройку старых, а кроме того – в будущей войне лишал войска надежды на отступление к старой линии, за которую можно было б зацепиться: командующие должны были сознавать, что у них за спиной других укреплений нет, значит, лучшая позиция – на границе, здесь и нужно биться, "не отдавая ни пяди" своей территории. С точки зрения здравого смысла подобные соображения нелепы, но в нелогичную логику Сталина вписываются хорошо, ибо вращаются вокруг все того же требования об одновариантности действий людей. В начале войны некоторые командующие отдавали приказы, запрещавшие рыть окопы и укрытия: ведь мы должны наступать, а не обороняться! {4}
Это – истинно сталинский стиль руководства.
Машина имеет только один пункт управления (место шофера, машиниста, пилота), тогда как живой организм (и человеческое общество) управляется из множества различных центров, координирующих свои команды. Выше мы уже убедились, что в этом отношении Сталин почти привел страну к машинному идеалу. Во всяком случае, он сделал все, что мог, дабы никто другой, с южных гор до северных морей ничего не решал и ничего не значил.
Сделаем вывод: есть основания полагать, что Сталин последовательно и твердо, не останавливаясь перед кровопролитием, переделывал страну и народ в какую-то машину. Не исключено, что образ конечной цели был не до конца осознанным, частично – бессознательным. Может быть, он зрительно представлял себе общество как пароход или автомобиль.
Но считал ли он свое строительство успешным? Безусловно – да. Как мы увидим в одной из следующих глав, он чрезвычайно высоко оценивал степень готовности страны и армии к войне в 1936-1939 годах.
А пока попробуем установить оценку Сталиным своих успехов в строительстве нового общества как такового в целом. Для сравнения вспомним брежневское руководство. В нем в 70-е годы, видимо, нарастало ощущение и сознание тупика, но широкой публике преподносились фальшиво-оптимистические оценки результатов политики. Вдруг начинали праздновать нечто неожиданное: какой-то непрошеный "развитой социализм", который вроде бы не собирались строить, но построили; "решающие" и "определяющие" годы пятилеток и т. п. Бодрячество никого не увлекало, фальшь и неуверенность били в глаза. Совсем иное впечатление оставляют самооценки Сталина. Мало кто помнит, что в конце 30-х годов вождь собрался строить коммунизм в одной, отдельно взятой стране. В 1936 году он официально заявил, что социализм у нас уже построен, А Ленин, как известно, называл социализм первой фазой коммунизма. Подставляя, как при решении уравнений, один символ на место другого, получаем в итоге такие оценки обстановки (из редакционной статьи журнала "Большевик"): "Теперь, когда уже построена в основном первая фаза коммунизма, вопрос о построении высшей фазы коммунизма в одной нашей стране имеет не только теоретическое, но и величайшее практическое значение-.. Эта проблема встает перед нами уже как практическая задача" {5}. В эмоциональном отношении утверждение о том, что "построена первая фаза коммунизма" звучит еще ярче, чем слова "построен социализм", хотя предполагалось, что по смыслу они идентичны. После смерти Сталина ни одно руководство не позволяло своим идеологам подводить итоги сделанного столь оптимистично, ибо это слишком много обещало слушателю в будущем и соответственно могло спровоцировать слишком большое разочарование, когда обетованное будущее не придет. Сталин таких опасений не ведал – вероятно, как раз потому, что искренне оценивал результаты своих трудов как блестящие и в будущих "сияющих высотах" сомневался еще меньше, чем Хрущев.
Тот же журнал "Большевик" 1938 года с завидной уверенностью утверждал: "То обстоятельство, что разгромлены и ликвидированы враждебные социализму классы внутри нашей страны... делает задачу перехода от социализма к коммунизму более легкой, чем разрешенные ранее задачи социалистической индустриализации и коллективизации сельского хозяйства" {6}. Что это означает? Индустриализация, согласно общепринятому на тот момент взгляду, была осуществлена менее чем за 10 лет; коллективизация – еще быстрее. Если построение коммунизма, как ожидается, пойдет еще легче и скорее, то, надо так понимать, уж во второй-то половине 40-х годов оно будет завершено. "Возможно при этом,– сообщал "Большевик",– что капиталистическое окружение будет уничтожено раньше, чем будет полностью осуществлена высшая фаза коммунизма. Но возможно и другое положение, когда высшая фаза будет полностью осуществлена, а капиталистическое окружение не будет еще окончательно побеждено, уничтожено" {7}. Таким образом, не предрекая будущего чересчур категорически, Сталин, как видно, допускает возможность уничтожения капитализма на планете в конце 30-х – начале 40-х годов. Причем всенародно объявлялось, что при коммунизме ("свободное развитие каждого... свободное развитие всех") сохранится не только постоянная армия (Марксу такое и не снилось), но и НКВД {8}. Как и по другим удобным и неудобным поводам, подтверждалось: никаких других вариантов, никаких других идей нет и быть не может: "Товарищ Сталин разработал вопрос о государстве при коммунизме в условиях капиталистического окружения... Он разрешен в форме, не допускающей никаких искажений"{9}.
Во всем сквозит ощущение успеха. Заявление о том, что социализм уже построен, а скоро будет построен и коммунизм, было ведь, в сущности, политически рискованным. Быт советских граждан был крайне тяжелым, уровень жизни – очень низким, и назвать существующее положение вещей социализмом (а тем более коммунизмом) означало на практике лишиться пропагандистских козырей, манящих образов будущего. И эта идеологическая авантюра не была вынужденной, подобно вялым заигрываниям Суслова и Брежнева с "развитым социализмом". В 30-е годы можно было полностью переключить внимание масс на непридуманную опасность войны и отложить вопрос о построении коммунизма в долгий ящик. Это не было сделано, следовательно, Сталин искренне воспринимал свою деятельность как успешное построение социализма и рассчитывал и дальше наращивать народное счастье в бешеном темпе. Его представления были оторваны не только от экономической реальности, но и от идеологической ситуации. Один из молодых специалистов 30-х годов вспоминал: "Вы не представляете, какое шоковое впечатление произвело на мое поколение заявление Сталина в 1936 году о том, что социализм у нас в основном построен. Лично я, человек отнюдь не мягкий, плакал навзрыд... Я тогда только вернулся из моей вятской деревни, заброшенной в глуши лесов, отрезанной бездорожьем от мира. Там в избах – грязь, тараканы, из-за отсутствия керосина пришлось вернуться от лампы к лучине. Но я вроде бы ничего этого не замечал – ведь нам впереди светил маяк, светлое будущее, которое мы строим своими руками. Пусть нам придется трудиться с напряжением всех сил еще пять, десять лет, все равно мы своего добьемся! И вдруг оказалось: то, что меня окружает,– это и есть социализм, правда, построенный лишь в основном. Никогда – ни до, ни после – не переживал я такого разочарования, такого горя" {10}.
Итак, Сталин не только строил машинообразный социализм, но и счел его построенным к концу 30-х годов. То, что этот вывод был сделан вопреки очевидным фактам, не должно нас удивлять. Большевистское руководство вообще было "фактоустойчивым". Идеи и выводы Сталина, как правило, не являлись обобщением фактов, он занимался не этим – он внедрял свои фантазии в жизнь: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". В процессе этого, как пишет Г. С. Батыгин, "сама реальность становится утопией, она играется, как дети играют в воображаемую войну".{11} Но когда-нибудь столкновение с неразыгранной реальностью должно было произойти. До бесконечности так продолжаться не могло.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
{1}Вестник АН СССР. 1989. No 10. С. 26.
{2}См.: Известия. 1937. 12 декабря,
{3}Дружба народов. 1990. No 2. С. 34-35.