Текст книги "Эйлин"
Автор книги: Отесса Мошфег
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
К тому времени, как мне исполнилось тридцать, я научилась расслабляться, подмигивать в зеркало и беспечно бросаться в объятия бесчисленных любовников. Мое двадцатичетырехлетнее «я» умерло бы от потрясения, узрев, как быстро испарилась моя благопристойность. И когда я покинула Иксвилл, немного пришла в себя и купила одежду, которая мне шла, то, увидев меня на Бродвее или на Четырнадцатой улице, вы могли бы принять меня за студентку последнего курса или, может быть, за ассистентку известного художника, которая идет забрать из галереи чек за его проданные картины. Этим я хочу сказать, что по сути своей я вовсе не была непривлекательной. Я просто была незаметной.
В тот день после обеда матери приходили и уходили. Листки с заполненными опросами в конце концов отправились в мусор вместе с кучками блестящих фантиков от карамели, похожими на груды мертвых насекомых. «Верите ли вы в существование жизни на Марсе?», «Какие качества вы больше всего цените в служащих полиции?». Каждый день я собирала в вестибюле десяток промокших бумажных платочков, испачканных губной помадой и напоминающих пухлые увядшие гвоздики с розовыми пятнышками на лепестках. «Знаете ли вы иностранные языки?», «Предпочитаете ли вы консервированный горошек или консервированную морковь?», «Курите ли вы?». Прозвенел звонок, извещая о том, что кто-то из мальчиков делает что-то недопустимое, за что полагается строгое наказание. Джеймс поднялся со стула и механической походкой направился по коридору, разминая руки. Я сжала в кулаке использованные платочки, потом отправила их в ведро, к фантикам и анкетам.
– Вынеси мусор, Эйлин, – сказала мисс Стивенс, посмотрев на меня через плечо, – она как раз наклонялась к нижнему ящику своего стола, чтобы достать новую упаковку конфет.
«Если на Марсе и была жизнь, всё уже вымерло, – писала одна из матерей. – Мужчина должен быть широкоплечим и носить усы. Немного знаю французский. Горошек. Шесть пачек в неделю, иногда больше».
* * *
Прежде чем я в ту пятницу покинула «Мурхед», миссис Стивенс попросила меня украсить рождественскую елку, которую дворник втащил в тюремный вестибюль, опустевший после окончания часов посещений. Я помню, что это была, собственно, не ель, а пышная сосна, ее иголки были толстыми и мягкими, а смола наполняла воздух невероятным запахом. У нас был чулан, где хранились украшения для всех праздников: вырезанные из картона пасхальные кролики и золотистые яйца, флаги в честь Дня независимости, вымпелы для Дня труда и Дня поминовения, индейки ко Дню благодарения и тыквы. Как-то раз на Хеллоуин мы повесили гирлянды чеснока над дверью офиса, и на собрании после обеда начальник с отвращением процитировал нам слова из Второзакония о мерзостях пред Господом. Это было совершенно нелепо.
Рождественские украшения лежали точно так же, как я оставила их год назад, вперемешку упакованные в ветхую картонную коробку. Шарики, украшенные мелкими блестками и золотистыми звездочками, трескались и выцветали, каждый год все меньше их возвращалось в гнездо, сделанное из старых газет, но они были очень милыми и наполняли мою душу тоской. У меня были сложные чувства в отношении праздников – в это время года я не могла удержаться и не впасть в пахнущую нафталином жалость к себе, которую постоянно вызывало во мне Рождество. Я горевала об отсутствии тепла и любви в моей жизни, загадывала на упавшую звезду, чтобы ангелы явились и вырвали меня из моего прозябания и унесли в новую светлую жизнь, как в кино. Я буквально впитывала дух Рождества, как это называлось. В детстве меня учили, что меня похвалят и вознаградят за страдания и за усилия быть хорошей, но ежегодно Господь обманывал меня. Ни подарков, ни чудес, ни святой ночи. Я жалела себя и за это тоже. Распаковывая украшения, я пыталась сохранять невозмутимость на лице. В коробке лежали остролистовые гирлянды, сделанные из пластмассы и пахнущие, как сильнодействующие антисептики, – мне это нравилось. А на дне коробки хранился «дождик» и старые снежинки, вырезанные мальчиками из белого ватмана множество рождественских праздников назад – некоторым снежинкам, вероятно, было уже лет двадцать. Когда я разворачивала их, они являли собой тревожные, резкие геометрические формы, как будто само вырезание их было маленьким актом насилия. Однако имена, начертанные в углу каждой снежинки простым карандашом, были выведены ровным, спокойным почерком, надписи выцвели от времени. Я помню некоторые имена: Чейни Моррис, 17 лет, Роджер Джонс, 14 лет. Предполагалось, что я налеплю эти снежинки на крашеную кирпичную стену вестибюля, но я потратила весь скотч еще неделю назад на то, чтобы подклеить подол своего свитера, когда он начал распускаться, поэтому просто рассовала снежинки между ветками сосны. Так они были похожи на настоящий снег. Я любила методичную работу, такую как развешивание украшений, и для меня не составляло проблем полностью посвятить себя этой задаче. Это было хорошо. Хотя бы на какое-то время я могла почувствовать себя легко и беззаботно. Часть украшений я приберегла для верхней трети дерева, куда не могла дотянуться, не задрав руки высоко над головой, – а если б я это сделала, все увидели бы темные пятна пота у меня под мышками. Небеса запретны.
– Вы не могли бы принести стремянку? – попросила я Джеймса, когда он вернулся на свой пост.
Я помню запах его помады для волос – грустный Ланолиновый запах. Джеймс аккуратно поставил стремянку рядом с сосной и придержал, пока я карабкалась наверх. На его лысеющей голове, словно роса, выступили капли пота.
– Не смотрите, – предупредила я, хотя знала, что он никогда не осмелится заглянуть мне под юбку. Он кивнул. Мне редко приходилось изображать из себя важную персону, и мне нравилось это.
Когда я закончила с украшениями и поставила пустую картонную коробку обратно в чулан, миссис Стивенс подняла взгляд от своих бумаг. Дерево выглядело чудесно – я очень этим гордилась, – но она едва взглянула на него. На носу у миссис Стивенс была сахарная пудра, а на кофте – мазок малинового желе, но у нее не было ни малейших понятий о благопристойности, и, похоже, ей было все равно, что о ней подумают люди.
– Эйлин, – сказала она зловеще монотонным голосом. – В понедельник во время праздничного представления ты будешь заниматься освещением. Я больше не могу это делать. И не хочу.
– Отлично, – ответила я.
Я надеялась, что когда-нибудь уеду и мне никогда больше не придется видеть ее или думать о ней, поэтому изо всех сил пыталась ее ненавидеть, выдавливала из наших встреч все отвращение, которое она мне внушала, до единой капли. Мне хватало ума не вступать с ней в споры, но мысленно я посылала в ее адрес чернейшие проклятия. Она взяла меня на эту работу в качестве услуги моему отцу. К моему величайшему стыду, время от времени я случайно называла ее «мама». Тогда миссис Стивенс закатывала глаза и саркастически фыркала, обнажая блестящие десны, на ее растянутых в широкой ухмылке губах проступали пузырьки слюны, а очередная проклятая карамелька постукивала о коренные зубы. «Конечно, милочка, если тебе так лучше». Я смеялась, откашливалась и поправляла себя: «Миссис Стивенс».
Сомневаюсь, что она заслуживала такой глубокой ненависти, которую я направляла на нее, но в те годы я ненавидела почти всех. Помню, как в тот вечер я ехала домой, воображая, как выглядит ее тело под этим платьем с рисунком «пейсли» и серой шерстяной кофтой. Я представляла плоть, свисающую с ее костей, как холодные свиные окорока свисают с крюков в мясной лавке: толстый слой липкого грязно-белого жира, мясо плотное, бескровное и холодное, и нож с чавканьем врубается в него.
Я все еще вижу двадцатиминутный путь от «Мурхеда» до Иксвилла. Обширные заснеженные пастбища, темный лес и узкие грунтовые дороги, а потом дома: сначала редкие фермерские хозяйства, потом здания поменьше, стоящие ближе друг к другу, некоторые обнесены белыми штакетниками или черными металлическими оградами; потом возникает сам город, и с вершины холма на горизонте виден сверкающий океан, а затем – и дом. Конечно же, Иксвилл не был лишен ощущения уюта. Представьте себе старика, который выгуливает золотистого ретривера, представьте себе женщину, которая достает из багажника своей машины сумки с покупками. В этом месте не было ничего столь уж страшного. Если б вы просто проезжали мимо, то решили бы, что здесь всё в порядке. Все и было замечательно. Даже моя машина со сломанной выхлопной системой и открытыми настежь окнами, так что зимний ветер леденил мои уши. Я любила это место – и ненавидела его. Наш дом стоял в одном квартале от перекрестка, где регулировщик по утрам и после обеда управлял потоком машин так, чтобы дети, идущие в школу и из школы, могли перейти дорогу. Школа находилась в соседнем квартале. Очень часто кто-то клал потерянные варежки и шарфы на столбики соседней ограды, а зимой – на широкие гребни сугробов, словно в бюро находок. В тот вечер на снегу у дороги лежала мальчишеская вязаная шерстяная шапка. Я рассмотрела ее при свете фонаря и даже примерила. Она была достаточно тесной, чтобы плотно закрыть мои уши. Я попыталась произнести что-нибудь – «Рэнди», – и мой голос вибрирующим эхом отдался в моей голове. Там, внутри, было до странного спокойно. Машина бесшумно катилась по снежной грязи.
Когда я шла по узкой дорожке к крыльцу, на другой стороне улицы открылась дверца машины, и ко мне по темному льду направился одетый в форму полицейский. Ветер внезапно стих – похоже, собиралась буря. В доме зажегся свет, и коп остановился посередине дороги.
– Мисс Данлоп, – произнес он и жестом пригласил меня подойти поближе.
В этом не было ничего необычного. Я знала большинство полицейских в Иксвилле. Мой отец сделал все, чтобы они регулярно посещали нас. В тот вечер офицер Лэффи сообщил мне следующее: из школы звонили и жаловались, что мой отец швырял с нашего крыльца снежки в учеников, идущих на занятия. Лэффи вручил мне предупредительное уведомление, склонил голову в знак прощания и направился обратно к своей машине.
– Не хотите зайти? – спросила я, слыша, как мой голос гудит между ушами. – Поговорить с ним? – Я помахала письмом.
– Уже поздно, – ответил он, сел в машину и включил радио.
Должно быть, за время моего отсутствия сосульки на козырьке над крыльцом подросли на несколько сантиметров, потому что я помню, что протянула руку, коснулась кончика одной из них и была разочарована тем, какой он тупой. Я могла бы размахнуться своей сумочкой и сшибить их все, если б захотела. Но я просто аккуратно прикрыла дверь и сбросила туфли.
Вот каким был наш дом. Прихожая оклеена обоями в темно-зеленые и синие полосы и отделана золотистыми деревянными панелями. Лестница непокрыта, потому что я минувшим летом сломала пылесос и из-за этого сняла все ковры. В доме слишком темно, чтобы заметить слой пыли, лежащий повсюду. Лампочки в прихожей и в гостиной перегорели. Время от времени я собирала бутылки и пивные банки, раскиданные отцом, раздерганные газеты, которые он читал или притворялся, будто читал, сидя при этом на верхних ступеньках лестницы и бросая одну страницу за другой через перила, так что они усыпа́ли всю прихожую. В ту ночь я подняла несколько страниц – мы выписывали «Пост», – смяла их в тугие комки и бросила ему в спину: он стоял у раковины в кухне.
– Привет, папа, – сказала я.
– Ну, ты умница, – отозвался он, поворачиваясь и пинком отправляя скомканные газетные листы в другой угол.
За все двадцать четыре года, что я знала его, отец, кажется, ни разу не поздоровался и не спросил меня, как дела. Но в те вечера, когда я выглядела особо усталой, он мог спросить меня: «Ну, как твои дружки? Как все твои парни?» Время от времени я задерживалась за кухонным столом на некоторое время, чтобы съесть пару пакетиков арахиса и послушать, как он жалуется. Мы с отцом ели много арахиса. Я согрела ладони над плитой. Помню, я носила тонкие черные перчатки с зелеными цветочками, вышитыми вдоль пальцев. В нелепой ненависти к себе я даже не думала о том, чтобы купить хорошие, теплые зимние перчатки. Однако эти черные, в цветочек, мне нравились. В те времена женщины еще носили перчатки. Я не имела ничего против этого обычая. Кожа у меня на руках была тонкой, чувствительной и всегда холодной, и я не любила дотрагиваться до чего-либо.
– Кого-нибудь новенького привезли? – спросил в тот вечер папа. – Как поживает мальчишка Польк?
О Польке недавно писали во всех новостях – иксвиллский коп, убитый собственным сыном. Мой отец знал убитого, они когда-то служили вместе.
– Платит за свои грехи, – ответила я.
– Так ему и надо, – проворчал мой отец, вытирая руки о халат.
На кухонном столике возле плиты грудой лежала почта. В этом месяце «Нэшнл джиогрэфик» был довольно скучным. Несколько лет назад я нашла в букинистическом магазине этот номер – декабрь 1964 года, – и храню его где-то среди своих книг и бумаг. Сомневаюсь, что подобные вещи чем-то ценны пятьдесят лет спустя, но мне этот выпуск журнала кажется священным – слепок мира, сделанный перед тем, как для меня все изменилось. В нем не было ничего особенного. На обложке был размещен снимок двух уродливых белых птиц – возможно, голубей, – сидящих на узорной чугунной ограде. Позади и выше них, не в фокусе, виднелся церковный крест. В самом номере рассказывалось об истории округа Вашингтон, о каких-то экзотических туристических местах в Мексике и о Ближнем Востоке. В тот вечер, когда он был еще новеньким и пах клеем и типографской краской, я ненадолго открыла его, увидела фотографию пальмы на фоне розового заката и разочарованно бросила журнал на кухонный стол. Я предпочитала читать о таких местах, как Индия, Белоруссия[4], трущобы Бразилии, Африка, где голодают дети.
Я передала отцу предупредительное письмо от офицера Лэффи и съела еще несколько зерен арахиса. Отец помахал письмом перед своим лицом и швырнул, не распечатывая, в мусор.
– Показуха это, – прокомментировал он.
Бредовые идеи, которыми он страдал, были всеобъемлющими – все и вся играли роль в его теории заговора. Ничто не было тем, чем казалось. Его преследовали видения, темные фигуры – «шпана», как он их называл, – которые, по его словам, двигались настолько быстро, что он мог рассмотреть только их тени. Они прятались под крыльцом, скрывались в темных углах, в кустах, в кронах деревьев, и они преследовали и мучили его, – так он утверждал. Отец объяснил, что в тот день бросал снежки из окна и с крыльца, чтобы дать этим фигурам понять, что ему известны их замыслы. А полиции приходится предостерегать его, чтобы сделать вид, что ничего странного не происходит – мол, старик просто выжил из ума.
– Они и здесь тоже есть, – сказал он, имея в виду «шпану» и обводя дрожащим пальцем кухню. – Наверное, пробираются через подвал. Расхаживают кругом, словно они здесь хозяева. Я слышал их. Может быть, они живут в стенах, как крысы. Да и звуки издают такие же, как крысы. Черные призраки. – Они преследовали его день и ночь, так что единственное его спасение, конечно же, было в выпивке. Отец сел за кухонный стол. – Это их те бандиты подослали. – «Ну да, конечно». – Как ты думаешь, почему копы всегда здесь? Чтобы защищать меня. После всего, что я сделал для этого города.
– Ты пьян, – прямо заявила я.
– Я уже много лет не бывал пьян, Эйлин. Это, – он приподнял банку пива, – чтобы успокоить нервы.
Я открыла пиво и себе, и закинула в рот несколько орешков арахиса. Подняв взгляд, спросила:
– И что тебя так рассмешило? – потому что он смеялся. У него такое было часто – отец мгновенно переходил от страха и подозрительности к жестокому истеричному веселью.
– Твое лицо, – ответил он. – Тебе не о чем беспокоиться, Эйлин. Никто тебя с таким лицом не тронет.
Вот именно. Черт бы его побрал. Я помню, как поймала свое отражение в темном оконном стекле гостиной позже в тот вечер. Я выглядела взрослой. Мой отец не имел права оскорблять меня.
В тот вечер к нам заехала Джоани. На ней была белая шубка из искусственного меха, мини-юбка и теплые ботики; ее уложенные в высокую прическу волосы подрагивали на темени, глаза были густо подведены черным карандашом. Она была белокурой, обидчивой, но отходчивой – по крайней мере, тогда. Полагаю, впоследствии сестра сделалась желчной – в конце концов, эта обидчивость во что-то должна была развиться, – но я надеюсь, что она здорова, счастлива и рядом с ней есть те, кто ее любит. Джоани была особенного рода девушкой. Когда она двигалась, казалось, что она просто приспосабливает свою плоть к движениям, небрежно расправляя ее, словно шубку, чтобы было удобно. Я не могла ее понять. Полагаю, она была очаровательной, но всегда такой придирчивой, особенно когда делано-наивным тоном спрашивала меня: «Тебе не смешно носить свитер своей покойной матери?» Иногда вопросы были более сестринскими, например: «Почему у тебя такое лицо? Что у тебя стряслось на этот раз?».
В тот вечер я просто покачала головой и сделала бутерброд с ветчиной. Хлеб, масло, ветчина. Джоани захлопнула свою пудреницу и подошла сзади, чтобы потыкать меня в ребра.
– Мешок костей, – прокомментировала она, схватив с тарелки мой бутерброд. – До встречи, – сказала сестра, поцеловав папу, сидящего в кресле. Больше я никогда ее не видела.
Я поднялась на чердак и улеглась на свою раскладушку с журналом, гадая, скучала бы я по своей сестре, если б та умерла? Мы выросли вместе, но я почти не знала ее. И она уж точно не знала меня. Я доставала из жестянки шоколадные конфеты, жевала их и по одной выплевывала на измятую коричневую бумагу, в которой их принесли из магазина. Я перевернула очередную страницу.
Суббота
К полудню субботы добрых шесть дюймов свежего снега выпало поверх прежнего слоя, и так уже достигавшего колена.
Утро в такие дни бывало тихим, свежий снег приглушал все звуки. Даже холод, казалось, утих, все резкое и громкое пропало из мира. Потом затопили печи, из труб пошел дым от горящих поленьев, и дома Иксвилла, покрытые снегом и льдом, словно бы начали плавиться и течь, подобно восковым свечам. В моей комнате на чердаке было холодно, и я посчитала, что мне незачем вылезать из постели. Просто высунув руку из-под одеяла, я решила, что в достаточной степени исследовала мир. Несколько часов я лежала на раскладушке, мечтая и размышляя. Для экстренных случаев у меня был широкогорлый кувшин – я пользовалась им, когда не хотела вылезать с чердака или когда ярость отца вынуждала меня укрываться здесь. Чувствуя себя так, будто я живу на природе, в лесной глуши, далеко от дома, я присела на корточки над кувшином, задрав подол широкой ночной рубашки, доставшейся мне от матери, и приподняв старый ирландский шерстяной свитер, в котором спала зимой. Дыхание вырывалось из моего носа белыми клубами, словно испарения из ведьминого котла, моча испускала пар и вонь, и я выплеснула желтую жидкость за окно чердака, в забитую снегом сточную канаву.
Работа моего кишечника была совершенно иным делом. Он опорожнялся нерегулярно – раз в неделю, максимум два раза, – и редко делал это самостоятельно. У меня выработалось отвратительное обыкновение выпивать разом десяток и более слабительных пилюль, когда я чувствовала себя толстой и расплывшейся, – а это бывало часто. Ближайший туалет находился этажом ниже, и туда же ходил мой отец. Я чувствовала себя неловко, опорожняя кишечник. Я боялась, что запах донесется до кухни на первом этаже или что отец постучит в дверь, пока я сижу на унитазе. Более того, я стала зависеть от слабительного. Без него дефекация была болезненной и трудной, приходилось целый час мять и гладить живот, тужиться и ругаться. От усилий анус часто кровоточил, я в ярости вонзала ногти в бедра или била себя в живот. Со слабительным опорожнение происходило стремительно и обильно, как будто все мои внутренности расплавились и теперь вытекали наружу; жидкие фекалии отчетливо пахли лекарством, и я наполовину ожидала, что к окончанию процесса эта жижа дойдет до ободка унитаза. В таких случаях я вставала, чтобы смыть за собой, ощущая головокружение, холод и выступивший по всему телу пот, а затем падала, и весь мир, казалось, вращался вокруг меня. Это были приятные моменты. Опустошенная, измученная, легкая, словно воздух, я лежала, отдыхая, посреди этого безмолвного кружения, мое сердце выплясывало странный танец, а разум был пуст. Для того, чтобы насладиться этими моментами, мне было необходимо полное уединение. Поэтому я пользовалась туалетом в подвале. Отец мог решить, что я просто занимаюсь там стиркой. Подвал был безопасной и уединенной территорией для моих послетуалетных мечтаний.
Однако в других случаях подвал вызывал у меня темную тень воспоминаний о моей матери и о том, сколько времени она проводила там – что она делала в подвале столько времени? Я по-прежнему этого не знаю. Мать поднималась, прижимая к бедру корзину с выстиранной одеждой или постельным бельем, тяжело дыша и отдуваясь, и говорила мне, чтобы я шла прибирать свою комнату, причесываться, читать книгу и оставила ее в покое. Подвал до сих пор хранил те секреты, которые, как я подозревала, она скрывала там. Если темные призраки и «шпана», преследовавшие моего отца, и появлялись откуда-то, то именно оттуда. Но почему-то, когда я спускалась туда, чтобы воспользоваться туалетом, я чувствовала себя отлично. Воспоминания, призраки, ужасы, судя по моему опыту, вполне могут вести себя так – приходить и уходить тогда, когда им удобно.
В ту субботу я оставалась в постели так долго, как только могла, пока голод и жажда не заставили меня влезть в тапочки и халат и прошлепать вниз. Мой отец полулежал, свернувшись в своем кресле, перед распахнутой дверцей духовки. Похоже, он спал, поэтому я закрыла духовку, выпила воды из-под крана, набила карманы халата пакетиками с арахисом и поставила на плиту чайник. Снаружи все было ослепительно-белым, и свет заливал кухню, словно прожектор, освещающий место преступления. Помещение было грязным. Позднее, оказавшись на каких-либо особенно неухоженных станциях подземки или в общественных туалетах, я вспоминала об этой старой кухне и чувствовала тошноту. Неудивительно, что у меня почти не было аппетита. Сажа, жир и пыль покрывали все поверхности. Весь пол, застеленный линолеумом, был испещрен пятнами от пролитых жидкостей и оброненной пищи и грязными следами обуви. Но какой смысл был прибираться здесь? Ни я, ни отец ничего не готовили и не особо волновались о еде. Время от времени я споласкивала одну из чашек или стаканов, сваленных в мойку. Чаще всего я ела хлеб, пила молоко прямо из картонной упаковки, и только иногда вскрывала банку фасоли или тунца, или поджаривала ломоть хлеба. В тот день я ела арахис, стоя на крыльце дома.
Соседи откапывали свои машины – работа, которую я ненавидела. Я предпочитала дождаться кого-нибудь из парней, живущих в нашем квартале, и заплатить ему двадцать пять центов за разгребание снега. Я всегда рада была заплатить. Я бросала скорлупки от арахиса в занесенные снегом кусты – самое большее, что я могла сделать в этом году вместо украшения собственной рождественской елки.
– А ну, тихо! – заорал отец, когда чайник издал пронзительный свист. – Что так рано? – пробормотал он, разлепляя веки и моргая на солнечный свет. – Задерни шторы, Эйлин, черт тебя побери!
Штор на кухне не было. Старые занавески отец сорвал еще год назад, утверждая, что тени, которые они отбрасывают, отвлекают его от настоящих призраков. Он хотел беспрепятственно видеть задний двор и тех, кто может туда проникнуть.
В то утро отец протер глаза кулаками, потом стал наблюдать, как я делаю себе чай.
– Кто-нибудь может увидеть тебя в этой одежке. Ты выглядишь полной растрепой.
Он запахнулся в свой халат и вытер лицо о жесткую пыльную обивку кресла. Под весом его ворочающегося тела оно скрипело и позвякивало, словно локомотив на холостом ходу.
– Ты голоден? – спросила я его. – Могу сварить пару-тройку яиц.
– Умираю – пить хочу, – ответил он, невнятно произнося слова, между его губами пузырилась слюна. – Никаких яиц. Никаких вонючих яиц.
Я видела, как его ступни дрожат под тонким одеялом.
– Холодно, – пожаловался отец. Я отпила чаю и посмотрела ему в лицо. Его прикрытые веки были похожи на занавеси из морщинистой кожи. Ресниц у него словно бы вообще не было, лицо выглядело серым, бесцветным. – Ради бога, Эйлин. – Он неожиданным рывком сел прямо и распахнул дверцу духовки, выпуская наружу жар. – Ты пытаешься убить меня! Думаешь, ты такая умная, да? Это мой дом. – Отец завернул ноги в одеяло, подоткнул края вокруг ступней. – Мой дом, – повторил он и свернулся калачиком, словно дитя в колыбели.
Когда-то мой отец был полицейским в этой части округа, одним из горстки местных копов, которые в основном занимались тем, что снимали котов с деревьев или развозили пьяных по домам из вытрезвителя в соседнем городке. Все полицейские Иксвилла были хорошо знакомы между собой. Мой отец всегда пользовался уважением среди тех, кто знал его по службе; за холодный взгляд синих глаз и склонность обаятельным тоном читать морали он заслужил прозвище Отче Данлоп. Со времен службы в морской пехоте отец сохранил склонность к язвительным остротам. Он любил свою полицейскую форму. Когда был на службе, он часто даже спал в ней по ночам и с револьвером под рукой. Должно быть, думал, что действительно занят важным делом, что ему могут позвонить среди ночи и вызвать на задержание крупного преступника. Но ему так и не выпало проявить героизм. Мне все равно придется об этом сказать, поэтому я скажу так, как видела это: он любил только себя, был полон гордости и носил свой полицейский значок, словно золотую звезду, прикрепленную к его груди лично Господом Богом. Если это звучит банально – так он и был банален. Он был очень банален.
Я не думаю, будто до смерти моей матери отец как-то особо много пил. Он был самым рядовым любителем пива, и только самыми холодными утрами позволял себе глоток виски. Также ничего необычного не было в том, что он со своими друзьями-полицейскими регулярно захаживал в «О’Хара». «О’Хара» – это был местный бар, назову его так в честь поэта[5], с чьим творчеством я никогда не разрешала себе ознакомиться, даже во взрослом возрасте. Папа стал персоной нон грата в «О’Хара» после того, как наставил пистолет на владельца. Когда моя мать заболела – я предпочитала формулировку «почувствовала себя плохо» за сдержанность и, как следствие, за иронию, учитывая то, какой мучительной была смерть от этой болезни, – мой отец начал брать отгулы на работе, пить дома, слоняться ночами по улице и засыпать на соседских крылечках. А потом стал пить больше – по утрам, на работе. Он разбил патрульную машину, а потом случайно выстрелил из пистолета в раздевалке полицейского участка. Поскольку отец был старшим офицером и все подразделение любило его – по причинам, которые мне никогда не понять, – эти нарушения не обсуждались открыто. Когда он начал причинять все больше и больше неприятностей, его просто мягко вынудили раньше срока уйти в отставку, получать пенсию и постоянно находиться под присмотром. По каким-то таинственным мотивам сразу после смерти моей матери он переключился на джин. Единственная моя догадка, не знаю, истинная или нет, заключалась в том, что, возможно, джин напоминал ему ее духи – она пользовалась туалетной водой «Аделаида» с терпким, горьковатым цветочным запахом. Может быть, сам этот запах, память об умершей, каким-то образом успокаивал его. А может быть, и нет. Я слышала, что глоток джина защищает тебя от укусов комаров и других кровососов, – так что, возможно, отец пил его по этой причине.
После обеда я занималась тем, что разгребала снег. Никто из мальчишек не появился и не спросил, не заплачу ли я ему, если он сделает это вместо меня. В прошлом я всегда испытывала тихий восторг, когда кто-нибудь из соседских парней звонил в дверь после метели. Им было лет двенадцать-тринадцать, они носили варежки и вязаные шапки, от них пахло сосновой хвоей и сладостями. Один из мальчиков был особенно милым. Поли Дэли, певучее имя и ангельское лицо – пухлые розовые щеки и большие сапфировые глаза. Когда я видела его, мне хотелось обнять его, прижать к себе. Поли, несмотря на тяжелое шерстяное пальто, идеально справлялся со своей работой: откапывал мою машину, выгребал снег из-под колес и расчищал подъездную дорожку так, что я без труда могла открыть дверцу с водительской стороны – сама я иногда забывала это сделать. Это казалось таким заботливым поступком с его стороны. Я воображала, будто это значит, что я по-настоящему небезразлична ему. Однажды я пригласила Поли Дэли зайти в дом, пока искала мелочь, чтобы заплатить ему. Он отряхнул ботинки, прежде чем войти в прихожую, и снял вязаную шапочку. Он был очень хорошо воспитан. Его мягкие волосы были взъерошены, и я с трудом удержалась, чтобы не провести по ним рукой.
– Хочешь горячего шоколада? – спросила я его. Мне казалось, что он не считает меня странной, чопорной, безэмоциональной девицей, какой видели меня все, по крайней мере, я так думала. Он хлюпнул носом, взглянул на грязный ковер, спрятал одну ногу за другую, потом снова надел шапку и, краснея, вежливо ответил:
– Нет, спасибо.
Тогда я поцеловала его в щеку. Я ничего под этим не подразумевала. Просто он был милым мальчиком и нравился мне. Но он покраснел и вытер прозрачную каплю, поблескивавшую между его носом и верхней губой. Выглядел он совершенно обескураженным. Я сделала шаг назад и стала рыться в карманах пальто, висевших в шкафу у входа.
– Извини, – произнесла я, нарушив неловкое молчание, и ссыпала всю мелочь, какую нашла, в его сложенные ладони.
Он кивнул, назвал меня «миссис Данлоп», ушел и больше никогда не приходил.
Когда в ту субботу я закончила счищать снег с машины, я опустила окна и включила мотор «Доджа» на холостом ходу, чтобы дать автомобилю немного прогреться и оттаять. Еще не наступил вечер, и я хотела прокатиться к дому Рэнди. Я чувствовала, что мне это нужно. Он жил на верхнем этаже двухэтажного дома неподалеку от автомагистрали, ведущей в соседний штат. Я крепко цеплялась за суеверное представление, что если я буду внимательно следить за ним, Рэнди не влюбится ни в кого другого. Насколько я могла заметить, почти все время он проводил в одиночестве в своей квартире. Но я никогда не выслеживала его по ночам – мне было слишком страшно, – так что кто знает, скольких подруг Рэнди развлекал после наступления темноты? Время от времени рядом с его мотоциклом, припаркованным на занесенной снегом подъездной дорожке, появлялся второй. Я предполагала, что у него есть друг или брат, который приезжает к нему в гости, – и даже это заставляло меня ревновать. Обычно я парковалась на другой стороне улицы, пригибалась над рулевым колесом и следила за его домом в боковое зеркальце. Однако не было особого смысла прятаться.








