Текст книги "Эйлин"
Автор книги: Отесса Мошфег
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В ту ночь я лежала на своей раскладушке и ощупывала свой живот затянутыми в перчатку пальцами, пересчитывая ребра. На чердаке было холодно, раскладушка была хлипкой. Она едва выдерживала мой вес: сотня фунтов вместе с одеждой, если не меньше. Когда я укрывалась слишком большим количеством одеял, сочленения раскладушки разбалтывались, с каждым моим вздохом рама раскачивалась, словно лодка на прибрежных волнах, и я не могла уснуть. Я могла бы найти гаечный ключ, чтобы затянуть гайки и болты, или что там в ней было, но точно так же, как в случае со сломанной выхлопной системой машины, не могла заставить себя сделать хоть что-то, чтобы починить неисправную вещь. Я предпочитала погрязать в проблемах и мечтать о лучших временах. Чердак навевал мне мысли о том, что здесь во время своих визитов жил бы мой дядя, если б он у меня был. Добрый дядя, быть может военный, умеющий и любящий чинить старые вещи и делать новые… Он никогда не жаловался бы на холод и жажду, съедал бы самый худший ломоть говядины или курятины с жиром и хрящами, даже не задумавшись об этом. Я представляла, что мочки ушей у него длинные и мягкие, а плечи узкие, но все тело мускулистое, глаза большие. Быть может, фантазировала я, этот добрый дядюшка и есть мой настоящий отец. Иногда я обыскивала шкафы своей матери в поисках свидетельства супружеской измены. Найденные пятна от пищи, кофейные потеки на хлопчатобумажной блузке или помада, размазанная по пожелтевшему воротничку, – это совсем не то, что глас из могилы, но, полагаю, я надеялась найти что-то полезное. Намек, приветствие, доказательство того, что она любила меня, что угодно… Не знаю. Не знаю, почему я носила ее вещи даже годы спустя после ее смерти. Я позволяла отцу думать, будто это некое нежелание расставаться с памятью об умершей: старое платье – как знак верности, сохранение частицы духа моей матери и прочая ерунда. Но, по-моему, на самом деле я надевала ее одежду затем, чтобы замаскироваться, словно если я буду ходить в таком наряде, никто по-настоящему не увидит меня.
Помню, как я сидела на раскладушке под электрической лампой без абажура и обводила взглядом чердак. Это была очаровательно жалкая картина. Ящики от комода, набитые постельным бельем, принадлежавшим еще матери моей матери и давным-давно поеденным молью. Коробки со старыми книгами и бумагами, древний граммофон и несколько стопок пластинок, которые я никогда даже не пыталась поставить играть. Покатый потолок вынуждал меня сначала пригибаться, а потом ползти, чтобы выглянуть в окно, выходящее на задний двор – хотя там не было ничего, кроме белого снега и нескольких голых черных деревьев, озаренных тусклым фиолетовым светом, который сочился с вечернего неба. Где-то там была похоронена Мона, моя умершая собака. Я вспоминала о своей матери: как она лежала в постели, зарывшись руками в складки плохо сотканного шерстяного покрывала, и во весь голос жаловалась моему отцу, что если в этом мире и существует Бог, Он – жестокий ублюдок. «Я уже должна была умереть», – повторяла она. Я покорно, день за днем, варила на плите куриный бульон и приносила ей в зеленой салатнице, достаточно широкой, чтобы уловить все брызги, когда я старалась накормить больную – ложечку, еще ложечку, – а она, сопротивляясь, слабо и беспорядочно отмахивалась.
Однажды я вышла на задний двор, чтобы развесить выстиранное белье, и в нестриженой траве нашла свою собаку – она лежала, вытянувшись брюхом вверх, мертвая и высохшая под палящим солнцем. «Быть может, Бог забрал не ту душу», – подумала я в минуту сентиментальной слабости и тихо заплакала, прислонившись спиной к стене дома. Я оставила мокрое белье лежать в корзине, но прикрыла тело Моны мокрой наволочкой. Мне понадобился целый день, чтобы собраться с храбростью и вернуться туда. К тому времени белье высохло и слежалось, а когда я подняла наволочку, то при виде трупа задохнулась и извергла на пыльную почву содержимое своего желудка – курятину и вермут. Несколько часов я трудилась, чтобы вырыть достаточно глубокую могилу, потом ногами спихнула туда тело Моны – я не могла заставить себя коснуться его руками, – и засыпала сухой комковатой землей. Пару дней спустя, споткнувшись о собачью миску с прокисшей, завонявшейся кашей, отец сказал только: «Чертова псина», – и поэтому я выкинула кашу вместе с миской и никому ничего не сказала. Несколько дней спустя моя мать умерла, и я наконец смогла открыто проливать слезы. Это романтическая история и, быть может, не совсем точная, потому что я возвращалась к ней снова и снова в течение долгих лет, когда у меня возникала необходимость или желание поплакать.
В тот вечер, глядя в окно на заметенный снегом двор, я опять оплакивала свою собаку, жалея о том, что ей придется до конца вечности оставаться в Иксвилле. Я подумывала о том, чтобы выкопать ее кости и забрать с собой. Я действительно собиралась надеть свои лыжные штаны, толстый шерстяной свитер, боты, варежки, плотную вязаную шапку и пойти на задний двор с лопатой. Я никак не отметила ее могилу, но у меня было чувство, что Мона воззовет ко мне, что я интуитивно пойму, где нужно копать. Конечно, я даже не попыталась это сделать. Мне понадобилась бы кирка, какой пользуются могильщики на кладбищах. Представляете, какую работу нужно проделать, чтобы похоронить взрослого человека, если у вас нет экскаватора или другой машины для рытья могилы? Это не так легко, как иногда показывают в кино. Я гадала, как же хоронили людей зимой в прежние времена. Быть может, просто оставляли лежать тела на морозе до весны? Если так, то их, должно быть, хранили где-то в надежном месте, вероятно в подвале, где они лежали в темноте, тишине и холоде, пока земля не начинала оттаивать.
Понедельник
Мне запомнился душ, который я приняла в то утро, – потому что горячая вода иссякла, пока я таращилась в зеркало, изучая свое нагое тело сквозь клубы пара. Сейчас я старуха. Время, как оно делает это со всеми, испещрило мое лицо морщинами и обвисшими складками, заложило под глазами выпирающие мешки, а мое дряхлое тело сделалось почти бесполым, дряблым, морщинистым и бесформенным. Так что, просто для смеха, я представляю на ваше рассмотрение свое тощее девственное тело двадцати четырех лет от роду. Плечи у меня были узкими, покатыми, с выпирающими костями. Кожа на груди была туго натянута, словно на барабане, сделанном из ребер, и я колотила в нее кулаком, подобно горилле. Груди у меня были твердые, величиной с лимон, а соски острые, точно шипы. Но я была настолько костлява, что мои тазовые кости уродливо выпирали и были часто покрыты синяками от случайных ударов о разные поверхности. Живот все еще судорожно сжимался из-за съеденных накануне яиц и мороженого. Вялость моего кишечника была постоянной проблемой. Питание и опорожнение были сложной наукой о равновесии между нарастающей интенсивностью дискомфорта от запоров и очистительным поносом, вызванным слабительными. Я плохо заботилась о себе. Я знала, что мне следует пить чистую воду, есть здоровую пищу, но на самом деле не любила этого делать. С моей точки зрения, фрукты и овощи были чем-то несъедобным, словно мыло или свечи. К тому же я страдала от прискорбной неприспособленности к половой зрелости – к двадцати четырем годам так же, как и до того, – и эта неприспособленность заставляла меня стыдиться своей женственности. Были дни, когда я ела очень мало – горстку орехов или изюма тут, корочку хлеба там. А для забавы – как это было с шоколадками пару дней назад, – иногда жевала и тут же выплевывала конфеты или печенье: то, что было приятно на вкус, но могло нарастить хоть немного плоти на мои кости, чего я отчаянно боялась.
Тогда, в двадцать четыре года, меня уже считали старой девой. К тому времени в моей жизни был только один поцелуй с парнем. Когда мне было шестнадцать лет, выпускник Питер Вудмен пригласил меня на бал старшеклассников. Не буду слишком много говорить об этом – не хочу, чтобы вы решили, будто я храню это воспоминание с какой-то романтической ностальгией. Если я и научилась что-то презирать в жизни, так это ностальгию. И в любом случае моим романтическим интересом – если это можно так назвать – к двадцати четырем годам был Рэнди. А Питер Вудмен не шел с ним ни в какое сравнение. Однако мое бальное платье было очень красивым – из темно-синей тафты. Я любила темно-синий цвет. Вещи этого цвета напоминали мне форму, мне казалось, что они одновременно подтверждают мое существование и маскируют мое истинное «я». Бо́льшую часть времени мы просидели за столом в полутемном спортзале, и Питер разговаривал со своими друзьями. Его отец работал в полицейском участке, и я уверена, что Питер пригласил меня на бал, чтобы отплатить услугой за услугу, которую мой отец оказал его отцу. Мы не танцевали, но мне было все равно. Вечер закончился в пикапе Вудмена-старшего на стоянке возле старшей школы, где я укусила Питера за горло, чтобы не дать ему запустить руку еще дальше под мое платье. По сути, его ладонь, кажется, едва добралась до моего колена, настолько сдержанной я была. А поцелуй был лишь поверхностным – мгновенное прикосновение губ, которое сейчас кажется мне очень милым. Не могу вспомнить, как я добралась домой в тот вечер, после того как выскочила из пикапа, а Питер обругал меня, потирая шею, и уехал прочь. Укусила ли я его до крови? Не знаю. И кому сейчас есть до этого дело? Сейчас он, должно быть, уже умер. Большинство тех, кого я знала, умерли.
Тем утром понедельника в Иксвилле я натянула новые синие колготки, облачилась в одежду матери, снова заперла ботинки отца в багажнике «Доджа» и поехала на работу в «Мурхед». Помню, я продумывала новую стратегию своего побега. Скоро, в один прекрасный день, когда буду здорова и готова, я натяну на себя все вещи, которые решу взять с собой – серое пальто, несколько пар шерстяных носков, боты, варежки, перчатки, шапку, шарф, брюки, юбку, платье и так далее, – и отправлюсь примерно за три часа езды на северо-запад, в другой штат. В Вермонт. Я знала, что смогу пережить один час в машине с закрытыми окнами и не потерять сознание, а вся перечисленная гора одежды спасет меня от холода, когда я поеду дальше, опустив стекла. Нью-Йорк не так далеко от Иксвилла. Если точнее – в двухстах пятидесяти семи милях на юг. Но сначала я направлю погоню по ложному следу, бросив «Додж» в Ратленде, о котором читала в книге про железные дороги. В Ратленде я найду какую-нибудь заброшенную автостоянку или тупиковую улицу, а потом дойду пешком до железнодорожного вокзала и отправлюсь на поезде в большой город, чтобы начать новую жизнь. Я считала себя ужасно умной. Я планировала взять с собой пустой чемодан, чтобы сложить в него лишние вещи, которые я сниму, когда сяду в поезд. У меня будут одежда, деньги, которые я хранила на чердаке, и больше ничего.
Но, может быть, мне понадобится что-то почитать во время поездки в будущее, подумала я. Я могу взять несколько хороших книг в Иксвиллской библиотеке, а потом исчезнуть, так и не сдав их. Эта идея показалась мне блестящей. Во-первых, я могу сохранить эти книги как памятные сувениры: так убийца срезает прядь волос с головы жертвы или забирает у нее какой-нибудь мелкий предмет – ручку, гребень, четки – в качестве трофея. Во-вторых, я могу дать отличный повод для беспокойства моему отцу и всем прочим, кто, возможно, будет гадать, собираюсь ли я когда-либо вернуться и какие обстоятельства вынудили меня уехать. Я воображала, как детективы лазают по дому, всюду суя свои носы. «Ничего необычного не найдено, мистер Данлоп. Возможно, она просто гостит у подруги». «О нет, только не Эйлин. У Эйлин нет подруг, – ответит мой отец. – Что-то случилось. Она ни за что не бросила бы меня одного просто так».
Я надеялась, что они сочтут, будто я лежу мертвая где-нибудь в кювете, или похищена, или погребена под лавиной, или съедена медведем – что угодно. Для меня было важно, чтобы никто не знал, что я планирую исчезнуть. Если мой отец додумается, что я сбежала, он будет смеяться надо мной. Я могла представить, как он выпячивал бы грудь, обсуждая мою глупость с тетей Рут. Они называли бы меня избалованной девчонкой, идиоткой, неблагодарной тварью. Быть может, они действительно высказали все это после того, как я и в самом деле покинула Иксвилл. Мне никогда этого не узнать. Я хотела, чтобы мой отец в отчаянии рыдал над судьбой своей несчастной потерянной дочери, падал на колени перед моей раскладушкой, утыкался лицом в мои грязные одеяла – для того, чтобы вспомнить чудесный запах моего пота. Я хотела, чтобы он перебирал мои вещи, словно рассматривая выбеленные временем кости, касался безмолвных напоминаний о жизни, которую он не ценил. Если б у меня была музыкальная шкатулка, я желала бы, чтобы музыка, которую она играла, разбила сердце моего отца. Я желала бы, чтобы он умирал от скорби, потеряв меня. Я хотела, чтобы он говорил: «Я любил ее. Я был не прав, что так с ней обращался». Вот о чем я думала в то утро по пути на работу.
В тот момент я еще не знала, что к рождественскому утру уже исчезну, и хотя с тех пор моя память стала тусклой и размытой, я сделаю все возможное, чтобы передать события моих последних дней в Иксвилле. Я попытаюсь нарисовать полную картину. Некоторые из моих самых отчетливых воспоминаний могут быть неточными или попросту ложными, но я включу их в повествование, если решу добавить красок. Например, в то утро, когда я приехала в «Мурхед», мальчикам раздавали особые праздничные свитеры, связанные группой «доброволиц» из местной церкви. Поскольку, полагаю, свитеров оказалось с избытком, один из них, завернутый в бурую бумагу, оказался на моем столе. Миссис Стивенс сказала мне, что это рождественский подарок от начальника. Я разорвала обертку и нашла темно-синюю, отлично связанную безрукавку с крестом на груди. На квадратике вощеной бумаги, пришпиленном к вороту английской булавкой, была неверным почерком выведена буква S, означавшая small – маленький размер. То, что безрукавка оказалась именно этого оттенка синего, заставило меня задуматься: быть может, начальник действительно хорошо относится ко мне? В конце концов, он мог бы не дарить мне на праздник ничего, даже коробки шоколадных конфет. Ему незачем было привлекать внимание офисных дам, вызывать злобные подозрения в наличии у начальства «любимчиков» и сплетни о служебных романах. Я представила себе, как обнимаю начальника в его кабинете, повиснув на нем, словно тряпичная кукла. Этого ли я хотела? Мои мысли были похожи на непристойные фильмы, прокручивавшиеся у меня в мозгу, и в то утро, помню, эти мысли приходили ко мне. А еще я помню глухой стук двери шкафчика, куда я заперла подаренную безрукавку. Однако я не могу вспомнить расположение помещений в рекреационном крыле «Мурхеда». Не помню, проходило ли рождественское представление, как это называли, в спортивном зале, в часовне или в маленьком актовом зале. Я вообще не уверена, что в тюрьме был актовый зал – быть может, я помню его по временам своей учебы в колледже.
Но вот что я помню очень хорошо: около двух часов дня начальник пришел в наш кабинет в сопровождении высокой рыжеволосой женщины и худого лысого мужчины в костюме бурого цвета. При первом взгляде на женщину я подумала, что она, возможно, прибыла, чтобы выступить во время праздничного концерта: актриса или певица, желающая проявить милость к малолетним преступникам. Мое предположение казалось вполне разумным. В конце концов, знаменитые деятели искусств выступают перед военными, почему бы им не сделать то же самое для юных заключенных? Парни-подростки – не такая уж недостойная аудитория. Большинство из них – в частности, те, кто отбывал более короткие сроки, – в любом случае отправлялись воевать во Вьетнам, я в этом уверена. Как бы то ни было, эта женщина была красива и казалась мне смутно знакомой – как кажутся знакомыми все красивые люди. Так что за тридцать секунд я решила, что она, должно быть, дурочка с мозгом, похожим на облачко пудры, никогда не видевшая ничего плохого в жизни и лишенная малейших намеков на богатство внутреннего мира. Подобно Дорис Дэй, эта женщина, как мне казалось, жила в очаровательном мирке мягких подушек и золотого солнечного света. Так что я, конечно же, возненавидела ее. Я никогда прежде не встречалась лицом к лицу с кем-то настолько прекрасным.
Мужчина меня ничуть не заинтересовал. Он сопел, вытирал одной рукой свою лысину, через другую руку у него были переброшены два пальто – его собственное и рыжеволосой, предположила я. Я не могла отвести глаз от женщины. В моей памяти сохранилась смутная картина того, как она была одета в тот день – в странные оттенки розового, что не было старомодно само по себе, но уж точно не модно в те времена и определенно не в Иксвилле. На ней была длинная пышная юбка, вязаная кофта, задрапированная вокруг ее стройной фигуры, и шляпка с узкими полями, как мне кажется сейчас, похожая на шлем для верховой езды, только серая и мягкая, возможно, фетровая; с одной стороны ее украшало переливчатое перо. Быть может, я придумала эту шляпку. На шее у женщины было длинное ожерелье с золотой подвеской – это я знаю точно. На ногах у нее были ботинки, похожие на те, которые носят конники, только меньше и с изящным каблучком. Ноги у нее были очень длинные, а тонкие руки она сложила на узкой груди. Я удивилась, увидев зажатую в ее пальцах сигарету. Конечно, тогда многие женщины курили, даже больше, чем сейчас, но казалось странным, что она может курить, находясь здесь, в тюремном офисе, как будто пришла на коктейльную вечеринку или была здесь полной хозяйкой. И то, как она курила, взволновало меня. Когда курили другие, это выглядело убого и дешево. Когда же эта женщина затягивалась, ее лицо подрагивало, а ресницы трепетали в едва заметном экстазе, как если б она вкушала тончайший десерт или погружалась в теплую ванну. Казалось, она пребывает в состоянии некоего зачарованного, идеального счастья. Поэтому я сочла ее извращенкой. Тогда мы не использовали слово «показушница». «Предосудительная личность» здесь подходило больше.
– Слушайте внимательно, – произнес начальник. У него было широкое, красное, изрытое оспинами лицо с крупным носом и маленькими непроницаемыми глазами, но он всегда был так аккуратен, чисто выбрит и подтянут, что мне казался даже красивым. – Я представляю вам нашего нового психиатра, доктора Брэдли Морриса. Он устроился к нам с отличными рекомендациями от доктора Фрая, и я уверен, что доктор Моррис поможет нам поддерживать дисциплину среди мальчиков и наставить их на путь исправления. А это мисс Ребекка Сент-Джон, наш первый начальник отдела образования, должность, коя учреждена благодаря щедрости Дяди Сэма. Я уверен, что она отлично подходит для этой должности. Как я понимаю, она только что получила диплом Рэдклиффа…
– Гарварда, – поправила Ребекка Сент-Джон, слегка повернувшись к нему, стряхнула пепел со своей сигареты на пол и выпустила дым в потолок. Мне показалось, она ухмыльнулась. Это было воистину необычно.
– Гарварда, – продолжил начальник – как мне почудилось, с почтением. – Я знаю, что все вы примете ваших новых коллег с должным уважением и профессионализмом и, надеюсь, за первые несколько дней сможете ввести мисс Сент-Джон в курс дела, дабы она освоилась с нашими порядками.
Он взмахнул рукой в сторону офисных дам, включая меня. Это казалось очень странным: такая молодая, привлекательная женщина возникает словно бы ниоткуда, и ради чего? Обучение юных заключенных письму и арифметике – такая цель казалась мне нелепой. Мальчишкам в «Мурхеде» было тяжко просто ходить, сидеть, есть и дышать без того, чтобы не поддаться желанию разбить голову о стену. Фактически доктор Моррис здесь был куда нужнее: по крайней мере он давал им лекарства, с которыми они могли вести себя почти нормально. Чему они могли научиться в таком состоянии? Начальник забрал у доктора Морриса пальто мисс Сент-Джон, протянул мне и вроде бы улыбнулся. Я никак не могла определить его отношение ко мне, даже несмотря на подаренную безрукавку. Полагаю, его «посмертная маска» была прочнее бетона. В любом случае моей задачей было показать новенькой ее шкафчик. Поэтому она последовала за мной в раздевалку.
Насколько я могла судить, в тот день лицо Ребекки Сент-Джон было не накрашено, и все-таки оно выглядело безупречным, свежим, прекрасным от природы. Волосы у нее были длинными и густыми, медного цвета, жесткими – и, радостно отметила я, расчесывать их было явно нелегко. Кожа ее была чуть золотистого оттенка, а лицо – округлым и выразительным, с высокими скулами, маленьким ртом, похожим на бутон розы, тонкими бровями и неожиданно светлыми ресницами. Глаза у нее имели странный оттенок синего цвета. В этом оттенке было что-то искусственное. Он был похож на воду в плавательном бассейне из рекламы тропических курортов. Цвета зубной пасты, бальзама для полости рта, жидкости для мытья унитазов. Мои собственные глаза, как я считала, цветом напоминали воду мелкого озера – зеленого, мутного, полного ила и песка. Нет нужды говорить, что в присутствии столь прекрасной женщины я чувствовала себя ужасной уродиной и абсолютным ничтожеством. Быть может, мне следовало прислушаться к своей неприязни и держаться от нее подальше, но я ничего не могла поделать. Я хотела подойти к ней ближе, внимательно рассмотреть ее черты, то, как она дышит, каким становится ее лицо, когда она о чем-нибудь глубоко задумывается. Я надеялась заметить недостатки в ее внешности или по крайней мере найти изъяны в ее характере, которые нивелируют то приятное впечатление, которое она производила с виду. Видите, насколько глупа я была? Я записала шифр от ее шкафчика на листке бумаги, и, передавая его, вдохнула ее запах. От нее пахло, как от коробки с детской присыпкой. Колец на руках у нее не было. Я задумалась о том, есть ли у нее парень.
– Давайте вы сейчас постоите здесь и посмотрите, смогу ли я справиться с этим замком, – сказала Ребекка.
У нее был надменный, практически идеальный выговор, вроде того, который можно услышать в фильмах, действие которых происходит во Франции или в роскошных отелях Манхэттена. Континентальный акцент? В реальной жизни я никогда не слышала, чтобы кто-то так говорил. В таком месте, как «Мурхед», это казалось абсурдным. Вообразите благовоспитанный тон британской аристократки, вежливо отдающей приказ своей горничной. Я стояла, прислонившись спиной к одному из шкафчиков в ряду, пока она вращала колесико цифрового замка.
– Тридцать два, двадцать четыре, тридцать четыре, – вслух проговаривала Ребекка. – Как занятно, практически мои параметры в дюймах[9].
Она рассмеялась и с лязгом открыла дверцу шкафчика, потянув ее на себя. Мои собственные параметры были еще меньше. Мы обе замерли, а потом, как будто были идеально синхронизированными отражениями друг друга, посмотрели каждая на собственную грудь, потом – на грудь другой. Затем Ребекка сказала:
– Я предпочитаю иметь грудь такого вида, а вы? Женщины с большими бюстами часто ужасно застенчивы. А если нет, то они думают, что их фигура – самое важное в жизни. Смехотворно.
Я подумала о Джоани, о ее бросающейся в глаза фигуре, привлекавшей все взгляды. Должно быть, я изменилась в лице или покраснела, потому что Ребекка добавила:
– О, я вас смутила?
Ее откровенность показалась мне неподдельной. Мы обменялись улыбками.
– Бюст, – продолжила она, пожимая плечами и глядя на свои маленькие груди. – Кому до него есть дело? – Она рассмеялась, подмигнула мне, потом повернулась к своему шкафчику и снова принялась вертеть колесико замка.
Быть может, только молодые женщины с такой же непостоянной и трагической натурой, как моя, поймут, что особенного было в этом моем обмене репликами с Ребеккой – настолько, чтобы это могло объединить двух людей в некоем подобии заговора. После стольких лет скрытности и стыда, в этот единственный момент рядом с нею, вся моя горечь утихла, я получила законное подтверждение того, что имею право на существование – даже с таким телом. На меня снизошло такое ощущение общности и благоговения, что можно было подумать, будто у меня никогда не было подруг. У меня их на самом деле не было. Все, что у меня было, – это Сьюзи, или Элис, или Мэрибел, выдумки, воображаемые девушки, имена которых я использовала, чтобы лгать отцу о причинах своих отлучек; мои собственные темные призраки.
– Конечно, я не смущена, – ответила я ей. Чтобы заявить это, потребовалось больше храбрости, чем я проявляла годами, потому что для этого нужно было на миг снять мою ледяную маску. – Я совершенно с вами согласна.
Как там говорится в старой поговорке? Друг – это тот, кто поможет тебе прятать тело; в этом и заключалась самая сущность этих новых отношений. Я сразу же это почувствовала. Моя жизнь готова была перемениться. В лице этого странного существа я встретила свою пару, свою родственную душу, свою союзницу. Уже в тот момент мне захотелось протянуть руку, разрезав ее до крови, и заключить кровный союз – настолько впечатлительной и одинокой я была. Однако я стояла, держа руки в карманах. В этот момент между нами протянулись темные узы, которые отныне протянутся через всю мою историю, рассказанную здесь.
– Что ж, хорошо, – сказала Ребекка. – Нам и так есть чем заняться, вместо того чтобы беспокоиться о своей фигуре. Хотя подобное мнение не очень популярно, как вам кажется? – Она подняла брови, глядя на меня.
Ребекка была действительно невероятно красива, так красива, что мне пришлось отвести взгляд. Я отчаянно хотела произвести на нее впечатление, получить с ее стороны некий неоспоримый знак того, что она разделяет мои чувства – что она такая же, как и я.
– Мне все равно, что популярно, а что нет, – солгала я. Я никогда прежде не была такой храброй. О, я стала настоящей бунтовщицей.
– О, вот как? – переспросила Ребекка и скрестила руки на груди. – Редко встретишь молодую женщину, наделенную таким здравым смыслом. Вы прямо Кэтрин Хепбёрн[10].
Если б такое сравнение высказал кто-то другой, оно прозвучало бы как насмешка. Но я не обиделась – лишь покраснела и рассмеялась. Ребекка засмеялась тоже, потом покачала головой.
– Я шучу, – промолвила она. – Я тоже такая. Мне плевать, что думают люди. Однако неплохо, если они о тебе хорошего мнения. В этом есть свои преимущества.
Мы смотрели друг на друга и улыбались, саркастически кивая и широко раскрыв глаза. Было ли это всерьез? Вряд ли это имеет значение. Все мое потаенное ничтожество в тот момент как будто было конвертировано в твердую валюту. Сейчас я уверена, что Ребекка видела мою браваду насквозь, но тогда я этого не знала. Я думала, что я совершенно непроницаема.
– До свидания, – сказала я, решив, что не следует быть слишком назойливой. Мы помахали друг другу руками, и Ребекка выпорхнула через кабинет в коридор, словно какая-нибудь экзотическая птица или цветок, совершенно неуместная в тусклом свете люминесцентных ламп. Я механической походкой, нога за ногу, вернулась к своему столу, стиснув ладони за спиной и насвистывая что-то неразборчивое. Мой мир полностью преобразился.
Тот день я провела, подготавливая фразы и ответы для разговоров с Ребеккой. Я была ужасно озабочена тем, чтобы произвести на нее хорошее впечатление, дабы она поняла, что я не провинциальная дурочка, какой я боялась выглядеть. Конечно же, она знала, что я провинциальная дурочка – я таковой и была, – но тогда я считала, что обманула ее своими радикальными высказываниями, нашим общим отвращением к большим бюстам, холодной мудростью моего взгляда, да и в целом своим поведением. Я совершенно не была склонна к радикализму. Я была просто несчастна. Так что я сидела за своим столом и упражнялась в совершенствовании «посмертной маски» – лицо абсолютно безразличное, ни одна мышца не дрогнет, взгляд пустой и спокойный, брови чуть-чуть сдвинуты. У меня было детское представление о том, что в разговоре с подругой лучше держать свое мнение при себе, пока она первой не выскажет точку зрения на что-либо. Сейчас это, кажется, называется выжидательной позицией. Таково странное поведение неуверенного в себе человека. Он чувствует себя более комфортно, постоянно отказываясь от любой инициативы, вместо того чтобы высказать какое-нибудь мнение или идею, рискуя, что его осудят и отвергнут. Я считала, что мне следует держать язык за зубами и казаться как можно более равнодушной, пока Ребекка, так сказать, не огласит правила нашей игры. Так что если б сейчас она спросила меня, нравится ли мне моя работа, я пожала бы плечами и ответила: «За нее платят». Если б она спросила меня о моем прошлом, я ответила бы: «В нем нет ничего достойного упоминания». Однако я намекнула бы на смерть матери, как если б это было событие, окутанное тайной, словно она погибла от рук бандитов на озаренном луной причале, точно в кино. Или как будто я сама убила мать – задушила подушкой и ни одной живой душе не обмолвилась до сего часа. Я заготовила множество наживленных крючков, чтобы подцепить Ребекку хотя бы на один из них. Если б она захотела узнать о моих интересах, моих увлечениях, я сказала бы, что читаю книги, а если б она спросила, какие именно, я ответила бы, что это слишком личное. Я заявила бы, что для меня читать – все равно что заниматься любовью, а я не из тех, кто трезвонит о каждом поцелуе. Я думала, что очень хитра. Я полагала, что Ребекка, будучи учительницей или чем-то вроде того, оценит мою высокую начитанность. Конечно, я не смогла бы по-настоящему обсуждать литературу. Для меня проще было бы беседовать о том, что действительно имело некое значение в моей жизни. «Пьешь ли ты джин?» – например. Если б она спросила, почему я этим интересуюсь, я пожала бы плечами и сказала: «Есть некая разница между людьми, которые любят джин, и людьми, которые его не любят». И в зависимости от ее ответа я охарактеризовала бы любителей джина как идиотов, или как глубоких страдальцев, или как героев. Я обдумывала все это, однако знала, что мне никогда не хватит смелости быть столь навязчивой. Ребекка, несмотря на предыдущий разговор, очень пугала меня.
– Эй, Эйлин, пора сортировать почту, – напомнила миссис Мюррей, похрустывая пальцами и посасывая конфету. Я приступила к работе, ощущая трепет в животе. Часы на стене тикали.
В тот день, по пути на рождественское представление – которое, как я все-таки припоминаю, проходило в часовне, – я завернула в женский туалет, чтобы взглянуть на свое лицо в зеркале и поправить помаду. У меня была привычка вытирать лицо рукавом свитера, чтобы убрать жир, впитавшийся в пудру. Вдоль линии роста моих волос постоянно красовался ряд прыщиков, даже после того, как в подростковые годы мне удалось подавить куда более свирепые атаки акне. Кожа у меня всегда была проблемной. Даже сейчас у меня процветает хронический дерматоз, а к третьему десятку я обзавелась «водочными угрями», хотя водку никогда не пила. Быть может, эти угри – мой крест, некое тяжкое наказание свыше. Но мне нравится, как я выгляжу сейчас. Однако тогда я ненавидела свое лицо – о, я просто страдала от его вида. Я пригладила волосы, убирая их назад, и нанесла на губы толстый слой «неисправимо-красной» помады, потом промокнула их бумажным полотенцем и осмотрела свои зубы. Они были маленькими, словно детскими, и по контрасту с цветом моей помады казались желтыми. Я редко улыбалась настолько искренне, чтобы забыть о том, что нужно держать губы сомкнутыми и никому не показывать зубы. Я уже упоминала о том, что моя верхняя губа была склонна задираться до самых десен. Мне ничто не давалось легко. Ничто.