Текст книги "Фантастические путешествия Барона Брамбеуса"
Автор книги: Осип Сенковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
ФАНТАСТИЧЕСКИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ БАРОНА БРАМБЕУСА[1]
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
ФАНТАСТИЧЕСКИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ БАРОНА БРАМБЕУСА[1]
À chaque baron sa fantaïsie.
(У всякого барона своя фантазия.)[2]
Старая шутка
I
ОСЕННЯЯ СКУКА
Любезный доктор! я принимаю ваше лекарство, но оно не производит никакого действия. Я все стражду сплином[3], который при этой ужасной погоде еще усиливается. Нельзя ли прописать мне чего-нибудь другого, немножко покрепче? Мне кажется, что если б я прорезал себе горло перочинным ножичком, то дня через два был бы совершенно здоров и весел?..
Ваш преданный
Лорд Кастлри[4]
Life and Corresp. of Mar. Londonderry[5].
Темно! сыро!.. На дворе дождь. Посмотрите, что за воздух! Возможно ли человеку жить в таком тяжелом, грязном растворе мрака и болотной воды? Посмотрите на общество, отсыревшее от ненастного лета и осенних туманов, подернутое мглою дремоты, томное, бледное, унылое; исхудавшее от беспорочности по службе, от неурожая по деревням и от засухи, постоянно господствующей в словесности; ищущее для себя пищи по страницам вышедших в течение года книг и, ища, зевающее над страницами, и, зевая, раскрывающее рот так широко, что когда-нибудь на днях – увидите! – оно втянет в горло и проглотит не только тощую нашу за весь год словесность и почтенных словесников, но и великолепное объявление А.Ф.Смирдина о новом журнале[6], с полным списком наших литературных знаменитостей, с нашими самолюбиями и своими надеждами. Я весь дрожу при виде этого воздуха и этого опасного расположения общества к судорожному зеванию – дрожу и сам зеваю, по его примеру. И долго ли будем мы так зевать на свете?.. Не понимаю, кому еще охота добровольно душиться в такой убийственной атмосфере нравственной и физической скуки. Я по крайней мере не хочу быть долее свидетелем этой умственной распутицы, по которой понятия наши тащутся так медленно и с таким трудом, где они беспрестанно вязнут в черных, широких, 4-частных лужах безвкусия, где того и гляди, что их затопчет в грязь мимоездом первый тяжелый статье-писатель, скачущий на перекладных к литературной славе. Но и вы, храбрые читатели всего печатного, я думаю, тоже наскучили подобным существованием. Право, оно нестерпимо!.. Так знаете ли, что я вам скажу? Я уверен, что вы с восхищением примете мое предложение. Пойдем и бросимся в Неву!.. Бросимся скорее, пока она еще не замерзла!
В самом деле, зачем нам жить на свете? Погода ужасна, усы наши обвисли, газеты без новостей, черные галстухи угрожают падением и могут увлечь круглые бакенбарды в общую развалину, театры представляют одни только картины и фантазии, картины почти ничего не представляют, в словесности не знаешь куда деваться от предисловий, в гостиных от лотерейных билетов, у себя дома от безвременных гостей и исторических романов, на улице от успехов промышленности. Река целую неделю несет лед; проза круглый год несет вздор; у нас, на Руси, лучшие ее страницы засыпаны толстым слоем острых, шероховатых, засаленных местоимений сей и оный[7], которых, по прочтении, не смеете вы даже произнести в честной компании, которыми наперед израните себе до крови язык и руки, пока сквозь них доберетесь до изящного. Разве это жизнь?.. Лучше пойдем в Неву! Утонем все вместе, так, по крайней мере, будет конец этой скуке.
А ежели вы не хотите, я пойду один. Пойду!.. Глядите ж и удивляйтесь моей решимости. Когда меня не станет, скажите моим знакомцам, что я утонул с уныния, с отчаяния; потому что на свете и в словесности в нынешнем году было очень скучно, потому что русская изящная словесность XIX столетия не хотела говорить русским языком XIX века, что она тайно покупала у повытчиков[8] в числе прочего казенные местоимения сей и оный, топила ими свои произведения как собственными дровами и безвкусно испещряла все свои строки, что она никак не соглашалась стряхнуть с себя пыль канцелярских форм, описывала даже любовь и ее прелести слогом думного дьяка Власа Афанасьева и заставляла меня, злополучного, думать на одном языке, на том, которым говорю я с порядочными людьми, а писать на другом, которым не говорит никто на земном шаре. Скажите им чистосердечно – зачем скрывать истину? – что однажды, в глубокую осень, в сырую погоду, когда темный и печальный воздух обыкновенно наводит на людей меланхолию, я страдал сплином и как-то пожелал сделаться сочинителем; сел писать – не забудьте прибавить, в изящной прозе – задумал первую фразу, которая в моей мысли начиналась словами «Этот дурак...» и, быв принужден написать вопреки моей совести и моему слуху, сей дурак или оный дурак, побежал к Неве и кинулся в воду. Скажите им все это – и прощайте.
Прощайте навсегда!.. Через полчаса, не далее, я безвозвратно расстанусь с этим коварным и двуличным светом и переселюсь в лучший мир, туда, где пишут теми же словами, которыми говорят. Прощайте! Иду!..
Куда?.. Зачем?.. Не сумасшедший ли я? Лишать себя жизни из-за канцелярских местоимений!.. Я был бы настоящий сей, оный, таковой и даже упомянутый дурак, если б сгубил свою душу из-за такой ничтожной причины. Нужно иметь несколько философии. Я могу вооружиться ею и благородно, великодушно презреть подобные местоимения, как Александр Великий презрел наглость скифов[9]. Да... конечно: я их презираю. Что они мне сделают? Буду назло им жить на свете; жить нарочно для того, чтоб огорчать их моею к ним холодностью, чтоб бесить их, чтоб их самих привести в отчаяние и заставить, подобно теснимой дымом саранче, сняться тучею с поля словесности и опрокинуться в Неву.
Как будто не найду я средства приятно провести дождливое время, не вдаваясь в изящную прозу и в авторство! Вместо того, чтоб бросаться в реку, я определюсь в судьи. Вы не можете себе представить, как привольно быть судьею в дурную погоду. Правда, что судить о людях и вещах весьма трудно: на то требуется много ума, познаний, опытности; но судить людей и вещи совсем другое дело – безделица! Стоит только сесть и судить. И как мне будет весело, когда сделаюсь я судьею! Сяду в кресла, за красный стол, перед зерцалом; сложу руки на груди, вытяну ноги, потуплю взоры и велю себе докладывать. Секретарь станет читать длинную записку; я стану спать. Он все будет читать, я все буду спать – спать сном сладким, длинным, предлинным, бесконечным, как записка; проснусь только на минуту, чтоб подписать определение, и опять усну. Шум плещущих капель дождя и однообразное, заунывное жужжание секретарского чтения доставят мне роскошный, райский сон. Таким образом буду я неутомимо присутствовать, исправно очищать дела и беспристрастно решать споры моих сограждан до первой санной дороги. Какое счастие! какое положение! – спать и быть полезным отечеству!! Иду непременно в судьи.
Не то, если не захотят определить меня в члены хорошего суда, с хорошими, набитыми чесаною мочалкою креслами, я могу жениться. Оно почти то же: женитьба тем именно чрезвычайно похожа на судейский сан, что, как там, так и тут, для исправного течения дел надобно много спать. Я даже думаю, что сделаю гораздо лучше, если женюсь. Как вы советуете, господа женатые читатели всего печатного?.. Мне кажется, что, если б я приказал связать себя крепко-накрепко брачными узами и лежал на свете счастливым поленом, это было бы удобнее, чем быть съеденным щуками в Неве или почивать на лоне правосудия. Но о Неве я уже не думаю: итак, следует только взвесить со вниманием и сравнить беспристрастно выгоды судейства и супружества. Поставим с одной стороны мягкие казенные кресла красного дерева, Полное собрание законов, длинную записку о деле и благоухающего утренним пуншем секретаря – с другой, большое брачное ложе с шелковыми занавесами и роскошною постелью, целую библиотеку печатных правил и рассуждений о домашнем счастии, длинный список приданому и белую, розовую, молоденькую супругу с нежными голубыми глазами, с золотыми волосами, с прелестною ручкою и сердцем, горящим любовию ярче кенкета[10] в прозрачной как хрусталь груди. Как вам угодно – я почитаю правосудно, но в этом случае, не дожидаясь даже вашего мнения, основанного на опыте, собственным своим умом отдаю полное преимущество женитьбе; и если ошибаюсь, то ответ за мною.
Следственно, на нынешнюю осень не хочу быть судьею, хочу быть супругом. И буду! Вот, пока дождь не перестанет, влюблюсь поскорее в прекрасную, добродетельную, скромную девицу и торжественно вступлю с нею в брак. Каким небесным счастием буду я наслаждаться в то время, как вы, не зная что делать от скуки, длинно и печально будете раскладывать пасиянс! Увидите, какая будет у меня жена! – тихая, кроткая, послушная, как все новобрачные. Сверх того, она будет умна, чувствительна, весела, очаровательна. Маленький ее ротик, цветущий тонкими пурпуровыми устами, озаренный улыбкою, какой вы еще ввек не видали – какую я только видел однажды в моем воображении,– будет нарочно создан для поцелуя и изящной прозы; он прекрасно будет говорить по-русски и перескажет мне со вкусом те чувства, которые сердце се с восторгом будет выработывать для моего благополучия; перескажет языком светлым, благозвучным, как майская песня соловья; ротик чистый, свежий, сахарный, которого никогда не оскверняли ни измена, ни подъяческие местоимения; из которого не услышу я ни сей чепчик, ни оный поручик;который скорее согласится говорить по-татарски, чем произнести отвратительные для него слова сей и оный – потому что, извольте знать, моя жена будет превосходно воспитана и взята из хорошего общества. Я буду с ней совершенно счастлив, несмотря па дурную погоду. Не забудьте, что вслед за свадьбою ожидает меня медовой месяц, который продолжается ровно четыре недели; месяц восхищений, клятв, вежливостей, неизъяснимого согласия и непоколебимой верности; месяц, в котором заключается краткое содержание всего, что только люди написали о любви и счастии с первого года от сотворения света по 1833 год включительно. На этом месяце я преимущественно основываю мои расчеты в рассуждении нынешней осени... Но барометр что-то стоит очень низко!.. А если медовой месяц кончится прежде дождя?.. Ежели ненастье и скука будут продолжаться пять, шесть, семь, десять недель сряду?.. И настанут обыкновенные дни супружества?.. И мы как-нибудь поссоримся друг с другом? И я взбешусь, схвачу шляпу и уйду па улицу? И дождь промочит меня всего? И я получу простуду? И мой сплин?..
Нет! Не хочу жениться! Это слишком опасно в таком изменническом климате, как петербургский.
Лучше куплю себе канарейку и буду забавляться с нею. Если увижу, что, для рассеяния скуки, господствующей в нынешнем году во всей Европе, одной канарейки мало, то куплю их десять, пятьдесят, сто. Достану себе еще попугая и сороку, которые бы хорошо умели говорить и смешили меня своим лепетаньем. А когда нужно, прибавлю к ним еще полдюжины собак разных пород, обезьяну, пару белых мышей и ручного медведя – и буду прелестно жить в их обществе. И сказать по совести, не в укоризну ни себе, ни моим приятелям, на свете нет другого чистого, верного, безопасного удовольствия, кроме общества безвредных скотов. Я испью до самого дна чашу этого удовольствия: запрусь в своей квартире, не велю пускать людей, даже и женщин, и буду исключительно обращаться, беседовать, гулять, рассуждать и жить с животными. Новый мир создастся вокруг меня: я буду обложен зверскими чувствованиями и скотскими понятиями. Мои приятели, добрые, нелицемерные, безвредные приятели, будут медведь, обезьяна, собаки, попугай, мыши и канарейки. Дружба и приверженность, одетые в блистательные перья и косматые шкуры, будут летать по комнатам, будут беззаботно порхать по столам, печам, шкафам и карнизам, будут величаво разлетаться у дверей, на диванах и под диванами. Мы будем жить мирно, будем любить, защищать, тешить и понимать друг друга. Верность, преданность, искренность, признательность, великодушие – все главы и статьи нравственной философии соберутся в наличности в скромном моем жилище, воздух которого упитается и надушится ими от полу до потолка; одного только обмана, одной гордости и подлости тут не будет, потому что дверь с лестницы запру я замком и ключ спрячу в карман.
Вам никогда не случалось быть в обществе настоящих животных?.. О, так вы не знаете, сколько добродетели, сколько истинной нравственности и непринужденной веселости всегда бывает в подобных собраниях! Представьте себе только, для примера, то избранное, отлично воспитанное, благородное общество, которое буду я иметь честь угощать в эту осень в моем доме. Прелестные и ловкие мои канарейки составят главнейшее его украшение: они наперерыв будут щеголять своими перьями и своими песнями, будут напрягать звонкие свои горлышки, петь, звучать, щебетать – щебетать весь день, щебетать все вместе – и, несмотря на то, никого не оклевещут! В целом этом шуме не найдете вы ни одного слога злословия или насмешки. Мои собаки будут резвиться, прыгать, валять друг друга на землю; иной бы подумал, что они заняты только собою, но и в самом пылу забавы их мысль и сердце всегда подле хозяина, они мигом сбегутся к нему и разорвут в куски мерзавца, который осмелится посягнуть на его честь или достояние. Где видали вы таких добродушных гостей? Обезьяна будет бегать, кривляться, передразнивать всех, и даже меня, но без злобы, без колкостей, не по желанию выказать свое остроумие, а только потому, что она обезьяна. Покажите же мне таких добрых и откровенных обезьян в обществах человеческих!.. Мои мышки пустятся вальсировать в колесе и будут вальсировать скромно, невинно, без дурных мыслей, без тех опасных для нравов последствий, какие, по мнению философов, нераздельны с людским вальсом. Мой почтенный медведь вальсировать не станет: он только танцует полонез. Протанцевав, он будет участвовать в общих забавах в качестве наблюдателя нравов, но он не напишет на другой день статьи для журнала о личном нраве хозяина, не оцарапает меня своими наблюдательными когтями и не предаст посмеянию за то, что я был не одинакового с ним мнения о других медведях, его соперниках. Почтенный медведь!
На все эти чинные, благопристойные, отлично честные действия моих животных-гостей буду я смотреть с душевным умилением, с спокойною отрадою, сидя у камина в старом моем Вольтере, в белом колпаке и красных туфлях, делая замечания, играя с собаками, гладя медведя за его кротость, улыбаясь, даже хохоча, и ощущая то благополучие, какое невольно рождается в нас при совершенном прекращении скрипучего, раздражительного трения души с жесткою поверхностью людских страстей. А когда наскучу смотрением и пожелаю развлечь себя дружескою беседою – как, по несчастию, у меня нет жены, нет верной подруги, которая, нежно прислонив голову к моему плечу, слушала бы мои рассуждения и мыслила со мною моей мыслию,– то я сяду у клетки и стану разговаривать с попугаем. Он взлетит на мое плечо, подерет клювом за платье и будет ожидать, пока я заговорю с ним. Я скажу ему несколько слов – он повторит их с величайшею точностию; я еще скажу – он повторит и это... Знаете ли, что мне пришло в голову? Я думаю, что, в рассуждении приятности беседы, с попугаем я даже выиграю более, нежели с верною подругою. По крайней мере, когда я скажу: да!– он в возврат не скажет мне: нет!..
Ах, зачем не могу я жениться на попугае! Я был бы беспредельно счастлив с этою птицею, созданною для истинной дружбы и вечного согласия!
Так, это решено. Иду тотчас покупать себе гостей, приятелей и собеседников из животных, из подлинных животных, записанных в оклад по зоологии в этом чине и гордящихся своим почетным званием. Это намерение кажется мне умнее всех прочих, которые сегодня родились в моей голове. Одно только неудобство, что когда канарейки начнут петь все вместе, попугаи кричать, обезьяна визжать, собаки лаять, медведь, не понимая дела, реветь в углу, как невежественная критика в забытом журнале... Господи, какой ад! какой шум! Ведь это хуже, чем в супружестве! А я именно потому не женюсь во второй раз, что боюсь шуму пуще смерти...
Не хочу, не хочу животных!
Не хочу ничего в свете! Мне ничто не удается!.. Быть может, дождь скоро пройдет, скоро кончится осень и наступит зима; небо, воздух, мой ум и общество несколько просохнут, разгуляются, станут повеселее... Посмотрим барометр. Как?.. он упал еще ниже!!. Сообразив все обстоятельства, вижу, что мне не остается другого средства, как повеситься от скуки по-английски или забавляться с самим собою. Надо решиться, не теряя дурного времени, и избрать то или другое. Повеситься было бы гораздо короче и яснее. Вот хороший крюк в потолке. Но чтобы удобно на нем повиснуть, нужно наперед снять с него люстру... Слишком много заботы! Нужно также купить прочную, надежную веревку – а я не подумал о том заранее, во время выставки произведений народной промышленности. Хороший товар за сходную цену можно купить только на выставке: это не секрет! Притом, висящий человек всегда кажется немножко смешным... Уж лучше забавляться с самим собою!
На что мне искать животных, когда я сам могу заступить для себя их место! И знаю, как сделаю: запрусь в кабинете, опущу шторы, заткну даже ключевую дирку в дверях, чтобы никто не мог подсмотреть меня, и буду играть с моим самолюбием, как с обученным пуделем: заставлю его прыгать через палку и лаять перед портретами моих соперников, особенно тех, которые умнее меня; велю ему сидеть передо мною на задних лапах и удивляться моему уму и моим добродетелям; сяду на софе и брошу в другой конец комнаты чью-нибудь славу, чье-нибудь бессмертие, и прикажу подать их мне, как платок или фуражку, положить у моих ног, повергнуть к моим стопам в виде должной мне дани. Мое самолюбие, я уверен, исполнит все это с величайшею точностью и радостью; почему хотите вы, чтобы оно не было так же ловко и услужливо, как другие самолюбия?.. В этой пасмурной и дождливой жизни нет товарища, нет спутника и зонтика вернее и приятнее своего самолюбия. Оно единственный и настоящий друг человеку, источник глупости и счастия, утешитель в неудачах, великодушный судья его слабостей и гонец его к потомству. Если всякий человек имеет своего ангела-хранителя – в чем я нисколько не сомневаюсь, – то его самолюбие есть штатный помощник этому благотворному духу, вице-ангел-хранитель.
Итак, эту осень, длинную, несносную осень я проведу в приятном обществе моего достопочтенного самолюбия. От этого намерения уже не откажусь ни под каким видом! Советую и вам последовать моему примеру: увидите! – не приметите даже того, что на дворе слякоть и что в деревне нет хлеба на посев. Покойник Стерн[11], который отнюдь не был глуп, услаждал таким образом свое горе: под конец жизни он читал только собственные свои сочинения, чтоб иметь дело исключительно с одним своим самолюбием. Станемте и мы читать только собственные свои сочинения и будемте умны и счастливы, как Стерн!
Что касается до меня, то я сейчас сажусь читать свои сочинения. И чтобы вполне упоиться сладостью этого небесного занятия, начну с рукописных моих трудов, которых никто еще не знает, кроме меня и моего самолюбия. Вот толстая тетрадь, в которой заключается полное описание моей жизни. Она вся написана карандашом; я так пишу все биографии великих людей, особенно моих приятелей, чтобы потомство, истерши локтем многие места, не могло разобрать всего, что было написано, и имело лестное понятие о моих связях и нашем веке. Она разделена на восемь глав, соответственно восьми классам табели о рангах[12], пройденным мною в течение земного моего существования, которое все еще течет по капельке, и составляющим великие исторические его эпохи. В первой главе описываются происшествия, случившиеся со мною в то время, когда я числился в 14-м классе. Глава вторая посвящена деяниям моим в пределах 12-го класса; третья изображает похождения мои в 10-м классе; четвертая в 9-м, пятая в 8-м и так далее. Это самое простое, ясное, перстом самой природы указываемое разделение жизнеописания смертного, но чиновного человека. Удивительно, что доселе не сказано о том ни слова ни в одной нашей риторике!
Но это посторонний вопрос. Дело в том, что я беру в руки мое сочинение, буду читать его вдвоем с моим самолюбием и буду доволен собою. Кроме того, что оно плод собственного моего пера, мое дитя, моя радость, жизнеописание такого странного, как я, человека не чуждо занимательности и другого рода: я видел много глупостей и сам сделал их много...
Мы упомянули о глупостях: я полагаю, что мое сочинение было бы очень занимательно и для вас, моих любезных ближних. Один английский философ – я знаю, который именно, – опровергая мнение Платона, утверждавшего, что человек есть простое двуножное животное без перьев[13], доказывал, что в таком случае нет никакого различия между герцогом Дивонширом[14] и ощипанною индейкою и что гораздо свойственнее определить человека тем, что он единственное в природе животное, которое стряпает свою пищу на огне. Но я не согласен с этим определением: следственно, островитяне Тихого океана, выучившиеся от европейцев высекать огонь и делать спички, с тех только пор начали быть людьми, как скушали первый ломтик бифстеку?.. Какое лжемудрие! У меня есть своя философия, гораздо прочнее английской, и я определяю человека со стороны его характеристической и одному ему принадлежащей страсти. Человек, говорю я, есть то особенное, единственное в природе животное, которого главная забава состоит в том, чтоб тешиться глупостями своего рода. Прошу теперь не делать никаких возражений на мой афоризм: вы будете опровергать его, как воротитесь домой из театра или когда кончите разговор о ваших приятелях. До того времени я буду почитать эту истину за доказанную и, убедив вас столь блистательным образом, что для существования в качестве настоящих людей глупости несравненно нужнее вам каши, бифстеку и всей кухни, смею льстить себя мыслию, что могу быть вам полезным моим жизнеописанием.
Я уже вижу, как в глазах ваших возжигается великолепный огонь радости при одном предложении уступить вам, для вашей забавы, богатый клад человеческих нелепостей; вижу, как вы бросаете карты, бумаги, бутылки, любовь, честолюбие, происки и все дорогое сердцу, чтоб расхватать поодиначке несообразности и причуды моей жизни, чтоб повеселиться, приятно потрясти свои губы, роскошно покачать нервы глупостями моими и еще нескольких бедных существ, имеющих честь вместе со мною принадлежать вашему роду. Потише! не торопитесь!.. Я тоже человек, тоже люблю глупости, особенно мои собственные и лично мною подобранные на свете. Мы можем дружески поделиться ими: это другое дело! – но лишить меня всего их сокровища, вырвать у меня все мое жизнеописание, весь ящик моих и приятельских глупостей, было бы с вашей стороны бесчеловечно.
И если даже соглашусь предоставить известную часть моего собрания глупостей в ваше распоряжение, то не отдам ее даром: вы должны прочитать за то мое предисловие. Я знаю, что вы не любите читать предисловий и всегда пропускаете их при чтении книг; потому я прибегнул к хитрости и решился запрятать его в эту статью. Сделайте милость, прочитайте его со вниманием. Без предисловия теперь никакая глупость не выходит в свет, и добросовестный читатель непременно обязан пожертвовать частицей своего терпения в пользу этих литературных прокламаций: это единственный чистый доход авторского самолюбия.
Вот мое предисловие.
Величайшая глупость, какую сделал я в своей жизни, была отлучка моя из отечества, чтоб путешествовать в чужих краях. Первое путешествие предпринял я случайно: вы узнаете, по какому поводу; но, будучи однажды за границею, я уже не хотел возвращаться домой и странствовал бесконечно. Я посетил четыре части света, объехал вокруг всю землю, был в Швеции и Голконде[15], во Франции и Камчатке, в Царьграде и Вашингтоне; видел все, что только есть любопытного и достойного внимания в мире, – словом, китайцев, пирамиды и обезьян; видел голых людей и живых сельдей, кенгуру и английских миссионеров; даже видел, как растет кофе, чай, сахар и ром. Фивская Мемнонова статуя[16], некогда гордо возвышавшаяся среди пышной и многолюдной столицы, удивлявшая древних мудрецов и героев волшебными звуками, которые производил в ней первый луч восходящего солнца, – я видел ее торчащею уединенно в деревенском ячмене и смотрел на великого завоевателя, Мемнона, исправляющего полезную должность пугалы воробьев XIX века, как теперь смотрю на моих кредиторов – с равнодушным любопытством. Гелиопольский обелиск[17], который кто-то из наших знакомцев высокопарно назвал «могучим лучом солнца, зароненным в пустыню»,– я этот могучий луч солнца видел просто в картофеле! И подобных лучей видел я по крайней мере три десятка, хотя о том не говорю ни слова.
Зевая на природу и искусство, съедая с аппетитом жареных щенков и парадоксов, закусывая шарó[18] и бананами, запивая мадерою, перевезенною восемь раз через экватор, какой не пивал и сам Гумбольдт[19], прусский камергер и всемирный ученый; варя щи вместо дров на мумиях министров и любовниц великого Фараона, я путешествовал фантастически – иначе путешествовать я не умею, – бродил кругом света, по свету и под светом; старался видеть все и наблюдал все, что видел; делал открытия, стряпал замечания, изучал людей, изучал мужчин и женщин и был уверен, что путешествую для образования своего ума и сердца. Подписав кучу векселей на всех возможных языках и наречиях, я, наконец, отправился домой, на родину, с утешительною мыслию, что теперь прекрасно знаю людей и что мой ум и мое сердце образованы превосходно. Прибыв в Торопецкий уезд[20], я представил батюшке счет издержкам на изучение людей; он заметил мне со вздохом, что, сколько он знает, в людях нет ничего такого, что бы стоило и половины этих денег, и что, верно, они меня обманули. Относительно к уму, старая тетушка, которой пожал я руку сильно, по английски, сказала, что я дурак, а в рассуждении сердца первая моя на Руси любовница, которой не купил я турецкой шали по неимению денег, объявила, что я жестокосердый. У нас всегда так судят о молодых людях с высшим образованием! Я поехал в Петербург.
Замечание доброго и умного родителя огорчало и мучило меня всю дорогу. В Боровичах, на станции, расплатившись с смотрителем, я посчитался с совестью, и когда подвел все итоги моего знания людей, вышло, что в самом деле они меня надули: вместо изучения людей, которые никак не даются проникнуть себя другим людям, я изучил только длинный список людским глупостям обоего пола!.. Право, незачем было ездить за границу.
Я решился не сказывать никому о том, что знаю человека.
Но путешествие совершено, глупость сделана – что, конечно, обрадует вас чрезвычайно, – и для общей нашей потехи я готов уделить вам три отрывка моей глупости. Я говорю – отрывка, потому что сами вы умные люди и знаете, что мы живем в отрывочном веке. Прошло время, когда человек жил восемьдесят лет сплошь одною жизнию и думал одною длинною мыслию сплошь восемнадцать томов. Теперь наши жизнь, ум и сердце составлены из мелких, пестрых, бессвязных отрывков – и оно гораздо лучше, разнообразнее, приятнее для глаз и даже дешевле. Мы думаем отрывками, существуем в отрывках и рассыплемся в отрывки. Потому и я не могу выпускать моего жизнеописания иначе, как в этом виде: в наше время даже и глупости выдаются свету, на его потребности, только отрывками, хотя иногда довольно значительными. Надо шествовать с веком!
Я сказал, что жертвую ими для общей вашей и моей потехи: это само собою разумеется. Даже, как хозяин моих глупостей, большую часть неразлучного с ними удовольствия я предоставляю себе. Вам только будет приятно знать, что я их наделал, но я!.. я буду в восхищении, в восторге, в исступлении от роскоши, счастия, блаженства: я буду читать несколько раз сряду мое сочинение! Я буду читать его в первой корректуре, буду читать во второй и третьей; прочитаю три раза, даже четыре, и всегда с новым наслаждением. Если я великодушно решаюсь издать мое сочинение, то – будьте уверены – единственно для того, что оно поступит в печать, а печать доставит мне благовидный предлог к троекратному прочтению его, по обязанности сочинителя.
С какою радостью буду я исправлять погрешности набора, с каким благоговением восстановлять памятник моему самолюбию, поврежденный варварскою, святотатственною рукою наборщика! О, если б вы знали эту единственную в свете сладость – сладость читать корректуры своей книги, – никто из вас не вспомнил бы даже о том, что на улице грязь и в обществах скука! Она так велика, что одна в состоянии усладить все горечи нашей жизни.
Если вы несчастны в супружестве, посылайте сочинения ваши в типографию и читайте корректуры.
Если в Новый год не получите награды, читайте корректуры.
Если попадетесь под суд, читайте и тогда корректуры и, переменив кстати несколько букв в предмете вашего обвинения, не бойтесь правосудия и блаженствуйте под судом. Корректура есть то выспреннее, верховное удовольствие, в котором сосредоточиваются все блага европейского просвещения. Древние не знали корректур: вот почему они погибли и находятся нынче под судом у потомства!
Теперь вы знаете все, что нужно знать для чтения трех моих отрывков и для совершенного счастия в жизни, и я могу окончить мое предисловие. Есть на свете тяжелые, неподвижные, чугунные люди, называющие себя основательными, которые бы хотели, чтобы все удовольствия были из цельного длинного куска, как Александровская колонна[21], и не постигают поэзии отрывка. Они вообще большие покровители ябеднических местоимений сей и оный и, осердясь на меня за то, что я смел толкнуть в бок предмет их нежного покровительства, вероятно, вооружатся и против моей системы отрывков. Скажите же им, ради бога, что отрывок есть представитель нашей образованности, итог нашего терпения в полезных занятиях, царь новейшей словесности, верх изящного.
Они, как охотники важничать и спорить, быть может, спросят у вас, что такое понимаете вы под именем «изящного», и потребуют точного определения этого понятия. В ответ бросьте им высокопарную и темную фразу, какую бы то ни было, первую, которая придет вам в голову, хоть бы и вовсе некстати – потому что все определения предмета, которого никто еще не понял со времени вымышления его названия, равно хороши и ясны; в крайнем случае сошлитесь на какого-нибудь знаменитого автора.