Текст книги "Акмеисты. Стихотворения"
Автор книги: Осип Мандельштам
Соавторы: Георгий Иванов,Михаил Кузмин,Николай Недоброво,Владимир Шилейко,Георгий Адамович
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Георгий Адамович
(1892–1972)
«Звенели, пели. Грязное сукно…»
Звенели, пели. Грязное сукно,
И свечи тают. «Ваша тройка бита.
Позвольте красненькую. За напиток
Не беспокойтесь». И опять вино,
И снова звон. Ложится синий дым.
Всё тонет – золото, окно и люди,
И белый снег. По улицам ночным
Пойдём, мой друг, и этот дом забудем.
И мы выходим. Только я один,
И ветер воет, пароходы вторят.
Нет, я не Байрон и не арлекин,
Что делать мне с тобою, сердце – море?
Пойдём, пойдём… Ни денег, ни вина.
Ты видишь небо, и метель, и трубы?
Ты Музу видишь, и уже она
Оледенелые целует губы.
1916
«Нет, ты не говори: поэзия – мечта…»
Нет, ты не говори: поэзия – мечта,
Где мысль ленивая игрой перевита,
И где пленяет нас и дышит лёгкий гений
Быстротекущих снов и нежных утешений.
Нет, долго думай ты и долго ты живи,
Плач, и земную грусть, и отблески любви,
Дни хмурые, утра, тяжёлое похмелье —
Всё в сердце береги, как медленное зелье,
И может, к старости тебе настанет срок
Пять-шесть произнести как бы случайных строк,
Чтоб их в полубреду потом твердил влюблённый,
Растерянно шептал на казнь приговорённый,
И чтобы музыкой глухой они прошли
По странам и морям тоскующей земли.
1919
«Ничего не забываю…»
Ничего не забываю,
Ничего не предаю…
Тень несозданных созданий
По наследию храню.
Как иголкой в сердце, снова
Голос вещий услыхать,
С полувзгляда, с полуслова
Друга в недруге узнать,
Будто там, за далью дымной,
Сорок, тридцать, – сколько? – лет
Длится тот же слабый, зимний
Фиолетовый рассвет,
И как прежде, с прежней силой,
В той же звонкой тишине
Возникает призрак милый
На эмалевой стене.
«Из голубого океана…»
Из голубого океана,
Которого на свете нет,
Из-за глубокого тумана
Обманчиво-глубокий свет.
Из голубого океана,
Из голубого корабля,
Из голубого обещанья,
Из голубого… Iа-Iа-Iа…
Голубизна, исчезновенье,
И невозможный смысл вещей,
Которые приносят в пенье
Всю глубь бессмыслицы своей.
«Гдe ты теперь? За утёсами плещет море…»
Гдe ты теперь? За утёсами плещет море,
По заливам льдины плывут,
И проходят суда с трёхцветным широким флагом.
На шестом этаже, у дрожащего телефона
Человек говорит: «Мария, я вас любил».
Пролетают кареты. Автомобили
За ними гудят. Зажигаются фонари.
Продрогшая девочка бьётся продать спички.
Гдt ты теперь? На стотысячезвёздном небе
Миллионом лучей белеет Млечный путь,
И далеко, у глухогудящих сосен, луною
Озаряемая, в лесу, века и века
Угрюмо шумит Ниагара.
Где ты теперь? Иль мой голос уже, быть может,
Без надежд над землёй и ответа лететь обречён,
И остались в мире лишь волны,
Дробь звонков, корабли, фонари, нищета,
луна, водопады?
1920
«Стихам своим я знаю цену…»
Стихам своим я знаю цену.
Мне жаль их, только и всего.
Но ощущаю как измену
Иных поэзий торжество.
Сквозь умаленья, повторенья,
Без красок и почти без слов,
Одно, единое виденье,
Как месяц из-за облаков,
То промелькнёт, то исчезает,
То затуманится слегка, —
И тихим светом озаряет,
И непреложно примиряет
С беспомощностью языка.
«Ни с кем не говори. Не пей вина…»
Ни с кем не говори. Не пей вина.
Оставь свой дом. Оставь жену и брата.
Оставь людей. Твоя душа должна
Почувствовать – к былому нет возврата.
Былое надо разлюбить. Потом
Настанет время разлюбить природу,
И быть всё безразличней, – день за днём,
Неделю за неделей, год от году.
И медленно умрут твои мечты.
И будет тьма кругом. И в жизни новой
Отчётливо тогда увидишь ты
Крест деревянный и венок терновый.
«По широким мостам… Но ведь мы всё равно…»
По широким мостам… Но ведь мы всё равно не успеем,
Этот ветер мешает, ведь мы заблудились в пути,
По безлюдным мостам, по широким и чёрным аллеям
Добежать хоть к рассвету, и остановить, и спасти.
Просыпаясь, дымит и вздыхает тревожно столица.
Окна призрачно светятся. Стынет дыханье в груди.
Отчего мне так страшно? Иль, может быть, всё это снится,
Ничего нет в прошедшем и нет ничего впереди?
Море близко. Светает. Шаги уже меряют где-то.
Будто скошены ноги, я больше бежать не могу.
О, ещё б хоть минуту! Но щёлкнул курок пистолета.
Не могу… Всё потеряно… Тёмная кровь на снегу.
Тишина, тишина. Поднимается солнце.
Ни слова.
Тридцать градусов холода. Тускло сияет гранит.
И под чёрным вуалем у гроба стоит Гончарова,
Улыбается жалко и вдаль равнодушно глядит.
1921
«Ни срезанных цветов, ни дыма панихиды…»
Ни срезанных цветов, ни дыма панихиды,
Не умирают люди от обиды
И не перестают любить.
В окне чуть брезжит день, и надо снова жить.
Но если, о мой друг, одной прямой дороги
Весь мир пересекла бы нить,
И должен был бы я, стерев до крови ноги,
Брести века по ледяным камням,
И, коченея где-то там,
Коснуться рук твоих безмолвно и устало,
И всё опять забыть, и путь начать сначала,
Ужель ты думаешь, любовь моя,
Что не пошёл бы я?
1922
«За слово, что помнил когда-то…»
За слово, что помнил когда-то
И после навеки забыл,
За всё, что в сгораньях заката
Искал ты и не находил,
И за безысходность мечтанья,
И холод, растущий в груди,
И медленное умиранье
Без всяких надежд впереди,
За белое имя спасенья,
За тёмное имя любви
Прощаются все прегрешенья
И все преступленья твои.
«Куртку потёртую с беличьим мехом…»
Куртку потёртую с беличьим мехом
Как мне забыть?
Голос ленивый небесным ли эхом
Мне заглушить?
Ночью настойчиво бьётся ненастье
В шаткую дверь,
Гасит свечу… Моё бедное счастье,
Где ты теперь?
Имя тебе непонятное дали,
Ты – забытьё.
Или, точнее, цианистый калий —
Имя твоё.
«Он еле слышно пальцем постучал…»
Он еле слышно пальцем постучал
По дымчатой эмали портсигара
И, далеко перед собою глядя,
Проговорил задумчиво: «Акрополь,
Афины серебристые… О, бред!
Пора понять, что это был унылый,
Разбросанный, кривой и пыльный город,
Построенный на раскалённых скалах,
Заваленный мешками с плоской рыбой,
И что по этим тесным площадям,
Толпе зевак и болтунов чужие,
Мы так же бы насмешливо бродили,
Глядели бы на всё с недоуменьем
И морщились от скуки…»
«Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить…»
Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить
Одно только имя, очнуться, понять!
Над соснами тучи редели. У дома
Никто на порог нас не вышел встречать.
Мужчины с охоты вернулись. Звенели
И перекликались протяжно рога.
Как лён были волосы над колыбелью,
И ночь надвигалась, темна и долга.
Откуда виденье? О чём этот ветер?
Я в призрачном мире сбиваюсь с пути.
Безмолвие, лес, одиночество, верность…
Но слова единственного не найти.
Был дом, как пещера. И слабые, зимние,
Зелёные звёзды. И снег, и покой,
Конец, навсегда. Обрывается линия.
Поэзия, жизнь, я прощаюсь с тобой!
1931
«За всё, за всё спасибо. За войну…»
За всё, за всё спасибо. За войну,
За революцию и за изгнанье.
За равнодушно-светлую страну,
Где мы теперь «влачим существованье».
Нет доли сладостней – всё потерять.
Нет радостней судьбы – скитальцем стать,
И никогда ты к небу не был ближе,
Чем здесь, устав скучать,
Устав дышать,
Без сил, без денег,
Без любви, в Париже…
«Когда мы в Россию вернёмся…»
Когда мы в Россию вернёмся…
о, Гамлет восточный, когда? —
Пешком, по размытым дорогам,
в стоградусные холода,
Без всяких коней и триумфов, без всяких
там кликов, пешком,
Но только наверное знать бы, что вовремя
мы добредём.
Больница. Когда мы в Россию… колышется счастье в бреду,
Как будто «Коль славен» играют в каком-то приморском саду,
Как будто сквозь белые стены, в морозной предутренней мгле
Колышутся тонкие свечи в морозном и спящем Кремле.
Когда мы… довольно, довольно. Он болен, измучен и наг.
Над нами трёхцветным позором полощется нищенский флаг,
И слишком здесь пахнет эфиром, и душно, и слишком тепло.
Когда мы в Россию вернёмся… но снегом её замело.
Пора собираться. Светает. Пора бы и двигаться в путь.
Две медных монеты на веки. Скрещённые руки на грудь.
1936
«Я не тебя любил, но солнце, свет…»
Я не тебя любил, но солнце, свет,
Но треск цикад, но голубое море.
Я то любил, чего и следу нет
В тебе. Я на немыслимом просторе
Любил. Я солнечную благодать
Любил. Что знаешь ты об этом?
Что можешь рассказать
Ветрам, просторам, молниям, кометам?
Да, у меня кружилась голова
От неба, от любви, от этой рощи
Оливковой… Ну да, слова.
Ну да, литература… Надо проще.
Был сад во тьме, был ветерок с высот,
Две – три звёзды, – что ж непростого в этом?
Был голос вдалеке: «Нет, только он,
Кто знал…» – мне одному ответом.
И даже ночь с Чайковским заодно
В своём безмолвии предвечном пела
О том, что всё обречено,
О том, что нет ни для чего предела.
«Нет, только тот…». Пойми, я не могу
Ясней сказать, последним снам не вторя,
Я отплываю, я на берегу
Иного, не земного моря.
Я не тебя любил. Но если там,
Где всё кончается, всё возникает,
Ты к новым мукам, новым небесам
Покорно, медленно… нет, не бывает…
Но если всё-таки… не будет, ложь…
От одного к другому воплощенью
Ты предо мной когда-либо пройдёшь
Неузнаваемой, ужасной тенью,
Из глубины веков я вскрикну: да!
Чрез миллионы лет, но как сегодня,
Как солнце вечности, о навсегда,
Всей жизнью и всей смертью – помню!
«Ночью он плакал. О чём, всё равно…»
Николаю Рейзини
Ночью он плакал. О чём, всё равно.
(Многое спутано, затаено.)
Ночью он плакал, и тихо над ним
Жизни сгоревшей развеялся дым.
Утром другие приходят слова,
Перебираю, что помню едва.
Ночью он плакал… И брезжил в ответ
Слабый, далёкий, а всё-таки свет.
«Патрон за стойкою глядит привычно, сонно…»
Патрон за стойкою глядит привычно, сонно,
Гарсон у столика подводит блюдцам счёт.
Настойчиво, назойливо, неугомонно
Одно с другим – огонь и дым – борьбу ведёт.
Не для любви любить, не от вина быть пьяным.
Что знает человек, который сам не свой?
Он усмехается над допитым стаканом,
Он что-то говорит, качая головой.
За всё, что не сбылось. За тридцать лет разлуки,
За вечер у огня, за руки на плече.
Ещё за ангела… и те, иные звуки…
Летел, полуночью… за небо, вообще!
Он проиграл игру, он за неё ответил,
Пора и по домам. Надежды никакой.
– И беспощадно бел, неумолимо светел
День занимается в полоске ледяной.
«Осенним вечером, в гостинице, вдвоём…»
Осенним вечером, в гостинице, вдвоём,
На грубых простынях привычно засыпая…
Мечтатель, где твой мир? Скиталец, где твой дом?
Не поздно ли искать искусственного рая?
Осенний крупный дождь стучится у окна,
Обои движутся под неподвижным взглядом.
Кто эта женщина? Зачем молчит она?
Зачем лежит она с тобою рядом?
Безлунным вечером, Бог знает где, вдвоём,
В удушии духов, над облаками дыма…
О том, что мы умрём. О том, что мы живём.
О том, как страшно всё. И как непоправимо.
Вспоминая акмеизм
После того, как были ясными
И обманулись… дрожь и тьма.
Пора проститься с днями красными,
Друзья расчёта и ума.
Прядь вьётся тускло-серебристая.
(Как детям в школе: жить-бороться.)
Прохладный вечер, небо чистое,
В прозрачном небе птица вьётся.
Да, оправдались все сомнения.
Мир непонятен, пуст, убог.
Есть опьяняющее пение,
Но петь и верить я не мог…
«Там солнца не будет… Мерцанье…»
Там солнца не будет… Мерцанье
Каких-то лучей во мгле,
Последнее напоминанье
О жизни и о земле.
Там солнца не будет… Но что-то
Заставит забыть о нём,
Сначала полудремота,
Полупробужденье потом.
Там ждёт нас в дали туманной
Покой, мир, торжество,
Там Вронский встретится с Анной,
И Анна простит его.
Последние примиренья,
Последние разъясненья
Судеб, неведомых нам.
Не знаю… как будто храм
Немыслимо совершенный,
Где век начнётся нетленный,
Как знать? быть может, блаженный…
Но солнца не будет там.
Георгий Иванов
(1894–1958)
«Настанут холода…»
Настанут холода,
Осыпятся листы —
И будет льдом – вода.
Любовь моя, а ты?
И белый, белый снег
Покроет гладь ручья,
И мир лишится нег…
А ты, любовь моя?
Но с милою весной
Снега растают вновь.
Вернутся свет и зной —
А ты, моя любовь?
«Стучат далёкие копыта…»
Стучат далёкие копыта,
Ночные небеса мертвы,
Седого мрамора, сердито
Застыли у подъезда львы.
Луны отвесное сиянье
Играет в окнах тяжело,
И на фронтоне изваянья
Белеют груди, меч, крыло…
Но что за свет блеснул за ставней,
Чей сдавленный пронёсся стон?
Огонь мелькнул поочерёдно
В широких окнах, как свеча.
Вальс оборвался старомодный,
Неизъяснимо прозвучав.
И снова ничего не слышно —
Ночные небеса мертвы.
Покой торжественный и пышный
Хранят изваянные львы.
Но сердце тонет в сладком хладе,
Но бледен серп над головой,
И хочется бежать не глядя
По озарённой мостовой.
«Друг друга отражают зеркала…»
1
Друг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья.
Я верю не в непобедимость зла,
А только в неизбежность пораженья.
Не в музыку, что жизнь мою сожгла,
А в пепел, что остался от сожженья.
2
Игра судьбы. Игра добра и зла.
Игра ума. Игра воображенья.
«Друг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья…»
Мне говорят – ты выиграл игру!
Но всё равно. Я больше не играю.
Допустим, как поэт я не умру,
Зато как человек я умираю.
«Облако свернулось клубком…»
Облако свернулось клубком,
Катится блаженный клубок,
И за голубым голубком
Розовый летит голубок.
Это угасает эфир…
Ты не позабудешь, дитя,
В солнечный сияющий мир
Крылья, что простёрты, летя?
– Именем любовь назови!
– Именем назвать не могу.
Имя моей вечной любви
Тает на февральском снегу.
«Каждой ночью грозы…»
Каждой ночью грозы
Не дают мне спать.
Отцветают розы
И цветут опять.
Точно в мир спустилась
Вечная весна,
Точно распустилась
Розами война.
Тишины всемирной
Голубая тьма.
Никогда так мирны
Не были дома
И такою древней
Не была земля…
…Тишина деревни,
Тополя, поля.
Вслушиваясь в слабый,
Нежный шум ветвей,
Поджидают бабы
Мёртвых сыновей:
В старости опора
Каждому нужна,
А теперь уж скоро
Кончится война!
«Рассказать обо всех мировых дураках…»
Рассказать обо всех мировых дураках,
Что судьбу человечества держат в руках?
Рассказать обо всех мертвецах-подлецах,
Что уходят в историю в светлых венцах?
Для чего?
Тишина под парижским мостом.
И какое мне дело, что будет потом.
А люди? Ну на что мне люди?
Идёт мужик, ведёт быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.
Природа? Вот она природа —
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.
Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
Насильники
Насильники в культурном гриме,
Забывшие и страх и честь,
Гордитесь зверствами своими,
Но помните, что правда есть.
Топчите, гунны, правду Божью,
Недолго ждать уже суда, —
Он грянет, и позорной ложью
Вы не откупитесь тогда.
Нет, этот вызов неслучаен,
Вопрос решится роковой:
Сражённый в сердце, рухнет Каин,
И Авель меч отбросит свой.
1914
«Отражая волны голубого света…»
Отражая волны голубого света,
В направленьи Ниццы пробежал трамвай.
– Задавай вопросы. Не проси ответа.
Лучше и вопросов, друг, не задавай.
Улыбайся морю. Наслаждайся югом.
Помни, что в России – ночь и холода,
Помни, что тебя я называю другом,
Зная, что не встречу нигде и никогда…
«Ветер тише, дождик глуше…»
Ветер тише, дождик глуше,
И на всё один ответ:
Корабли увидят сушу,
Мёртвые увидят свет.
Ежедневной жизни муку
Я и так едва терплю.
За ритмическую скуку,
Дождик, я тебя люблю.
Барабанит, барабанит,
Барабанит, – ну и пусть.
А когда совсем устанет,
И моя устанет грусть.
В самом деле – что я трушу:
Хуже страха вещи нет.
Ну и потеряю душу,
Ну и не увижу свет.
«Нет в России даже дорогих могил…»
Роману Гулю
Нет в России даже дорогих могил,
Может быть, и были – только я забыл.
Нету Петербурга, Киева, Москвы —
Может быть, и были, да забыл, увы.
Ни границ не знаю, ни морей, ни рек,
Знаю – там остался русский человек.
Русский он по сердцу, русский по уму,
Если я с ним встречусь, я его пойму.
Сразу, с полуслова… И тогда начну
Различать в тумане и его страну.
«Ещё я нахожу очарованье…»
Ещё я нахожу очарованье
В случайных мелочах и пустяках —
В романе без конца и без названья,
Вот в этой розе, вянущей в руках.
Мне нравится, что на её муаре
Колышется дождинок серебро,
Что я нашёл её на тротуаре
И выброшу в помойное ведро.
«Свободен путь под Фермопилами…»
Свободен путь под Фермопилами
На все четыре стороны.
И Греция цветёт могилами,
Как будто не было войны.
А мы – Леонтьева и Тютчева
Сумбурные ученики —
Мы никогда не знали лучшего,
Чем праздной жизни пустяки.
Мы тешимся самообманами,
И нам потворствует весна,
Пройдя меж трезвыми и пьяными,
Она садится у окна.
«Дыша духами и туманами,
Она садится у окна».
Ей за морями-океанами
Видна блаженная страна:
Стоят рождественские ёлочки,
Скрывая снежную тюрьму.
И голубые комсомолочки,
Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами,
С одной – стихи, с другой – жених.
…И Леонид под Фермопилами,
Конечно, умер и за них.
«Закат в полнеба занесён…»
Закат в полнеба занесён,
Уходит в пурпур и виссон
Лазурно-кружевная Ницца…
…Леноре снится страшный сон —
Леноре ничего не снится.
«Белая лошадь бредет без упряжки…»
Белая лошадь бредет без упряжки.
Белая лошадь, куда ты бредёшь?
Солнце сияет. Платки и рубашки
Треплет в саду предвесенняя дрожь.
Я, что когда-то с Россией простился
(Ночью навстречу полярной заре),
Не оглянулся, не перекрестился
И не заметил, как вдруг очутился
В этой глухой европейской дыре.
Хоть поскучать бы… Но я не скучаю.
Жизнь потерял, а покой берегу.
Письма от мёртвых друзей получаю
И, прочитав, с облегчением жгу
На голубом предвесеннем снегу.
«Волны шумели: «Скорее, скорее!»…»
Волны шумели: «Скорее, скорее!»
К гибели лёгкую лодку несли,
Голубоватые стебли порея
В красный туман прорастали с земли.
Горы дымились, валежником тлея,
И настигали их с разных сторон, —
Лунное имя твое, Лорелея,
Рейнская полночь твоих похорон.
…Вот я иду по осеннему саду
И папиросу несу, как свечу.
Вот на скамейку чугунную сяду,
Брошу окурок. Ногой растопчу.
«Ну, мало ли что бывает…»
Ну, мало ли что бывает?..
Мало ли что бывало —
Вот облако проплывает,
Проплывает, как проплывало,
Деревья, автомобили,
Лягушки в пруду поют.
…Сегодня меня убили.
Завтра тебя убьют.
«Распылённый мильоном мельчайших частиц …»
И. О.
Распылённый мильоном мельчайших частиц
В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире,
Где ни солнца, ни звёзд, ни деревьев, ни птиц,
Я вернусь – отраженьем – в потерянном мире.
И опять, в романтическом Летнем Саду,
В голубой белизне петербургского мая,
По пустынным аллеям неслышно пройду,
Драгоценные плечи твои обнимая.
«Отзовись, кукушечка, яблочко, змеёныш…»
И. О.
Отзовись, кукушечка, яблочко, змеёныш,
Весточка, царапинка, снежинка, ручеёк.
Нежности последыш, нелепости приёмыш.
Кофе-чае-сахарный потерянный паёк.
Отзовись, очухайся, пошевелись спросонок,
В одеяльной одури, в подушечной глуши.
Белочка, метёлочка, косточка, утёнок,
Ленточкой, верёвочкой, чулочком задуши.
Отзовись, пожалуйста. Да нет – не отзовётся.
Ну и делать нечего. Проживём и так.
Из огня да в полымя. Где тонко, там и рвётся.
Палочка-стукалочка, полушка-четвертак.
«Я не стал ни лучше и ни хуже…»
1
Я не стал ни лучше и ни хуже.
Под ногами тот же прах земной,
Только расстоянье стало уже
Между вечной музыкой и мной.
Жду, когда исчезнет расстоянье,
Жду, когда исчезнут все слова
И душа провалится в сиянье
Катастрофы или торжества.
2
Что ж, поэтом долго ли родиться…
Вот сумей поэтом умереть!
Собственным позором насладиться,
В собственной бессмыслице сгореть!
Разрушая, снова начиная,
Всё автоматически губя,
В доказательство, что жизнь иная
Так же безнадежна, как земная,
Так же недоступна для тебя.
«Остановиться на мгновенье…»
Остановиться на мгновенье,
Взглянуть на Сену и дома,
Испытывая вдохновенье,
Почти сводящее с ума.
Оно никак не воплотится,
Но через годы и века
Такой же луч зазолотится
Сквозь гаснущие облака,
Сливая счастье и страданье
В неясной прелести земной…
И это будет оправданье
Всего, погубленного мной.
«Это только бессмысленный рай…»
Это только бессмысленный рай,
Только песен растерянный лад —
Задыхайся, душа, и сгорай,
Как закатные розы горят.
Задыхайся от нежных утрат
И сгорай от блаженных обид —
Это только сияющий ад,
Золотые сады Гесперид.
Это – над ледяною водой,
Это – сквозь холодеющий мрак
Синей розой, печальной звездой
Погибающим светит маяк.
1930?
«Я люблю эти снежные горы…»
Я люблю эти снежные горы
На краю мировой пустоты.
Я люблю эти синие взоры,
Где, как свет, отражаешься ты.
Но в бессмысленной этой отчизне
Я понять ничего не могу.
Только призраки молят о жизни;
Только розы цветут на снегу,
Только линия вьётся кривая,
Торжествуя над снежно-прямой,
И шумит чепуха мировая,
Ударяясь в гранит мировой.
1932?
«Обледенелые миры…»
Обледенелые миры
Пронизывает боль тупая…
Известны правила игры.
Живи, от них не отступая:
Направо – тьма, налево – свет,
Над ними время и пространство.
Расчисленное постоянство…
А дальше?
Музыка и бред.
Дохнула бездна голубая,
Меж тем и этим – рвётся связь,
И обречённый, погибая,
Летит, орбиту огибая,
В метафизическую грязь.
1932?
Михаил Кузмин
О прекрасной ясности
Когда твёрдые элементы соединились в сушу, а влага опоясала землю морями, растеклась по ней реками и озёрами, тогда мир впервые вышел из состояния хаоса, над которым веял разделяющий Дух Божий. И дальше – посредством разграничивания, ясных борозд – получился тот сложный и прекрасный мир, который, принимая или не принимая, стремятся узнать, по-своему увидеть и запечатлеть художники.
В жизни каждого человека наступают минуты, когда, будучи ребёнком, он вдруг скажет: «я – и стул», «я – и кошка», «я – и мяч», потом, будучи взрослым: «я – и мир». Независимо от будущих отношений его к миру, этот разделительный момент – всегда глубокий поворотный пункт.
Похожие отчасти этапы проходит искусство, периодически – то размеряются, распределяются и формируются дальше его клады, то ломаются доведённые до совершенства формы новым началом хаотических сил, новым нашествием варваров.
Но, оглядываясь, мы видим, что периоды творчества, стремящегося к ясности, неколебимо стоят, словно маяки, ведущие к одной цели, и напор разрушительного прибоя придаёт только новую глянцевитость вечным камням и приносит новые драгоценности в сокровищницу, которую сам пытался низвергнуть.
Есть художники, несущие людям хаос, недоумевающий ужас и расщеплённость своего духа, и есть другие – дающие миру свою стройность. Нет особенной надобности говорить, насколько вторые, при равенстве таланта, выше и целительнее первых, и нетрудно угадать, почему в смутное время авторы, обнажающие свои язвы, сильнее бьют по нервам, если не «жгут сердца», мазохических слушателей. Не входя в рассмотрение того, что эстетический, нравственный и религиозный долг обязывает человека (и особенно художника) искать и найти в себе мир с миром, мы считаем непреложным, что творения хотя бы самого непримирённого, неясного и бесформенного писателя подчинены законам ясной гармонии и архитектоники. Наиболее причудливые, смутные и мрачные вымыслы Эдг<ара> По, необузданной фантазии Гофмана нам особенно дороги именно потому, что они облечены в кристальную форму. Что же сказать про бытовую московскую историю, которая была бы одета в столь непонятный, тёмный космический убор, что редкие вразумительные строчки нам казались бы лучшими друзьями после разлуки? Не сказал ли бы подозрительный человек, что автор пускает туман, чтобы заставить не понять того, в чём и понимать-то нечего? Это несоответствие формы с содержанием, отсутствие контуров, и нужный туман, и акробатский синтаксис могут быть названы не очень красивым именем… Мы скромно назовём это – безвкусием.
Пусть ваша душа будет цельна или расколота, пусть миропостижение будет мистическим, реалистическим, скептическим или даже идеалистическим (если вы до того несчастны), пусть приёмы творчества будут импрессионистическими, реалистическими, натуралистическими, содержание – лирическим или фабулистическим, пусть будет настроение, впечатление – что хотите, но, умоляю, будьте логичны – да простится мне этот крик сердца! – логичны в замысле, в постройке произведения, в синтаксисе.
Пренебрежение к логике (неумышленное) так чуждо человеческой природе, что, если вас заставят быстро назвать десять предметов, не имеющих между собой связи, вы едва ли сможете это сделать. Интересный вывод мог бы получиться при выписывании одних существительных из стихотворения: нам, несомненно, казалось бы, что причиной отдалённости одного слова от другого по значению является только длинный путь мысли и, следовательно, сжатость стиха, но отнюдь не отсутствие логической зависимости. Ещё менее терпимо подобное отсутствие логичности в форме, особенно прозаической, и менее всего именно в деталях, в постройке периодов и фраз. Хотелось бы золотыми буквами написать сцену из «Мещанина во дворянстве», на стене «прозаической академии», если бы у нас была таковая:
Учитель философии: Во-первых, слова можно расставить так, как у вас сделано: «Прекрасная маркиза, ваши прекрасные глаза заставляют меня умирать от любви». Или: «От любви умирать меня заставляют, прекрасная маркиза, ваши прекрасные глаза». Или: «Ваши глаза прекрасные от любви меня заставляют, прекрасная маркиза, умирать». Или: «Умирать ваши прекрасные глаза, прекрасная маркиза, от любви меня заставляют». Или: «Меня заставляют ваши глаза прекрасные умирать, прекрасная маркиза, от любви».
Г-н Журден: Но как сказать лучше всего?
Учитель философии: Так, как вы сказали раньше: «Прекрасная маркиза, ваши прекрасные глаза заставляют меня умирать от любви» (д. II, сц. 6).
О да, г-н Журден, вы сказали очень хорошо, именно так, как нужно, хотя вы и уверяете, что не учились!
Может быть, техника прозаической речи не так разработана, как теория стиха и стихотворных форм, но то, что сделано для прозы ораторской, т. е. произносимой перед слушателями, всецело может касаться и слов, не предназначенных для чтения вслух. Там мы учимся строению периодов, кадансам, приступам, заключениям и украшениям посредством риторических фигур. Мы учимся, так сказать, кладке камней в том здании, зодчими которого хотим быть; и нам должно иметь зоркий глаз, верную руку и ясное чувство планомерности, перспективы, стройности, чтобы достигнуть желаемого результата. Нужно, чтобы от неверно положенного свода не рухнула вся постройка, чтобы частности не затемняли целого, чтобы самый несимметричный и тревожащий замысел был достигнут сознательными и закономерными средствами. Это и будет тем искусством, про которое говорилось: ars longa, vita brevis. Необходимо, кроме непосредственного таланта, знание своего материала и формы, и соответствия между нею и содержанием. Рассказ, по своей форме, не просит и даже не особенно допускает содержания исключительно лирического, без того, чтобы что-нибудь рассказывалось (конечно, не рассказ о чувстве, впечатлении). Тем более требует фабулистического элемента – роман, причём нельзя забывать, что колыбелью новеллы и романа были романские страны, где более, чем где бы то ни было, развит аполлонический взгляд на искусство: разделяющий, формирующий, точный и стройный. И образцы рассказа и романа, начиная с Апулея, итальянских и испанских новеллистов – через аббата Прево, Лесажа, Бальзака, Флобера, до Ан. Франса и, наконец, бесподобного Анри де Ренье – нужно искать, конечно, в латинских землях. Нам особенно дорого имя последнего из авторов, не только как наиболее современного, но и как безошибочного мастера стиля, который не даст повода бояться за него, что он крышу дома empir загромоздит трубами или к греческому портику пристроит готическую колокольню. Наконец мы произнесли то слово, которым в настоящее время так злоупотребляют и в инвективах, и в дифирамбах, – слово «стиль». Стиль, стильно, стилист, стилизатор, – казалось бы, такие ясные, определённые понятия, но всё же происходит какой-то подлог, делающий путаницу. Когда французы называют Ан. Франса стилистом, какого не было ещё со времён Вольтера, они, конечно, не имеют в виду исключительно его новеллы из итальянской истории: он во всем прекрасный стилист – и в статьях, и в современных романах, и в чём угодно. Это значит, что он сохраняет последнюю чистоту, логичность и дух французского языка. И в этом отношении Малларме, скажем, отнюдь не стилист. Сохранять чистоту языка не значит как-то лишать его плоти и крови, вылащивать, обращать в кошерное мясо, – нет, но не насиловать его и твёрдо блюсти его характер, его склонности и капризы. Грубо можно назвать это грамматикой (не учебной, но опытной) или логикой родной речи. Основываясь на этом знании или чутье языка, возможны и завоевания в смысле неологизмов и синтаксических новшеств. И с этой точки зрения мы, несомненно, назовём стилистами и Островского, и Печёрского, и особенно Лескова – эту сокровищницу русской речи, которую нужно бы иметь настольной книгой наравне со словарём Даля, – мы повременили бы, однако, называть Андрея Белого, З. Гиппиус и А. Ремизова – стилистами.
Но как только мы возьмём изречение: «Стиль – это человек», мы готовы поставить этих авторов в первую голову. Ясно, что здесь определяется какое-то совсем другое понятие, сравнительно недавнее, потому что, скажем, отличить по слогу новеллистов одного от другого довольно трудно. Очевидно, что дело идёт об индивидуальности языка, о том аромате, о том je ne sais quoi, что должно быть присуще каждому даровитому писателю, что его отличает от другого, как наружность, звук голоса и т. д. Но раз это присуще всем (даровитым, достойным), то нет надобности этого подчёркивать, выделять, и мы отказываемся называть стилистом автора, развивающего «свой» стиль в ущерб чистоте языка, тем более что оба эти качества отлично уживаются вместе, как видно из вышеприведённых примеров.
Третье понятие о стиле, пустившее за последнее время особенно крепкие корни именно у нас в России, тесно связано со «стильностью», «стилизацией», впрочем, о последнем слове мы поговорим особо. Нам кажется, что в этом случае имеется в виду особое, специальное соответствие языка с данной формой произведения в её историческом и эстетическом значении. Как в форму терцин, сонета, рондо не укладывается любое содержание и художественный такт подсказывает нам для каждой мысли, каждого чувства подходящую форму, так ещё более в прозаических формах о каждом предмете, о всяком времени, эпохе следует говорить подходящим языком. Так язык Пушкина, продолжая сохранять безупречную чистоту русской речи, не теряя своего аромата, как-то неприметно, но явственно меняется, смотря по тому, пишет ли поэт «Пиковую даму», «Сцены из рыцарских времён» или отрывок «Цезарь путешествовал». То же мы можем сказать и про Лескова. Это качество драгоценно и почти настоятельно необходимо художнику, не желающему ограничиваться одним кругом, одним временем для своих изображений.
Этот неизбежный и законный приём (в связи с историзмом) дал повод близоруким людям смешивать его со стилизацией. Стилизация – это перенесение своего замысла в известную эпоху и облечение его в точную литературную форму данного времени. Так, к стилизации мы отнесём «Contes drôlatiques» Бальзака, «Trois contes» Флобера (но не «Саламбо», не «Св. Антония»), «Le bon plaisir» Анри де Ренье, «Песнь торжествующей любви» Тургенева, легенды Лескова, «Огненного ангела» В. Брюсова, но не рассказы С. Ауслендера, не «Лимонарь» Ремизова. Действительно, эти последние авторы, желая пользоваться известными эпохами и сообразуя свой язык с этим желанием, далеки от мысли брать готовые формы, и только люди, никогда не имевшие в руках старинных новелл или подлинных апокрифов, могут считать эти книги полной стилизацией. Последнюю можно было бы почесть за художественную подделку, эстетическую игру, tour de forse, если бы помимо воли современные авторы не вкладывали всей своей любви к старине и своей индивидуальности в эти формы, которые они не случайно признали самыми подходящими для своих замыслов; особенно очевидно это в «Огненном ангеле», где совершенно брюсовские коллизии героев, брюсовский (и непогрешимо русский) язык сочетаются так удивительно с точной и подлинной формой немецкого автобиографического рассказа XVII века.








