Акмеисты. Стихотворения
Текст книги "Акмеисты. Стихотворения"
Автор книги: Осип Мандельштам
Соавторы: Георгий Иванов,Михаил Кузмин,Николай Недоброво,Владимир Шилейко,Георгий Адамович
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Декабрист
– Тому свидетельство языческий сенат:
Сии дела не умирают! – Он раскурил чубук и запахнул халат,
А рядом в шахматы играют.
Честолюбивый сон он променял на сруб
В глухом урочище Сибири,
И вычурный чубук у ядовитых губ,
Сказавших правду в скорбном мире.
Шумели в первый раз германские дубы,
Европа плакала в тенетах,
Квадриги чёрные вставали на дыбы
На триумфальных поворотах.
Бывало, голубой в стаканах пунш горит,
С широким шумом самовара,
Подруга рейнская тихонько говорит,
Вольнолюбивая гитара.
Ещё волнуются живые голоса
О сладкой вольности гражданства,
Но жертвы не хотят слепые небеса.
Вернее труд и постоянство!
Всё перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Всё перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.
1917
«Ещё далёко асфоделей…»
Ещё далёко асфоделей
Прозрачно-серая весна,
Пока ещё на самом деле
Шуршит песок, кипит волна.
Но здесь душа моя вступает,
Как Персефона, в лёгкий круг,
И в царстве мёртвых не бывает
Прелестных загорелых рук.
Зачем же лодке доверяем
Мы тяжесть урны гробовой
И праздник чёрных роз свершаем
Над аметистовой водой?
Туда душа моя стремится,
За мыс туманный Меганон,
И чёрный парус возвратится
Оттуда после похорон!
Как быстро тучи пробегают
Неосвещённою грядой,
И хлопья чёрных роз летают
Под этой ветряной луной.
И, птица смерти и рыданья,
Влачится траурной каймой
Огромный флаг воспоминанья
За кипарисною кормой!
И раскрывается с шуршаньем
Печальный веер прошлых лет;
Туда, где с тёмным содроганьем
В песок зарылся амулет,
Туда душа моя стремится,
За мыс туманный Меганон,
И чёрный парус возвратится
Оттуда после похорон!
1917
«Когда октябрьский нам готовил временщик…»
Когда октябрьский нам готовил временщик
Ярмо насилия и злобы
И ощетинился убийца-броневик,
И пулемётчик низколобый, —
– Керенского распять! – потребовал солдат,
И злая чернь рукоплескала:
Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
И сердце биться перестало!
И укоризненно мелькает эта тень,
Где зданий красная подкова,
Как будто слышу я в октябрьский тусклый день —
Вязать его, щенка Петрова!
Среди гражданских бурь и яростных личин,
Тончайшим гневом пламенея,
Ты шёл бестрепетно, свободный гражданин,
Куда вела тебя Психея.
И если для других восторженный народ
Венки свивает золотые —
Благословить тебя в далёкий ад сойдёт
Стопами лёгкими Россия.
1917
Tristia
Я изучил науку расставанья
В простоволосых жалобах ночных —
Жуют волы, и длится ожиданье,
Последний час вигилий городских, —
И чту обряд той петушиной ночи,
Когда, подняв дорожной скорби груз,
Глядели вдаль заплаканные очи
И женский плач мешался с пеньем Муз.
Кто может знать при слове «расставанье»,
Какая нам разлука предстоит,
Что нам сулит петушье восклицанье,
Когда огонь в акрополе горит, —
И на заре какой-то новой жизни,
Когда в сенях лениво вол жуёт,
Зачем петух, глашатай новой жизни,
На городской стене крылами бьёт?
……………..
И я люблю обыкновенье пряжи:
Снуёт челнок, веретено жужжит.
Смотри: навстречу, словно пух лебяжий,
Уже босая Делия летит!
О, нашей жизни скудная основа,
Куда как беден радости язык!
Всё было встарь, всё повторится снова,
И сладок нам лишь узнаванья миг.
Да будет так: прозрачная фигурка
На чистом блюде глиняном лежит,
Как беличья распластанная шкурка,
Склонясь над воском, девушка глядит.
Не нам гадать о греческом Эребе,
Для женщин воск – что для мужчины медь.
Нам только в битвах выпадает жребий,
А им дано, гадая, умереть.
1918
«Сёстры – тяжесть и нежность – одинаковы…»
Сёстры – тяжесть и нежность – одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжёлую розу сосут.
Человек умирает. Песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на чёрных носилках несут.
Ах, тяжёлые соты и нежные сети,
Легче камень поднять, чем имя твоё повторить!
У меня остаётся одна забота на свете:
Золотая забота, как времени бремя избыть.
Словно тёмную воду, я пью помутившийся воздух.
Время вспахано плугом, и роза землёю была.
В медленном водовороте тяжёлые нежные розы,
Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!
1920
Веницейская жизнь
Веницейской жизни, мрачной и бесплодной,
Для меня значение светло.
Вот она глядит с улыбкою холодной
В голубое дряхлое стекло.
Тонкий воздух кожи. Синие прожилки,
Белый снег. Зелёная парча.
Всех кладут на кипарисные носилки,
Сонных, тёплых вынимают из плаща.
И горят, горят в корзинах свечи,
Словно голубь залетел в ковчег.
На театре и на праздном вече
Умирает человек.
Ибо нет спасенья от любви и страха:
Тяжелее платины Сатурново кольцо!
Чёрным бархатом завешенная плаха
И прекрасное лицо.
Тяжелы твои, Венеция, уборы,
В кипарисных рамах зеркала.
Воздух твой гранёный. В спальнях тают горы
Голубого дряхлого стекла.
Только в пальцах – роза или склянка,
Адриатика зелёная, прости!
Что же ты молчишь, скажи, венецианка,
Как от этой смерти праздничной уйти?
Чёрный Веспер в зеркале мерцает,
Всё проходит, истина темна.
Человек родится, жемчуг умирает,
И Сусанна старцев ждать должна.
1920
«Когда Психея-жизнь спускается к теням…»
Когда Психея-жизнь спускается к теням
В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной,
Слепая ласточка бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зелёной.
Навстречу беженке спешит толпа теней,
Товарку новую встречая причитаньем,
И руки слабые ломают перед ней
С недоумением и робким упованьем.
Кто держит зеркальце, кто баночку духов, —
Душа ведь женщина, ей нравятся безделки, —
И лес безлиственный прозрачных голосов
Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.
И в нежной сутолке, не зная, что начать,
Душа не узнаёт прозрачные дубравы,
Дохнёт на зеркало и медлит передать
Лепёшку медную с туманной переправы.
1920
«Я слово позабыл, что я хотел сказать…»
Я слово позабыл, что я хотел сказать:
Слепая ласточка в чертог теней вернётся
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поётся.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветёт,
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывёт.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
И медленно растёт, как бы шатер иль храм,
То вдруг прокинется безумной Антигоной,
То мёртвой ласточкой бросается к ногам,
С стигийской нежностью и веткою зелёной.
О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья!
Я так боюсь рыданья Аонид,
Тумана, звона и зиянья!
А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольётся,
Но я забыл, что я хочу сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней вернётся.
Всё не о том прозрачная твердит,
Всё ласточка, подружка, Антигона…
А на губах, как чёрный лёд, горит
Стигийского воспоминанье звона.
1920
«Возьми на радость из моих ладоней…»
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного мёда,
Как нам велели пчёлы Персефоны.
Не отвязать неприкреплённой лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчёлы,
Что умирают, вылетев из улья.
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина – дремучий лес Тайгета,
Их пища – время, медуница, мята.
Возьми ж на радость дикий мой подарок —
Невзрачное сухое ожерельеИз мёртвых пчёл, мёд превративших в солнце.
1920
«За то, что я руки твои не сумел удержать…»
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал солёные нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем Акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие древние срубы!
Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко,
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.
Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался?
Ещё не рассеялся мрак и петух не пропел,
Ещё в древесину горячий топор не врезался.
Прозрачной слезой на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные рёбра,
Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,
И трижды приснился мужам соблазнительный образ.
Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождём,
И стрелы другие растут на земле, как орешник.
Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится.
1920
Концерт на вокзале
Нельзя дышать – и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит —
Но, видит Бог, есть музыка над нами,
Дрожит вокзал от пенья Аонид,
И снова, паровозными свистками
Разорванный, скрипичный воздух слит.
Огромный парк. Вокзала шар стеклянный.
Железный мир опять заворожён.
На звучный пир в элизиум туманный
Торжественно уносится вагон:
Павлиний крик и рокот фортепьянный.
Я опоздал. Мне страшно. Это сон.
И я вхожу в стеклянный лес вокзала,
Скрипичный строй в смятеньи и слезах.
Ночного хора дикое начало
И запах роз в гниющих парниках —
Где под стеклянным небом ночевала
Родная тень в кочующих толпах…
И мнится мне: весь в музыке и пене,
Железный мир так нищенски дрожит.
В стеклянные я упираюсь сени.
Горячий пар зрачки смычков слепит.
Куда же ты? На тризне милой тени
В последний раз нам музыка звучит!
1921
ВЕК
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребёнка
Век младенческой земли —
Снова в жертву, как ягнёнка,
Темя жизни принесли.
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И ещё набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век!
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
И горячей рыбой плещет
В берег тёплый хрящ морей.
И с высокой сетки птичьей,
От лазурных влажных глыб
Льётся, льётся безразличье
На смертельный твой ушиб.
1922
«Я не знаю, с каких пор…»
Я не знаю, с каких пор
Эта песенка началась —
Не по ней ли шуршит вор,
Комариный звенит князь?
Я хотел бы ни о чём
Ещё раз поговорить,
Прошуршать спичкой, плечом
Растолкать ночь, разбудить.
Раскидать бы за стогом стог —
Шапку воздуха, что томит;
Распороть, разорвать мешок,
В котором тмин зашит.
Чтобы розовой крови связь,
Этих сухоньких трав звон,
Уворованная нашлась
Через век, сеновал, сон…
1922
Ленинград
Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз.
Ты вернулся сюда, – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
Узнавай же скорее декабрьский денёк,
Где к зловещему дёгтю подмешан желток.
Петербург! Я ещё не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! У меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Декабрь 1930
Нашедший подкову
Глядим на лес и говорим:
Вот лес корабельный, мачтовый:
Розовые сосны, до самой верхушки свободные
от мохнатой ноши, —
Им бы поскрипывать в бурю, одинокими пиниями,
В разъярённом безлесном воздухе;
Под солёною пятою ветра устоит отвес, пригнанный
к пляшущей палубе,
И мореплаватель
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины хрупкий прибор геометра,
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах смолистых слёз,
проступивших сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклёпанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником,
А другим —
отцом путешествий,
другом морехода,
Говорим:
И они стояли на земле,
Неудобной, как хребет осла,
Забывая верхушками о корнях,
На знаменитом горном кряже,
И шумели под пресным ливнем,
Безуспешно предлагая небу
Выменять на щепотку соли свой благородный груз.
С чего начать?
Всё трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
3емля гудит метафорой,
И лёгкие двуколки
В броской упряжи густых от натуги птичьих стай
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимцами ристалищ.
Трижды блажен, кто введёт в песнь имя.
Украшенная названьем песнь
Дольше живёт среди других.
Она отмечена среди подруг
Повязкой на лбу, исцеляющей от беспамятства,
Слишком сильного одуряющего запаха —
Будь то близость мужчины —
Или запах шерсти сильного зверя —
Или просто дух чобра, растёртого между ладоней.
Воздух
Бывает тёмным, как вода, и всё живое в нём плавает, как рыба,
Плавниками расталкивая сферу,
Плотную, упругую,
Чуть нагретую, —
Хрусталь, в котором движутся колеса и шарахаются лошади,
Влажный чернозём Нееры, каждую ночь распаханный заново
Вилами,
трезубцами,
мотыгами,
плугами.
Воздух замешен так же густо, как земля:
Из него нельзя выйти, в него трудно войти.
Шорох пробегает по деревьям зелёной лаптой.
Дети играют в бабки позвонками умерших животных.
Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.
Спасибо за то, что было.
Я сам ошибся. Я сбился,
Запутался в счёте.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая,
литая,
никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет»:
Так ребёнок отвечает:
«Я дам тебе яблоко» – или: «Я не дам тебе яблока».
И лицо его – точный слепок с голоса,
Который произносит эти слова.
Звук ещё звенит, хотя причина звука исчезла.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Ещё сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами,
Когда их было не четыре,
А по числу камней дороги,
Обновляемых в четыре смены,
По числу отталкиваний от земли пышущего жаром иноходца.
Так
Нашедший подкову сдувает с неё пыль
И растирает её шерстью,
Пока она не заблестит.
Тогда
Он вешает её на пороге,
Чтобы она отдохнула,
И больше уж ей не придётся высекать искры из кремня.
Человеческие губы, которым больше нечего сказать,
Сохраняют форму последнего сказанного слова,
И в руке остаётся ощущение тяжести,
Хотя кувшин
наполовину расплескался,
пока его несли домой.
То, что я сейчас говорю,
Говорю не я,
А вырыто из земли,
Подобно зёрнам окаменелой пшеницы.
Одни
на монетах изображают льва,
Другие —
голову.
Разнообразные
Медные, золотые и бронзовые лепёшки
С одинаковой почестью лежат в земле.
Век,
Пробуя их перегрызть,
Оттиснул на них свои зубы.
Время
Срезает меня, как монету,
И мне уже не хватает меня самого…
1923
«Кто время целовал в измученное темя…»
Кто время целовал в измученное темя —
С сыновьей нежностью потом
Он будет вспоминать – как спать ложилось время
В сугроб пшеничный за окном.
Кто веку поднимал болезненные веки —
Два сонных яблока больших, —
Он слышит вечно шум – когда взревели реки
Времён обманных и глухих.
Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадёт.
Я знаю, с каждым днём слабеет жизни выдох,
Ещё немного – оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют.
О глиняная жизнь! О умиранье века!
Боюсь, лишь тот поймёт тебя,
В ком беспомо́щная улыбка человека,
Который потерял себя.
Какая боль – искать потерянное слово,
Больные веки поднимать
И с известью в крови для племени чужого
Ночные травы собирать!
Век. Известковый слой в крови больного сына
Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь,
И некуда бежать от века-властелина…
Снег пахнет яблоком, как встарь.
Мне хочется бежать от моего порога.
Куда? На улице темно,
И, словно сыплют соль мощёною дорогой,
Белеет совесть предо мной.
По переулочкам, скворешням и застрехам,
Недалеко, собравшись как-нибудь, —
Я, рядовой седок, укрывшись рыбьим мехом,
Всё силюсь полость застегнуть.
Мелькает улица, другая,
И яблоком хрустит саней морозный звук,
Не поддаётся петелька тугая,
Всё время валится из рук.
Каким железным скобяным товаром
Ночь зимняя гремит по улицам Москвы,
То мёрзлой рыбою стучит, то хлещет паром
Из чайных розовых – как серебром плотвы!
Москва – опять Москва. Я говорю ей: «Здравствуй!
Не обессудь, теперь уж не беда,
По старине я принимаю братство
Мороза крепкого и щучьего суда».
Пылает на снегу аптечная малина,
И где-то щёлкнул ундервуд;
Спина извозчика и снег на пол-аршина:
Чего тебе ещё? Не тронут, не убьют.
Зима-красавица, и в звёздах небо козье
Рассыпалось и молоком горит,
И конским волосом о мёрзлые полозья
Вся полость трётся и звенит.
А переулочки коптили керосинкой,
Глотали снег, малину, лёд, —
Всё шелушиться им советской сонатинкой,
Двадцатый вспоминая год.
Ужели я предам позорному злословью —
Вновь пахнет яблоком мороз —
Присягу чудную четвёртому сословью
И клятвы крупные до слёз?
Кого ещё убьёшь? Кого ещё прославишь?
Какую выдумаешь ложь?
То ундервуда хрящ: скорее вырви клавиш —
И щучью косточку найдёшь,
И известковый слой в крови больного сына
Растает, и блаженный брызнет смех…
Но пишущих машин простая сонатина —
Лишь тень сонат могучих тех.
1924
«Не говори никому…»
Не говори никому,
Всё, что ты видел, забудь —
Птицу, старуху, тюрьму
Или ещё что-нибудь.
Или охватит тебя,
Только уста разомкнёшь,
При наступлении дня
Мелкая хвойная дрожь.
Вспомнишь на даче осу,
Детский чернильный пенал
Или чернику в лесу,
Что никогда не сбирал.
Октябрь 1930
«После полуночи сердце ворует…»
После полуночи сердце ворует
Прямо из рук запрещённую тишь.
Тихо живёт – хорошо озорует,
Любишь – не любишь: ни с чем не сравнишь…
Любишь – не любишь, поймёшь – не поймаешь.
Не потому ль, как подкидыш, молчишь,
Что пополуночи сердце пирует,
Взяв на прикус серебристую мышь?
Март 1931
«Сохрани мою речь навсегда за привкус…»
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный дёготь труда.
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мёрзлые плахи —
Как прицелясь на смерть, городки зашибают в саду, —
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.
3 мая 1931
«О, бабочка, о мусульманка…»
О, бабочка, о мусульманка,
В разрезанном саване вся, —
Жизняночка и умиранка,
Такая большая – сия!
С большими усами кусава
Ушла с головою в бурнус.
О флагом развёрнутый саван,
Сложи свои крылья – боюсь!
Ноябрь 1933 – январь 1934
«И я выхожу из пространства…»
И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, —
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Ноябрь 1933 – июль 1935
«Не мучнистой бабочкою белой…»
Не мучнистой бабочкою белой
В землю я заёмный прах верну —
Я хочу, чтоб мыслящее тело
Превратилось в улицу, в страну:
Позвоночное, обугленное тело,
Сознающее свою длину.
Возгласы тёмно-зелёной хвои,
С глубиной колодезной венки
Тянут жизнь и время дорогое,
Опершись на смертные станки —
Обручи краснознамённой хвои,
Азбучные, крупные венки!
Шли товарищи последнего призыва
По работе в жёстких небесах,
Пронесла пехота молчаливо
Восклицанья ружей на плечах.
И зенитных тысячи орудий —
Карих то зрачков иль голубых —
Шли нестройно – люди, люди, люди, —
Кто же будет продолжать за них?
21 июля 1935 – 30 мая 1936
«Ещё не умер ты, ещё ты не один…»
Ещё не умер ты, ещё ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен.
Несчастлив тот, кого, как тень его,
Пугает лай и ветер косит,
И беден тот, кто сам полуживой
У тени милостыню просит.
15–16 января 1937
«Где связанный и пригвождённый стон…»
Где связанный и пригвождённый стон?
Где Прометей – скалы подспорье и пособье?
А коршун где – и желтоглазый гон
Его когтей, летящих исподлобья?
Тому не быть – трагедий не вернуть,
Но эти наступающие губы —
Но эти губы вводят прямо в суть
Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба.
Он эхо и привет, он веха – нет – лемех.
Воздушно-каменный театр времён растущих
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех —
Рождённых, гибельных и смерти не имущих.
19 января – 4 февраля 1937
«Я в львиный ров и в крепость погружён…»
Я в львиный ров и в крепость погружён
И опускаюсь ниже, ниже, ниже
Под этих звуков ливень дрожжевой —
Сильнее льва, мощнее Пятикнижья.
Как близко, близко твой подходит зов —
До заповедей роды и первины —
Океанийских низка жемчугов
И таитянок кроткие корзины…
Карающего пенья материк,
Густого голоса низинами надвинься!
Богатых дочерей дикарско-сладкий лик
Не стоит твоего – праматери – мизинца.
Не ограничена еще моя пора:
И я сопровождал восторг вселенский,
Как вполголосная органная игра
Сопровождает голос женский.
12 февраля 1937
Стихи о неизвестном солдате
1
Этот воздух пусть будет свидетелем,
Дальнобойное сердце его,
И в землянках всеядный и деятельный
Океан без окна – вещество.
До чего эти звёзды изветливы!
Всё им нужно глядеть – для чего? —
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна, вещество.
Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
Будут люди холодные, хилые
Убивать, холодать, голодать, —
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.
Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать.
И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчёт,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечёт.
2
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами —
Растяжимых созвездий шатры —
Золотые созвездий жиры…
3
Сквозь эфир десятичноозначенный
Свет размолотых в луч скоростей
Начинает число, опрозраченный
Светлой болью и молью нулей.
И за полем полей поле новое
Треугольным летит журавлём —
Весть летит светлопыльной обновою
И от битвы вчерашней светло.
Весть летит светопыльной обновою:
– Я не Лейпциг, не Ватерлоо,
Я не битва народов, я новое,
От меня будет свету светло.
4
Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей,
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.
Миллионы убитых задёшево
Протоптали тропу в пустоте, —
Доброй ночи, всего им хорошего
От лица земляных крепостей.
Неподкупное небо окопное, —
Небо крупных оптовых смертей —
За тобой, от тебя, целокупное,
Я губами несусь в темноте —
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил:
Развороченных – пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил.
5
Хорошо умирает пехота,
И поёт хорошо хор ночной
Над улыбкой приплюснутой Швейка,
И над птичьим копьём Дон-Кихота,
И над рыцарской птичьей плюсной.
И дружит с человеком калека:
Им обоим найдётся работа.
И стучит по околицам века
Костылей деревянных семейка —
Эй, товарищество – шар земной!
6
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб – от виска до виска, —
Чтоб его дорогие глазницы
Не могли не вливаться в войска.
Развивается череп от жизни
Во весь лоб – от виска до виска, —
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится —
Чаша чаше, отчизна – отчизне, —
Звёздным рубчиком шитый чепец,
Чепчик счастья – Шекспира отец.
7
Ясность ясеневая и зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнём.
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди – не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный —
Это слава другим не в пример.
И сознанье своё затоваривая
Полуобморочным бытиём,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнём?
Для того ль заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Чтобы белые звёзды обратно
Чуть-чуть красные мчались в свой дом?
Слышишь, мачеха звёздного табора —
Ночь, что будет сейчас и потом?
8
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
– Я рождён в девяносто четвёртом,
Я рождён в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истёртый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
– Я рождён в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадёжном году, и столетья
Окружают меня огнём.
1–15 марта 1937








