Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Орли Кастель-Блюм
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Знак отличия
В городе шел фильм, который народ смотрел, – и многие, пусть не все, но большинство, уходили с него посредине, и находились такие, кто изрекал: «Ну и мерзость! Это до какой же низости может докатиться ум человеческий!»
В сущности, каждый раз, когда демонстрировался этот фильм, были люди, которые вставали и уходили. И те, кто так поступали, делали это достаточно однообразно. Они покидали зал и, прокладывая себе дорогу к выходу, бормотали, что фильм – просто нестерпим, отвратителен, и уж такого низменного уровня, какого они еще в жизни не видывали. Он какой-то нездоровый, этот фильм! Я помню, как одна дама кричала оставшимся в зале: «И вы еще смотрите этот больной фильм!»
Я не встала и не покинула зал. Я вообще не вставала. Не могла встать. Эти кадры были просто невообразимыми, и я осталась, чтобы не верить своим глазам. Я не верила, что кто-то смог выразить такое, и ведь кто-то в этом фильме еще и снимался.
Это было невероятно, хотя я могла понять создателя фильма, и чего он добивался – он хотел, чтобы несколько зрителей встали и ушли. Он с самого начала брал в расчет, что стройные ряды в зале будут редеть, и резонно полагал, что тем, кто, будет досматривать фильм, по крайней мере, достанется больше кислорода. А потом, до самого конца, он просто буйствовал, думая, видимо, что уцелевшие после того злополучного момента, тем самым уже получили прививку против всего остального.
Я была в кино сама и не должна была немедленно озвучивать свое мнение о роковом моменте, но я пыталась понять тех, кто встал и ушел. Они, наверное, были в состоянии тихого ужаса, если уж подняли самих себя и предпочли действительность попираемому ими фрагменту. Они уже далеко не дети, да и фильм этот как раз для тех, кто старше 16. Взрослые ведь не любят, когда им показывают такие вещи, не остановив на минуту демонстрацию фильма, чтобы кто-нибудь основательный, с научной степенью, взошел на сцену и спросил зрителей, просто спросил их, готовы ли они сейчас увидеть то-то и то-то. Кто готов – пусть голосует, подсчитаем за и против, и тогда пусть решает большинство.
Человек предпочитает прочитать в газете о том, что ему показывали в фильме, задним числом, когда дело уже вышло за пределы «сегодня». Человек предпочитает читать об этом в книге, и тем более, если ему дать понять, что произошло, неявно, между строк, и тогда он понимает скрытое между строк, и думает, что понимает потому, что он сильно умный.
Но так, в лоб? На громадном и угнетающем тебя экране, перед которым зрители кажутся такими незначительными… Э, нет! В жизни, если кто-то придет к человеку и расскажет, только расскажет, о чем-нибудь подобном, он может хорошенько схлопотать за такое непотребство.
Да к тому же, столь фронтально, бесповоротно?!
И, кроме того, не многие готовы оставаться в зале и чувствовать себя соучастниками преступления. Большинство же, наверняка, дни и ночи вкалывает, за каким делом им еще и преступниками себя чувствовать. Они что, за это платили?! Или платили их приятели? Им не хватает собственных проблем, чтоб копаться в этом дерьме? Слава богу, есть у них собственное Я, и им это прекрасно известно. У них есть замечательное Эго, и не менее прекрасное Супер-Эго. Они протестуют и – уходят.
Я не ушла. У меня тоже есть Супер-Эго, но мое Эго не такое монолитное, не такое твердое, и конечно, не до такой степени ясное. Я не утверждаю, что оно прямо таки рассыпается. Нет, я только отмечаю, что оно недостаточно неуклонное и решительное, и поэтому я не отвела глаз от экрана, и не сказала «Ой, нет!», и не сделала вид, что смотрю на светящуюся зеленым табличку «Выход». Я спросила себя, не предпочли бы те, кто сейчас ушли, покинуть зал через «Аварийный выход», чтобы подчеркнуть свое отвращение к фильму. Но я ни на секунду не отрывала глаз от экрана. Удовлетворилась предположением, что бегущие спаслись через главный проход.
О, у людей бывают самые странные нравственные критерии! И у меня есть весьма странные критерии, и все же это – критерии. Мне особенно нужно беречь некоторые из них. И не то, чтобы я не играла с ними в «музыкальные стулья»[5]5
Помните детскую игру в музыкальные стулья? В этой игре стульев всегда меньше на один по сравнению с количеством участников. Когда музыка прекращается, все тут же пытаются занять свои места, а кто-то остаётся без стула. Если жизнь сравнить с пирогом, то он не настолько большой, чтобы каждому достался свой кусок; поэтому всегда есть те, кто стремится ухватить свой кусок первым и никому его не отдавать.
[Закрыть], чтобы менять их иногда. Так, ради некоторой динамики. Разные вещи, которые когда-то казались мне моральным табу, сейчас столь же банальны, как поездка на север по Аялону[6]6
Аялон – шоссе Аялон (шоссе номер 20), одна из главных трасс Израиля, ныне заканчивается в Герцлии. В скором времени будет продлено до Нетании.
[Закрыть]. Может быть, поэтому я и осталась сидеть. Моя приверженность своей дислокации – 15 ряд, 4 место – предохраняет меня от праведности. И это верно! Я не праведница. Но и не сволочь. Или все-таки сволочь. Не знаю. Может быть, те, кто вышли в тот момент, они – сволочи. Может быть, все – сволочи и мерзавцы: режиссер фильма и продюсер, и те, кто в нем участвовал, и те, кто продавал билеты.
Одна такая стерва… Это очень некрасиво – то, что она мне сказала. Крепко она меня достала! Две недели я не могу избавиться от этого, и после того, как посмотрела фильм, я говорю: «Вот еще одна, которая если бы была в зале – встала бы и – заявив, что с нее хватит! – ушла».
Она сказала мне, это было на пляже «Парк А-Шарон»[7]7
Пляж «Парк А-Шарон» называется также Пляжем Михморет.
[Закрыть], что всякий, кто пробудет рядом со мной хотя бы несколько минут, должен получить Знак отличия. Я уверена, что в армии она была просто секретаршей и никаких наград ей никто не давал и не даст.
Я не понимаю, где границы у этой любительницы выметаться посредине.
О людях, подобных мне, говорят, что они витают в облаках, и еще – что у них далеко не все дома. Кстати, и платят им мало. Но неважно. Я видела и таких, которым платили целое состояние, а выглядят и чувствуют они себя чаще всего еще хуже, чем я. Очень рада, что не ушла тогда, а то пришлось бы почувствовать свою принадлежность к тем, уходящим. До самого конца фильма сидела, как миленькая, на назначенном мне месте, хоть я не из тех, кто говорит – досижу, коли заплачено.
Когда фильм окончился, все двинулись со своих мест. Только я не двинулась. Куда я пойду? Что стану делать? Я осталась сидеть. Положила голову на спинку переднего сиденья и немного поспала. Думала, что билетерши разбудят меня, но нет. Они дали мне поспать. Очень мило с их стороны.
Проснулась я как раз, когда люди стали выходить, в тот самый момент. На следующем сеансе. Опять та же песня: чушь собачья, какая-то мерзость, до чего они докатились и в таком же духе. Одна дама встала и сообщила, что идет блевать.
Я дождалась, когда фильм снова окончится, и вышла на улицу. Почему хорошо уходить после окончания сеанса? Чтобы знать, что то-то и то-то случилось за ушедшие два часа? Что человек, который собирался ехать на реактор в Димону[8]8
Димона – город в Негеве, недалеко от Беер-Шевы. Од А-Шарон – город недалеко от Кфар Сабы. А-Шарон – Самария, Центр Израиля.
[Закрыть], на самом деле поехал, по случаю похорон, в Од А-Шарон? Или что тот, кто обещал позвонить в час, звонит в два? Как будто я не знаю, что существует расщепление воли. Желания плодят самих себя, появляются другие желания, они в свою очередь разветвляются на еще желания – и что же я во всем этом? Что за желание ведет меня, если вообще таковое существует, или я просто так плыву куда-то, увлекаемая нерестом коралловых полипов. Черт с ним, пусть я останусь распоротой, и всё! К чему эти напрасные усилия? И чем это хорошо – прозревать? В какую же убогость и сирость поместили человека…
Очень хорошо, что тогда я не ушла. Теперь же люди стояли под кинотеатром и все еще говорили о фильме, ну, те, что удалились посредине, с теми, кто отсидел до конца. Я стояла, слушала и тех, и этих, и сказала, не направляя свои слова ни в один из лагерей: «Все проходит мимо вас и имеет вас в белых тапочках…» – ну, разумеется, более приличными словами. У меня голова на плечах, я знаю, как следует разговаривать с незнакомыми людьми. Им говорят: «Извините, что я вмешиваюсь, но я не смогла удержаться, я услышала, как вы беседуете, и почувствовала, что мне есть что сказать…» и так далее.
Женщина, которой хотелось кого-нибудь убить
Этой женщине хотелось кого-нибудь убить, желательно кого-нибудь упитанного. И не поймите ее неправильно: она не хотела убить толстяка только ради того, чтобы раздобыть побольше пропитания для заброшенных детей из Нью-Дели, нет, были у нее иные побуждения, тайные, сокрытые от глаз.
Она полагала, что желание взяться за пистолет у нее возникает, когда рядом с ней сидит, вывалив изо рта язык, пес-колли, и вот она выстрелит в его жирный бок и пуля прошьет его, и выйдет с другой стороны, как у людей, когда слова входят в одно ухо, а выходят через другое.
Пуля, которая убьет толстячка, разорвет ему, по крайней мере, парочку-другую внутренностей, и, можно сказать, сотворит ему новый порядок в животе – эдакую реставрацию, реорганизацию, реформу, переустройство, капитальный ремонт и переделку органов, наконец. Когда пуля пронзит его, он вперится в нее взглядом, и тогда разомкнет уста, как в фильмах, и промолвит: «Что я сделал?», или «Почему именно я?», или «Дай мне еще шанс!», или «Делай то, что ты должна сделать…» и обрушится на пол как коричневый мешок с углем.
Женщина, которой хотелось убить, не очень-то желала чьей-нибудь смерти. Ей хотелось убивать, но, отнюдь, не умерщвлять. Она не хотела нести ответственность за окончание чьей-то жизни. Даже если он толстый, и много ест, и пожирает питание маленьких детей, заблудившихся в горах.
Так или иначе, ничего не могла она сделать без пистолета, или ножа, или еще чего-нибудь убивающего, однако же, не было у нее денег.
Тем не менее, она ходила по улице, покуда не нашла одного человека, весьма упитанного, и попросила его пройти вместе с ней во двор. Но он не пошел. Люди, которых останавливают посреди улицы и просят пройти во двор, отлично знают, что ничего хорошего от этого ждать не приходится, и большинство устремляется прочь от этого доброхота со скоростью бурного потока. Нельзя брать в свои руки закон. Нельзя наклоняться, поднимать его и обжимать. Если он падает или оскальзывается, решительным образом запрещено подхватывать его и привлекаться к нему слишком близко.
Женщина, которая хотела убить человека, думала, что она сможет приручить закон, прильнуть к нему и обнять, и если он будет в добром расположении духа, переменить ему памперс и хорошенько отмыть в ванне. В мире есть вещи, которые просто вопят: «Возьмите меня!» Как покинутый младенец, как охромевший волчонок. С другой стороны, есть в мире вещи, к которым запрещено приближаться и касаться их. Существуют телохранители, да, у большинства имеются телохранители, в оны годы пребывавшие в хиппарях.
Женщина думала, что этот мир принадлежит ее отцу, и что она сможет убить кого-нибудь из породы жир-трест, если все же не осилит остановить самое себя. Однако запрещено своевольничать с законом. Множество фильмов и книг описывают деморализацию и падение нравов и рассуждают об этом конфликте: приручать закон или нет, и что случается с тем, кто поимел его и исцеловывает с головы до ног, и даже задницу (бывают и такие, сыщики, в основном). Слава богу, есть книги, а главное, Танах: есть и еще книги, но Танах, он всех имеет ввиду. Женщина хотела бы знать, что будет, если она лично возьмет в руки Закон, и если с Законом или с ней что-нибудь случится, так начнет ли она блевать, или получит вдруг приступ астмы?
Она встала рано утром, пошла и купила подходящий пистолет, подходящие пули, и отправилась на прогулку по городу. Лица людей мелькали перед ее глазами, а она искала среди них одно, на котором сможет остановиться. Но дело продвигалось вяло, и люди шли и шли, совершенно как всегда. Они уходят, и вот ты уже не видишь их больше.
Женщина вышла на большую площадь, где было множество магазинов с нелепыми, потусторонними манекенами в хрупких витринах. Она вытащила пистолет и собралась взять в свои руки Закон. И тогда, словно мановением волшебной палочки, она перевела пистолет к виску и выстрелила. В патроннике не оказалось пули, и ошеломленная женщина запустила пистолетом в большой фонтан посреди площади. По дороге он превратился в какого-то щегла или воробья, и полетел себе высоко-далеко, быть может, в то самое место в этом мире, где можно взять в руки закон и уверенно держать его, без всякого трепета, не роняя. И рассмотреть его вблизи, и, может быть, спросить, о чем он, собственно, печется.
Сингапур – Франкфурт
Когда я летела рейсом компании Люфтганза из Сингапура во Франкфурт, сидел рядом со мной человек весьма непростой. Это я поняла через полтора часа полета, что он очень сложный. Я думаю, что к тому же у него были проблемы с обменом. Он все время уходил и возвращался, а может быть, он испытывал страх перед полетом. Он постоянно открывал и закрывал свой портфель и доставал оттуда бумаги на незнакомом европейском языке, и снова и снова читал их. И цокал языком, и грыз ногти, и все это страшно раздражало. А что я могла сказать ему? Послушайте, это раздражает?
Пятнадцать часов я просидела рядом с ним. Его место было справа от меня, посредине ряда. Около него сидела красавица-немка, блондинка, с короткой стрижкой, она всё читала журналы, какие и мне самой страшно хотелось почитать – о новинках губной помады от Эсти Лаудер. В конце концов, над Афганистаном, я попросила у нее журнал, и она протянула его мне. Там была модель с новым кремом для глаз, и я хотела вырвать эту страницу, но не сделала этого.
Сняла туфли. Все снимают обувь во время долгих полетов. Мой сосед тоже снял.
И тут мне понадобилось в туалет. Я не хотела идти босиком и попыталась надеть туфли. Но ноги у меня очень отекли, и мне не удалось надеть обувь.
Поскольку я все еще верю, что существует некое скрытое взаимное участие людей, я усмехнулась, но, в сущности, не поэтому. Было так смешно, что мне необходимо извлечь из себя этот люфтганзовский апельсиновый сок, а я тут застряла со своими отекшими ногами.
Я сказала своему беспокойному соседу с некой самоиронией, которая была ничем иным, как попыткой скрыть ужасное мое замешательство: «Это война! У меня отекли ноги. Это просто битва!»
И он улыбнулся, грызя ногти. Я обратилась к молоденькой немке. Сказала ей: «Понимаете, у меня отекли ноги. А туфли – новые». А про себя подумала – это в каком же качестве я говорю ей это?
Я взяла в руки туфли и ступила босая в широкий проход посреди салона, рядом с туалетом. Стояла там и сражалась со своим врагом. Они правы, какое их дело? Каким боком это их касается?
Вернулась назад более сильная, более обутая.
Во время длительных полетов с людьми много чего происходит. Они спят. Едят. Пьют. Замолкают. Не закрывают рта. Молчат.
Я почувствовала, что совершенно свободно могу обратиться к нему с разговором. Сказала ему, что не люблю длинных рейсов, хотя я как раз очень люблю длинные перелеты. Какая разница? Главное, что движемся.
Он ответил, что привык к долгим рейсам, хотя к воздушным ямам трудно привыкнуть. Он ненавидит воздушные ямы. А в сегодняшнем полете они на каждом шагу.
Я спросила, чем он занимается, и он ответил, что живет в Бангкоке, обретается в Англии и у него есть семья в Голландии.
Немка засмеялась. Его ответ ее рассмешил, и она сказала, что обретается в Тайпе, живет в Германии, а родители у нее в Штатах, и она очень рада, что нашла еще одного, который также расщеплен. Потому что, когда она говорит это людям, они думают, что она полоумная.
Сосед очень обиделся, что она воспользовалась словом CRAZY. Он сказал: «Я не CRAZY. Это современный образ жизни, который мне навязан. Я бы предпочел жить по-другому».
Завязалась беседа на тему, как он предпочитает жить и как она предпочитает, и что у них имеется там, где собеседник не бывал, и почему они, в конце концов, нуждаются в этом расщеплении.
Появилась стюардесса со своим апельсиновым соком. Втроем мы взяли у нее стаканы из подноса. Наш, сидевший между нами, сосед, сказал, что он больше не может. Не способен. Что он лопнет.
Ну, это еще не факт, что он лопнет. Уже через полчаса после взлета я поняла, его линия жизни укорачивается. И тогда он с пафосом обратился ко мне и сказал, что он просит меня об одной услуге на случай, если его разорвет.
Ну и унижение! Так вдруг – какая-то услуга, посреди полета.
– И что за услуга, – спросила я.
Он сказал, что он занимается засушиванием цветов. У его родителей – громадная теплица. И он решил засушить ее. Что-то в таком духе. Он сказал мне, что чемодан его выглядит так-то, и когда мы прилетим в Германию, он просит меня забрать этот чемодан себе. Если его разнесет. Он – мой.
– Но почему бы Вам ни отдать его той даме, что сидит справа? – тихо спросила я.
– Потому, что я не полагаюсь на нее, – сказал он. – Человек, который проживает в одном месте, а живет в другом… Ей-богу… А где Вы живете?
– В Тель-Авиве.
– А где обретаетесь?
– Тель-Авив.
Я не сказала ему, что обретаюсь на одной улице, а живу на другой.
– Ну, с Вами все в порядке. Если я разорвусь, возьмите мой чемодан.
Точно в том самый момент, когда стюардесса пришла забрать следующую порцию пустых стаканов от сока, он и лопнул.
Получил инфаркт, и наступил полный бардак.
Хотели сделать посадку в Тегеране, и разразилась дискуссия – садиться в Тегеране или не садиться в Тегеране. Кто хочет садиться в Тегеране? Во время этих дебатов он и умер. Это было ужасно. Он остался сидеть между мной и молоденькой блондинкой с короткой стрижкой. Я подумала – кто бы поверил, что два часа назад объектом моих интересов было стащить эту модель с новым кремом для глаз, а вот теперь здесь покойник. Несколько стюардесс и пассажиров помогли извлечь его в бизнес-класс, как я полагаю. Я увидела его ноги.
Мы с немкой стали разговаривать. Она сказала, как ей было страшно, когда он умер, и я рассказала, как перепугалась. Весь самолет говорил об этом. Но через какое-то время и это умерло.
Стюардессы продолжали свои обходы, капитан объявил о прискорбном случае, и на экране появилась температура за бортом и во Франкфурте.
Сели во Франкфурте с опозданием в четверть часа, что представляло катастрофу для Люфтганзы. Они полчаса извинялись, что это бывает у них исключительно редко, но они надеются, что мы понимаем, ведь случилось то, что случилось.
Я вышла из самолета в рукав, который вел в терминал. Смешалась с остальными пассажирами. Множество монголоидов со всевозможными оттенками кожи и разрезами глаз, и масса белых с лицами мне до сих пор незнакомыми. Я растворилась в этой толкучке в поисках туалета. Нашла. Зашла в один и чуть не вырвала. Зашла в другой. Справилась. Вышла и глянула на себя в зеркало. Сказала себе: «Прекрасно! Твоя кожа…» Вытащила из сумки крем для лица, потом сбрызнула водой волосы. Вышла назад, туда, где пол устелен черным линолеумом, устроилась в маленьком баре и попросила колу. Меня спросили – может дайет, я ответила, что нет. Рядом сидели немцы или австрийцы, и пили пиво. Я понимала, что тяну время. У меня оставалось еще три часа до взлета в Амстердам, куда я направлялась, и мой чемодан прибудет прямо туда. Мне нужно было только взять чемодан покойного, если я этого хочу. Была бы я приличной дамой, или бы мне хотелось поиграть с судьбой, – а так, я не знала, хочу ли я этого. Чего я хочу… Мне принесли пепси вместо колы, которую я люблю. Выпила только потому, что хотелось пить, и отправилась на поиски чемодана.
Там уже не осталось пассажиров рейса из Сингапура. Издалека я увидела немку, целующуюся с некой девицей так, что было ясно – они лесбиянки. «Отлично, они лесбиянки», – пробормотала я и заметила чемодан умершего, который подъезжал ко мне на дорожке.
И хотя я – самый не параноидный тип на свете, в самом деле, нет, мне казалось, что прибывшие из Сан-Франциско – а их чемоданы тоже уже начали появляться на ленте – знали, что этот чемодан, уже час катающийся здесь, он мой только «как будто». Я сняла его и поставила на тележку, что была рядом. Одна американка сказала мне: «Икскьюз ми, если Вам нужна тележка, пройдите вон туда и за две марки Вы ее получите». Я поблагодарила, взяла чемодан, и удалилась.
Он действительно был легкий, но раздутый. Я подумала, что там внутри какой-то воздушный шар. Покойник его надул, положил в чемодан, а сам лопнул в самолете.
Посмотрела, как его зовут. Иностранец с краткой биографией. Good Lord, и что я теперь буду делать?
Только сейчас до меня дошло, что я должна переправить этот чемодан в Амстердам. Как же я пройду пограничный контроль, и вообще, как открою чемодан. На нем был замок с кодом. Но это-то как раз просто. Четыре первых цифры номера телефона, который написан на ярлыке, прикрепленном к ручке чемодана.
Я пошла в самый дальний и не просматриваемый угол этого отвратительного аэропорта, в котором не меряно таких захолустных уголков, и все время следила, чтобы мой шарф не зацепился за ступеньки эскалатора и не удушил бы мой прекрасный облик. Я когда-то была популярной моделью, вместо службы в армии. В восемьдесят втором я блистала в «Волосы Вог», помните? Эту красотку в сентябрьском номере, на которой было написано «Открытие Израиля». Он у меня есть в обеих моих квартирах – в той, где я живу, и в той, где обретаюсь.
Я открыла чемодан. Он был набит сухими цветами, обернутыми в нейлон, на них были наклейки с названиями, которые мне не говорили ничего. Ничего я не поняла из того, что увидела. То ли это эксклюзивная красота, то ли дурманящие наркотики?
Мимо прошли два немецких полицейских в коричневой форме с автоматами. Я сказала себе – либо они тут просто по рутинной необходимости, либо вскоре рейс Эль Аль, либо они за мной.
Я послала им улыбку стюардессы. После множества своих полетов во все концы мира я присвоила себе эту улыбку, и выглядит она у меня совершенно естественно. Я даже могу провести инструктаж в начале полета – что делать в случае бедствия, и откуда доставать круг, и где аварийные выходы. Я думаю, что смогла бы проделать все соответствующие телодвижения намного красивей, чем стюардессы в большинстве своем.
Когда я укажу им на аварийные люки, люди подумают, что я когда-то была балериной.
Они заговорили со мной по-немецки. Один что-то говорил, а потом в конце сказал BITTE. Я знала, что надо что-нибудь наплести, эдакую STORY. И тогда я вытянула из себя правду, извлекла ее из себя, как птичку из клетки.
Разумеется, она выглядела весьма далекой от истины, и меня попросили пройти в отделение, вместе с чемоданом и документами, и прихватить свое лицо, которое в восемьдесят втором блистало в Вог, а теперь-то девяносто восьмой на дворе.
В отделении сидели трое. Устроили мне допрос по-английски. Забрали чемодан. Я им сказала: «Справьтесь о рейсе из Сингапура, посадка была два часа назад, там умер один человек, проверьте, это его фамилия на ярлыке, это все правда, проверяйте, да шевелитесь же, наконец, вы же ведь немцы, у вас же все разложено по полочкам. Проверьте. Он сказал мне, что если он умрет – пусть я заберу его чемодан, он мой. Я без понятия, что это за цветы. И это проверьте. Что вы хотите от меня. Ну, в самом деле, ей богу!»
Они взяли чемодан, документы, выходили, входили, и через некоторое время вернулись и сказали мне: «Извините за беспокойство, забирайте чемодан и летите, с богом, в Амстердам». Я спросила у них, что это за цветы, и они ответили, что обычные засушенные цветы.
Я пошла к наземной стюардессе Люфтганзы попросить, чтобы она забрала мой чемодан в Амстердам, и пошла к своему входу в терминал.
Тут я услышала свою фамилию по радио, миссис такая та и такая та. Это последнее объявление, миссис такая та и такая та, это последнее объявление. И я побежала, и бежала, и бежала, и бежала. Ворвалась в самолет, совершенно задыхаясь, и упала на свое место посередине, там, где он умер, ну, ладно, ну не совсем на то место. Но посередине. Справа сидела пятидесятилетняя женщина, которая читала французский журнал о здоровье, я сразу же увидела, что она читает статью о раке груди, а слева – парень лет двадцати с серьгами по всему лицу, из его наушников слышна была музыка. Люфтганзовская стюардесса снова начала свое представление на тему «А где у нас тут аварийные люки…» – так топорно, без всякой харизмы. Нет, ну, правда! Дайте мне хотя бы раз показать вам, как это на самом деле нужно делать.