Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Орли Кастель-Блюм
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Орли Кастель-Блюм
РАССКАЗЫ
Даниель и Даниела
Есть у меня две кузины. Одна со стороны отца, она живет в Израиле, и зовут ее Даниела, а другая, со стороны мамы, живет в двадцати минутах езды автомобилем ROR на север от Парижа, и зовут ее Даниель. Обе немного старше меня. Даниела – дочь брата моего отца – старше меня на пять лет, а Даниель – дочка маминой сестры – года на три-четыре.
Даниела – блондинка. Даниель – шатенка. Даниела целых четыре года изучала историю и латинский язык в Тель-Авивском университете, ее латинский был просто супер! Так она частенько сиживала на третьем этаже своего дома на улице Иуды Макавея и усердно штудировала какого-то там Катамантелойдеса.
Даниель учила английский в университете в Париже. Я помню, как однажды ехала с ней в метро, и она показала мне какое-то место с массой деревьев и сказала: «Здесь я учусь», и мы там еще потусовались, и говорили «Здрасьте!» каким-то студентам, и она всем сообщала: «Познакомьтесь, это моя кузина из Израиля».
Я многим обязана Даниель. У нее было невиданное терпение и такая радость жизни, какую встретишь не каждый день. Мы бродили по самым разным местам – леса, музеи, кафе. Она старалась, чтобы мне не было скучно, да и ей самой это было в кайф. Бывало, мы вставали утром, и она спрашивала меня:: «Ну, что делаем сегодня?»
Сейчас Даниель замужем, у нее двое детей, у нее воистину каторжная работа, и она не слишком-то рвется видеться со мной. «У меня нет времени, ты же знаешь, как это», – говорит она мне, когда я гощу у нее.
Даниела, кузина с другой стороны, живет в Рамат-Авиве Гимель, и пользуется услугами, поступающими со всех сторон. У нее есть домработница, и няня, и мама тоже ей помогает, и, тем не менее, примириться с действительностью она не может.
В одном из телефонных разговоров с Даниелой, моей кузиной со стороны отца, я сказала ей: «Даниела, тебе уже сорок, ты обязана принимать реальность». Она ответила мне: «Я не могу. Ты что, не понимаешь, что я не могу, не в состоянии».
Ну, я тоже не бог весть, какая умелица принимать вещи такими, как они есть, однако же, я вздохнула, и разговор закончился через минуту-другую после обмена парочкой банальностей.
У Даниель, хоть я и не видела ее больше десяти лет, с действительностью было все в порядке. В полном порядке. Она открыла дверь дома своего и сказала ей: «Проходи!» Она усадила ее в салоне, сказала ей: «Видишь, это все твое», – и отправилась готовить кофе на двоих. Она не знала, сколько сахару кладет действительность в кофе, и положила ей две ложечки, ибо это показалось ей разумным.
В апреле 95-го я скоропостижно посетила Францию. Я проезжала в машине рядом с домом Даниель, и мне сказали: «Ты видишь? Ты видишь велосипед на балконе? Здесь живет Даниель, это велосипед ее сына». Это была коричневая башня, облупленная, 15-этажная, в неизбывно эмигрантском районе. На третьем этаже помещался велосипед ее сына. Я не видела ни ее, ни сына, зато повидала велосипед. Я знаю только, что ее муж зациклился на своей мамочке, и что она втянута в сумасшедший забег, цель которого дожить до зарплаты, успеть отвести детей в садик, успеть забрать их, и при этом еще успеть понравиться действительности.
Даниель и Даниела, Даниела и Даниель. Обеих я люблю, и обеим я не в силах помочь. Будучи пребывая их кузиной, мне не удалось воплотить свою кузинность даже наполовину. Может быть, я все эти годы лишь брала у них нечто, но так и не вернула. Даниела, я присвоила твой салат, Даниель, не думаешь ли ты, что, как бы то ни было, у нас есть, что вспомнить?
Однажды мы с Даниелой отправились заглянуть в окошко на первом этаже, к одному мужику, который начал приударять за ней, а Даниела подозревала, что он женат. Мы дошли пешком до его дома в Рамат Гане. Был летний день, пятница, и мы уставились в окно. Вдруг мы увидели его жену, и Даниела сказала: «Я знала, о ком он думает, когда работает». Мы возвращались пешком через пешеходный мост, которого теперь уже нет. Мы шли на расстоянии десяти метров друг от дружки. Я была уставшей и худой, как палка от швабры, и никто не смотрел на меня, и правильно делал, а она была полна этим своим «Я знала». «Даже фамилия на почтовом ящике была придуманной», – кричала ты мне на мосту. – «Это не та фамилия, которую он сказал мне. Я знала, знала!»
Даниель, я знаю, что ты работаешь как каторжник. Мне передавали, что перед выборами вашего президента, когда все колебались справа налево, и наоборот, ты говорила, что у тебя хватает собственных бед. Ты работаешь без передышки, правда? Ты сказала это мне еще тогда, по телефону, девятого мая. Я слышала, что твой дом сияет чистотой, и что ты сама делаешь всю домашнюю работу.
Все в семье думают, что ты заслуживаешь сидеть, подняв ноги кверху, значительно чаще, чем ты позволяешь себе, но, похоже, не очень-то у тебя есть там из чего выбирать. И неизвестно толком, как тебе можно помочь. И все из-за этих дурацких денег. Да еще эти французы, за которыми ты гонишься. Где то, что ты хотела, и где – ты? Хотела спокойно курить в кафе, разговаривать и смеяться, без обязательств перед всеми и вся… и в подходящий момент сказать: «Идем?»
Писательница как элитная проститутка
Одна женщина, ну, абсолютно, абсолютно нормальная, женщина в здравом уме – и этим все сказано, публиковала иногда книги, которые расходились тиражом в десятки тысяч, и приносили ей хорошие деньги, что позволяло ей писать еще книги, которые приносили ей хорошие деньги, что позволяло ей… и так далее. Как с экономической, так и с творческой стороны, госпожа писательница входила в круг тех, чьи доходы пребывают в хроническом «плюсе», и это можно было разглядеть на ее лице. Где бы ее ни встречали, у нее была неизменно точеная фигура, стройная походка, она отлично смотрелась в бикини, и смело можно утверждать, что она преуспевала за счет своих книг, продававшихся тиражом в десятки тысяч, что позволяло ей покупать автомобили, – у нее было пять машин, – ну, вот так, за милую душу. Автомобили эти катились себе гладехонько по шоссе, подобно деньгам, также гладко вливавшимся на ее счет в банке. Или подобно тому, как никто и бровью не поводил, когда она подписывала чек. Никто и никогда не просил ее предъявить документы. Все знали, что ее хватит на всё.
Однако, как это часто бывает в кино, не удалось такой царской везухе продлиться до конца ее счастья – здоровья – успехоличной жизни. В одной из поездок в горы, поохотиться на рассказы, случилась авария – у красной машины отказали тормоза, и писательница получила тяжелые ранения, очень тяжелые, почти смертельные. Благодаря своему имени, своим книгам и всему тому, что с этим связано, она, словно раненые из Ливана, была доставлена в больницу в Хайфу вертолетом. Но чем это помогло ей?! Ее прилично раздробило. Лучшие врачи трудились над ней в течение десяти дней, очаровательные родственники ухаживали за ней, непрерывно сменяясь, заботились, чтобы ей перестилали постель, когда это нужно, поставили против нее телевизор, даже пытались думать вместо нее. Однако несчастная писательница действительно была тяжело ранена, она вообще была без сознания. Когда люди приходили просить у нее автограф, они пускали слезу прямо не отходя от кассы, и один врач, доктор Ахайрон, решил отправить ее в Хьюстон, штат Техас, на серию операций, которые спасут ее жизнь, он договорился по телефону с тамошним врачом, чтобы из аэропорта ее доставили вертолетом – прямехонько на операционный стол.
Во время рейса Боинга 747 атмосфера на борту была очень сложной. Бедная писательница даже не чувствовала, как страдают люди. Но они страдали внутри, они почти не разговаривали, только пили кофе и надеялись на лучшее, изо всех сил. Самолет совершил посадку в Хьюстоне, штат Техас, в семь сорок четыре по американскому времени. В аэропорту ждала ее, разумеется, медицинская бригада, вертолет взлетел буквально через пять минут, и она была доставлена прямо в операционную. В течение сложнейшей операции, длившейся 72 часа, хирургам, лучшим из лучших, удалось спасти жизнь писательницы. И когда они вышли к ожидавшей семье, сказали, что, наверное, наверное, несмотря на то, что это всегда может случиться, – наверное, нет. Слезы заструились из глаз любящей семьи, они уж и не чаяли, что получат обратно свою драгоценную.
По прошествии нескольких часов пришла негритянская медсестра и сказала им, что можно зайти. Они зашли, гуськом, и писательница лежала там со всеми своими аппаратами, глаза ее были открыты, они были живые и бодрые, но она не сказала ни слова. Вошел врач и сообщил, что они ввели катетер через голосовые связки, а оттуда, через пищевод, к сухожилиям ее тонких пальцев, и до, прошу извинить меня, влагалища, чтобы она смогла вести максимально нормальный образ жизни, хотя, возможно, ее способность зажигаться страстью навсегда испорчена необратимыми повреждениями чувствительных мест. Семья, которая сроду не слыхивала о таком способе реставрации людей, изумленно уставилась на врача, и кто-то спросил: «Вы что, в самом деле, сделали это?»
Врач объяснил им, что ничего другого не оставалось, и позвал одного из родственников пройти в ординаторскую, чтоб получить там более точные разъяснения по поводу этой выдающейся операции. Он объяснил, что если вдувать ей воздух в горло, туда, где находятся голосовые связки, рука ее начинает работать, и вагина выделяет золотистую жидкость, которая отнюдь не пахнет розами. Близкий родственник спросил, зачем нужно дуть, и вообще, что это все значит, и врач сказал, что без этого вдувания, кровяные сосуды в области главной артерии закупорятся, и писательница умрет. Дутье запускает процессы, которые борются с закупориванием. Нужно только вставить ручку между пальцами, можно даже, если не хотим, обойтись без листа бумаги под рукой, – и рассказы будут написаны.
Потрясенный родственник вышел из ординаторской, направился к поджидавшим его и изготовившимся к действию членам семьи, и поведал им о тех абсурдных вещах, которые услышал. Он добавил, что не нужно даже подкладывать снизу лист бумаги – рассказы будут писаться в воздухе. Близкие родственники сначала сказали, что какая разница, главное заполучить обратно их дражайшую, но довольно скоро большинство вернулось к своим делам на родине-матери, на восточных склонах горы Кармель. Только горсточка родственников осталась стоять рядом с телом писательницы, и никто из них не осмеливался дуть, в первые дни это делали замечательные врачи Хьюстона, штат Техас.
До конца месяца все вернулись на родину, кроме одного дядюшки, который когда-то любил ее. Он остался один в комнате и не знал: дуть иль не дуть? Он захотел узнать, работает ли этот механизм, приблизился к ней и позвал ее, она не прореагировала – из-за трубки, – и он подул ей в горло, туда, где голосовые связки. По прошествии семи – десяти секунд ее рука заработала в воздухе и вагина выделила золотистую жидкость. Дядюшка подложил ей под руку листы бумаги и снова дунул. К своему удивлению он увидел, что она пишет какие-то непонятные слова, и все время ее постель наполняется золотистой жидкостью. Он не знал, что уже и думать, и что с этим делать, и вышел позвонить кому-нибудь из родственников на далекой родине рассказать об этом писательско-медицинском чуде. А когда вернулся, неся пишущую машинку с ивритским шрифтом, которую он раздобыл у одного старослужащего израильского эмигранта, обнаружил, что писательница умерла, и все простынки перепачканы этим рассказом.
Госпожа Пол Лица
Теперь, когда я уже довольно долго прожила в этой славной вилле неподалеку от Панама Сити, все видится мне по-другому. Каким-то более мелким, более текучим, переменчивым, не больно важным, а иногда даже просто мизерным. Такое положение дел меня вполне устраивает, иногда лишь я еще теряюсь и шарахаюсь без всякой видимой причины, будто посреди пустыни вдруг кто-то коснулся моего плеча.
Я просила, чтобы меня послали в Панаму, хоть мне и говорили, что для меня это уж слишком захолустье. Действительно, модернизировать советское оружие на хлопчатобумажном комбинате – дело довольно скучное, но я видела эту страну, пусть совсем постороннюю для меня, и, тем не менее, почти такую же длинную и узкую как Израиль, только немного более изогнутую. И я однозначно ее выбрала.
После рекогносцировки на местности, которая длилась пару дней, абсолютно ясным стало, что никто на этом латинском краю света не узнаёт во мне полковника такую-то, лицо которой однажды смертельно побелело, когда она, будучи пребывая на военном предприятии, неосмотрительно флиртовала с неким претендентом в весьма опасной близости от запретных кнопок. И некоторые из них таки оказались нажаты, что привело к «катастрофе».
Никто, из обретавшихся в том мире, куда я нынче помещена, слыхом не слыхивал об этой катастрофе, а если до него что-либо и донеслось, то его заинтересованность в этом стремилась к нулю, что вполне меня устраивало.
Панамцам до меня нет никакого дела, и в этом большое утешение. Для них я никто, и я их очень ценю за это.
Иногда, в первые дни, мне то и дело просто хотелось завопить «Да здравствует Панама!» – до такой степени мне стали дороги ее граждане.
И, тем не менее, всякий раз, когда я по случаю табельных дат и небольших возлияний появлялась в Израильском посольстве, мне все еще приходилось сталкиваться со своим прошлым, то есть пятном в нем. И я снова и снова напоминала себе, откуда я пришла сюда, и всегда надеялась, что, несмотря на это окаянное пятно в моей биографии, найду хотя бы одну душу, которая добрым словом помянет сделанное мной для оборонки. До того. А ведь таки сделала! Другие подгребли мою славу.
Всякий раз я заново разочаровывалась и сердилась на себя, что притащилась на сходку, будь то Рош-а-Шана, или День Независимости. Эти чинные посиделки, на которых каждый недоумок может спросить меня, как делишки, и как я справляюсь с «этим», или вообще не заговаривать со мной на эту тему, будто я не чувствую, что его просто распирает, и еще минута – и вопросы прямой наводкой полетят в мое сознание.
Нынешняя моя должность на фабрике по производству ваты, в самом деле, несколько убогая и порой мне кажется, что всякий раз, когда я там оказываюсь, я практикуюсь в выживании. И что же я говорю себе? Я говорю, что приехала сюда именно затем, чтоб довольствоваться этой скучной заводской рутиной.
Люди ничтоже сумняшеся полагают, что тому, кто стал причиной катастрофы, недостаточно мук его совести, и они его добивают. В Комитете по расследованию причин происшедшего я была унижена так, как никогда в жизни. Мне задавали интимные вопросы, хотели восстановить событие… Вы меня понимаете? Израильская журналистика убила мою репутацию. Они поместили мою фотографию на первую страницу и написали: «Та, что не смогла удержаться!» Оба моих сына покинули страну. Один уехал в Мельбурн, другой в Сидней.
Но что все это в сравнении с семьями погибших. Эти выдвигали свои идеи везде, где только можно. Нашлись и такие, которые требовали для меня смертной казни. И не только кричали об этом на похоронах – на похоронах можно, но и по прошествии месяцев. Преследовали меня, где б я ни оказалась.
Лица осведомленные писали обо мне, что я опозорила военную промышленность и подставила под насмешки и издевательства ее цели. И меня навеки устранили из промышленности…
В кратеньком письме о моем смещении говорилось, что это не была ошибка вообще свойственная человеку по природе его, нет, это была ошибка женщины.
Но и после увольнения меня продолжали донимать влиятельные журналисты, разные феминистки, страстно желавшие выступить на мою защиту, семьи погибших, разумеется, и просто любопытные, которые так и мелькают в уличной толпе, и ласковое «сволочь» крутится у них на устах как пропеллер.
Я меняла номера телефона, меняла квартиры, притворялась, изменялась, скиталась – меня не оставляли в покое.
И тогда я пошла к одному своему знакомому, который был когда-то заместителем начальника Генштаба, и с которым мы были знакомы уже лет сто – с тех пор, как вместе служили срочную службу. Вместе мы немало покуролесили на его джипе в песках Аль Ариша. Чуть позже у нас с ним был роман. Вот так я и пришла к нему, посредине его жизни… Но какая же это была жизнь! Сколько было в ней внезапных поворотов! Кто-то о нем уже собирался написать книгу. Он сам говорил мне как-то, что прежде, чем разрешить публикацию, он должен видеть корректуру, там имеется немало тонких мест.
Я пришла и сказала ему: «Ты помнишь наш роман? Ты помнишь то чувство полета, которое было у нас, когда ты мчался по дюнам со скоростью, рекордной даже для твоего джипа? Ты помнишь, как все внутри переворачивалось? А как мы хохотали, когда застали начальника лагеря, примеряющим лифчик санитарки в больничке? И он, красный как рак, говорил нам: „А что, нельзя? Пурим на дворе!“ Пожалуйста, ради всего этого, пошли меня подальше!»
И он усмехнулся и сказал: «Еще дальше, чем Патриот, который ты послала в Кантри Клаб в Рамат-а-Шароне?»
Я сказала ему: «Очень смешно!», но ничто не дрогнуло у меня на лице. Я несколько раз тренировалась дома на случай, если меня начнут спрашивать, знаю ли я, сколько семей погубила.
Но потом серьезно сказал, что проверит, потому что действительно жаль, что человечество потеряет такой талант как я, несмотря на то, что положение мое имеет необратимый вид.
Был суд. Какой суд! Какой приговор! Разжаловали до рядового, отсидела три года, а потом, после года такой жизни, я снова обратилась к бывшему начальнику штаба, и он через неделю ответил мне, что выудил для меня три должности, и чтоб я выбирала. Я выбрала. Панаму.
Почему я все это пишу? Чтобы обелить себя? Я не настолько амбициозна, чтобы проводить остаток своих дней в занятиях дезинфекцией и отбеливанием, серьезных и разрушительных как никогда. Кроме того, ведь мое имя, которое до происшедшего в бассейне, опережало меня в определенных кругах, столь попрано. Оно уничтожено.
Того, кто убивает, даже по ошибке, двенадцать купающихся в бассейне Кантри клуба, называют палачом.
В одной из местных газет в Шароне писали: «В поселке имеется палач».
Я пишу сейчас потому, что мне кажется, что я забываю иврит. Но забываю ли я иврит? Разумеется, я забываю мой иврит. И что, если я забываю мой иврит? Зачем мне нужен еще мой иврит? Зачем мне, в сущности, нужен иврит?
На этих празднествах, на которые я ходила, на коктейлях, что устраивала израильская община в Панама Сити, в воздухе носилось ясное и однозначное упреждение, что если я все таки осмеливаюсь обнаруживать себя и являться на общественные мероприятия, то место мое где-то там, на задах. С соответствующей миной на лице, подобающей тому, кто опозорил себя на весь мир. Ну, а если у меня как раз хорошее настроение, просто так? Нет. Я должна бродить хмурая как среда на пятницу, горестная, злая, окутанная преступлением и наказанием. А эти взгляды! Что они себе думают, я не замечаю?
Однажды я от души расхохоталась из-за анекдота, который кто-то рассказывал. Вокруг воцарилось молчание, как будто я и смех – вещи несовместные. Кто-то сказал, что это действительно был очень смешной анекдот, если он рассмешил даже меня.
После этого посещения посольских апартаментов, я решила не отираться там больше, и прервала всякую связь с израильской общиной, и вообще со всей говорящей на иврите публикой в Панама Сити.
Прошлой зимой из-за какого-то вируса у меня отключилась половина лица. Врачам-терапевтам, после долгой возни, удалось все-таки включить ее снова, но я с трудом чувствовала там что-нибудь, и все время мне казалось, что у меня отсутствует левая сторона лица, или что она совершенно искалечена. Хотя, когда я касалась ее, все было нормально, и только во время разговора, можно было заметить, что есть какая-то проблема.
Я снова стала играть на фортепьяно. Это случилось так. Я поехала в город, купила красивый, белый рояль. Там порекомендовали мне хорошего учителя, у которого есть терпение, и я попала к одному, который обучал меня прелестным менуэтам. Дважды в неделю я брала у него уроки, и как в армии, упорно тренировалась в этюдах, которые он давал мне.
Однажды он не пришел на урок. И на следующий тоже. Я позвонила ему домой, и услышала сообщение, проговоренное женским голосом, о том, что Хулио Кортазарос не дает больше уроков фортепьяно, поскольку наложил на себя руки, разочаровавшись в любви. И я подумала – черт возьми этих латиносов, все принимать так близко к сердцу?
Я продолжала обучать саму себя фортепьяно. Не хотела иметь дело с новым учителем. К тому же, правду говоря, я была вся в трауре по случаю смерти моего учителя Хулио Кортазароса. Мою совесть грызла мысль, что я не догадалась, что у него большие неприятности, я только позволяла себе умиляться, как мальчик играет.
Однажды днем я взяла такси и поехала к нему домой. Хотела узнать, кто та женщина, которая разбила сердце моего учителя. Я ехала к нему домой, как будто она будет ждать меня там.
В квартире Кортазароса уже хозяйничали его родственники. В квартире появился беспорядок, и в то же время, чувствовалась новая жизнь, другая. Дверь открыла его сестра. Она была похожа на него и так же разговаривала. Она была его сестрой. Но в противоположность его терпению, она была очень нервозной.
Я сказала ей: «Здравствуйте, я хотела бы узнать, кто та девушка, из-за которой покончил с собой Хулио. Так печально, что его нет…»
И она ответила мне:
«Хулио Кортазарос совсем не кончал с собой. Он умер в припадке эпилепсии, когда он, да и все мы, покатывались от хохота. Я неделю готовилась к этому дню своего рождения, мне исполнялось тридцать. Упрашивала его прийти. В семье Хулио был массовиком-затейником и показывал нам свою ученицу из Израиля, у которой не работала одна сторона лица, как она насилует пианино, все ее ужимки и гримасы», – сказала и стала двигать руками и пальцами, а потом еще как-то неуклюже кланяться. Им потребовалось время, чтобы понять, что сам он уже давно перестал подражать той израильтянке, и сейчас это происходит с ним на самом деле, но тогда он уже проглотил язык, сказала она, и продемонстрировала как, и все попытки вернуть ему жизнь оказались напрасными.
– В самом деле? – выдавила я из себя.
– Да, – сказала она. – Извините, у меня куча работы.
Она закрыла дверь, а через три или четыре секунды ее сознание соединило распоротые края, и она снова широко распахнула дверь – слезы переполняют слезные каналы и протекают на щеки, а потом ее взгляд наполняется ненавистью – она размахнулась и влепила мне пощечину.
– Это та сторона, которая болит, правильно? – спросила она.
– Нет, – ответила я, – вы просчитались.
Она захлопнула дверь, и оттуда до меня донеслись ее стенания по братику… Поскольку я не была подходящей кандидатурой для проведения воспитательных работ по подъему нравственности, я оттуда просто смылась.