Текст книги "Венгерские рассказы"
Автор книги: Орест Ровинский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
ЗЕМЛЯ МОЯ!
Нежной, шелковистой зеленью стелется большое поле за графским лесом. Первые всходы молодой пшеницы! Стебельки еще очень малы, но растут они так густо, что ветер уже клонит их то вперед, то назад, и в этом плавном и кипучем ритме их волнообразного движения угадывается степенное колыхание плодов будущего урожая.
Но зачем бродит сейчас по этому полю одинокий крестьянин? Непонятно, зачем он все ходит и ходит по меже, размахивая длинными руками и совершенно не глядя по сторонам.
Иногда он что-то поднимает с земли и долго рассматривает, держа на ладони. Потом опять ходит, погруженный в свои думы.
Есть что-то несуразное и жалкое в его нерешительных угловатых движениях и во всей его высокой и неуклюжей фигуре с сильно покатыми плечами.
Он не замечает меня. Я приближаюсь к нему, а он уставился в землю, будто обшаривая глазами стебельки, будто потрясен великим множеством их и тем еще, что они растут и в свежих воронках, вытягиваются даже из-под ржавых снарядных осколков.
Он снова, резко наклонившись, берет комок чернозема и, отделяя от него тонкие нежнозеленые стебли, что-то бормочет про себя.
Увидев меня, он начинает зябко потирать руки с виноватой улыбкой. Его широкое, очень угрюмое лицо, испещренное, как кора, глубокими морщинами, слегка вытягивается от удивления, а в темных глазах, смотрящих из-под насупленных косматых бровей, сквозит ласковая, теплая приветливость…
Я справляюсь о дороге на Секешфехервар, предлагаю закурить. Он осторожно достает из портсигара крайнюю папиросу, стараясь не коснуться другой своими короткими грубыми пальцами с густыми продольными складками у сгибов.
Постояв молча минуты две, я делаю вид, что собираюсь уходить. Я знаю хорошо: крестьянин не вытерпит и сам расскажет о том, что переполняет сейчас его душу.
Взяв опять комок земли, он медленно раздавливает его между пальцами и говорит, как будто про себя, часто мигая, словно его ослепляет солнце.
– Вчера нас собрал биро[28]28
Староста села.
[Закрыть] и прочел декрет нового правительства о земельной реформе. Государство обещает выкупить все помещичьи земли, у кого больше тысячи хольдов, и раздать эти земли нам. Биро нам еще сказал, что владения не больше, чем в двести хольдов, останутся за их хозяевами, если они происходят из крестьян, и в том случае, если сельское хозяйство – их профессия. Это, знаете ли, очень правильно. Очень правильно, – повторяет он, сдержанно ликующим тоном и, вздохнув, деловито продолжает:
– Комитет обмерил графскую землю, сколько ее есть в границах села, и скоро будут ее распределять. Участки получат сперва жены солдат и те хозяева, которые совсем не имеют скота. Это тоже очень правильно. Значит, и я получу в первую очередь. У меня ничего нет. Обещают дать участок на этом поле. Биро сказал, что выдадут документ, где будет написано, что мой участок – действительно мой. А раньше вся эта земля принадлежала графу Эстерхази. У него работали мой отец и мой дед. А скоро если к го спросит, чья это земля, то в селе каждый скажет, что эта земля Сихаи Шандора. А когда я умру, то это будет земля Сихаи Яноша, моего сына, а потом она перейдет к моему внуку, тоже Сихаи, и тогда все забудут об Эстерхази… И это правильно… потому, что мы сами работаем, мы сами пашем, сами сеем…
Хриплый, срывающийся голос Сихаи звучит мягко, с лаской.
– Я вижу, что вы меня понимаете… Я, может быть, не все умею сказать…
Он с трудом подбирает слова, теребя края своего коротенького черного пиджачка из крашеной парусины.
– Но ведь вы-то меня понимаете… Земля – моя!
СПУСТЯ ДВА МЕСЯЦА В СЕКЕШФЕХЕРВАРЕ
Не узнать Секешфехервара!
Уже издали он не тот, что был два месяца тому назад. Не город, а темный призрак города.
Начиная от озера Веленце, шоссе все время идет полем сражения. То там, то здесь – жалкие в своей неподвижности танки с обгорелыми башнями, из которых уныло торчат тонкие дула орудий. Спирали проволочных заграждений, подавленных кое-где гусеницами, тянутся перед окопами, залитыми весенней водой. И повсюду воронки от снарядов и бомб. Днем и ночью в течение двух месяцев грохотали здесь бои.
С тревожным ворчанием пролетают над тусклым, слякотным полем трясогузки. Аист, стоя на каске с высоко поднятой ногой, склонил голову, словно прислушивается. Еще не совсем доверяют птицы наступившей тишине.
Шоссе переходило в широкую улицу предместья. Теперь ее нет. Есть дырявые и выщербленные стены, с черными следами копоти, вздыбленные балки, дверные рамы, которые никуда не ведут, груды щебня и кирпичей, перемешанных с обломками мебели и с обрывками одежды. Нет и садов. Есть обугленные и посеченные осколками деревья. Странно зеленеют среди них трупы немцев в маскировочной одежде, похожие на больших раздавленных ящериц!.. Кое-где, ближе к центру, робко покачиваются, наполняясь шорохом распустившихся листьев, каштаны и кудрявятся ивы, обвесившись желто-зелеными сережками. К запаху гари уже примешивается аромат вишен и яблонь, пенящихся бело-розовым цветом. Но почему так безлюдны улицы?
Сутулый старичок в макинтоше и зеленом берете, с торчащим на макушке хвостиком, карабкается через кучу камней, заваливших проход под разрушенной аркой. Мы следуем за ним на крохотную городскую площадь, где сидит на коне уцелевший гусар в голом виде.
Старичок останавливается перед закоптелым остовом старинного здания и склоняется над каменным шаром с восьмиконечным крестом, символом венгерского права, нивесть откуда выброшенным на мостовую силой взрыва.
С горестным выражением на лице он что-то шепчет, как молитву. В руке у него туго набитая «авоська». Мне кажется, что я раньше где-то встречал этого старика. Окликаю его. Он оборачивается и с радостным криком, похожим на вопль, бросается к нам.
Так и есть, это наш знакомый, Мориамэ Бенони, белга-бачи, старик из Брюсселя. Выронив «авоську», он принимается меня обнимать.
– Олала! Как я рад, как я рад! Вы даже представить себе не можете. О-о-о! Дорогие мои друзья! Это замечательно! Я думал, что вас никогда больше не увижу.
Он утирает слезы. Сильно изменился наш бедный старик! Макинтош висит на нем, шарфик и кашне обвивают жилистую, тоненькую шею. Густая щетина покрывает впалые, пожелтевшие щеки. Серо-зеленые глаза выцвели, в них появилось какое-то странное выражение.
– Вы здесь! – лепечет он, захлебываясь от радости. – Это прекрасно! Я не ждал вас. Я думал, что вы уже не вернетесь. Олала! Ну, пойдемте ко мне.
Нагибаясь вперед, он заглядывает мне в глаза, непрестанно улыбается и безумолку, без всякой связи говорит. Мой переводчик напоминает ему о забытой им «авоське», и он бегом возвращается за ней.
В «авоське» хлеб, картофель, бутылка с молоком, другая, кажется, с вином. И еще что-то завернутое в газету.
– Это мне дали ваши солдаты, там, у вокзала, – радостно сообщает Бенони. – Я ходил смотреть, что стало с домом моего зятя, у которого я жил. Дом, уй-уй, совершенно разбит. Немцы в нем устроили свою оборону. Но мне наплевать, что он разбит. Зато там осталось два их орудия и еще масса не знаю чего… А это, – с грустью кивает он на развалины, – это очень жаль. Я полюбил этот город… Двенадцать лет я здесь живу. Тут много хорошей старины. Помню, и вас она заинтересовала… Проклятые! Зачем они еще раз приходили? Они почти всех жителей угнали с собой и всех моих родных. Я остался одиноким…
Бенони отворачивается, скрывая от нас слезы. Он машинально поворачивает в переулок, кривой и узкий. Я с трудом узнаю Лакатош-утца. Она завалена обломками зданий. Не поднимая глаз, старик проходит мимо дома витезя, где мы вместе провели с ним один вечер в первый наш приезд. Сейчас этот дом разрушен.
– Они угнали мою дочь и зятя с семьей, и моего знакомого, управителя почты. Отличный был человек. Боже мой, я теперь совсем один, один… Епископ Швой Лайош не хотел уезжать из монастыря. С какой стати, подумайте! Так они его связали и бросили в машину! Они утащили и бургомистра, доктора Кеньереш Яноша, который, помните, так славно работал с вашим комендантом. Почти никого не осталось. Тысяч пятнадцать народу забрали с собой, не меньше. Видите, город совершенно пустой. Меня тоже хотели увезти. Подумайте, увезти – куда?! Меня, бельгийца?!
Бенони стучит себя в грудь, попрежнему украшенную черно-желто-красной бахромой, и вдруг застывает с поднятым кулаком. Мы в сквере, где возвышается обелиск с летающим ангелом и изображением секешфехерварского епископа Оттокара. Расширенными глазами Бенони смотрит на яркую зелень газонов, на платаны, распустившие свои клейкие, пахучие почки, на желтеющие нежные цветы, которые в Венгрии носят поэтическое название – «Золотой дождик».
– Я скажу вам, что тут было, – чуть слышно говорит он. – В этом сквере немцы расстреливали. Я сам не видел, я только слышал: тра-та-та, тра-та-та! Говорят, они захватили в плен около двухсот русских солдат… Когда я через день тайком пришел сюда, снег был темный от крови… Теперь смотрите, какая травка! Кровь-то в этой травке, и мне еще кажется, что она в воздухе и в запахе этих цветов. Боже ты мой!..
Лицо Бенони морщится, словно от невыносимой боли.
– Да! – спохватывается он. – Что же это я вас держу на улице… Вы мои гости, идемте ко мне!..
Быстро семеня, он увлекает нас в какой-то дворик, заваленный битым кирпичом, и подводит к пробоине в стене полуподвала.
– Вы знаете, что это за брешь! Олала! Вот послушайте. Я вам расскажу забавную историю. – Стянув на затылок берет, Бенони хитро подмигивает: – Тут в подвале жило нас несколько семей, а на первом этаже были эсэсовцы. Когда русские начали свои артиллерийские обстрелы – это было, я вам доложу, не шутка; Бенони сам, уй-уй, как боялся! – господам из команды СС сразу не понравилось их помещение. Они залезли в подвал, а нам уступили свое место наверху. Конечно, им своя жизнь дороже. Ну, прекрасно. Слушайте, что было дальше. В пятницу на прошлой неделе опять открылся страшный огонь. Около пяти часов вечера снаряд – брумм! – точно вот сюда. Двоих швабов уложило, многих поранило. Остальные смотались в монастырь Зирц. А туда русские не стреляли. Ни-ни! Или вот еще случай: летели по небу какие-то баллоны на парашютах. Немцы и давай их сбивать из зениток. А в тех баллонах листовки их собственные. Хо-хо! Ну и физиономии у них были! Читают: «Вы окружены, деваться вам некуда». Хо-хо! Не русским, а им самим деваться было, действительно, некуда! Содом и Гоморра! Да, но что же мы тут стоим? Залезайте ко мне, дорогие мои друзья!
Лезем прямо на четвертую ступеньку лестницы, так как первые три обрушились; попадаем в комнатку без окон и дверей. В углу железная кровать, рядом столик. Бенони сдувает с него известковую пыль и ставит бутылку с вином.
– Постойте! А-я-яй! – он трет себе лоб. – Как это они мне сказали? Ах, да: «Папаша, льюбишь вино?» И дали эту бутылку. Отличные ребята! Хорошо было сидеть с ними там, у вокзала, возле походной кухни. Олала! А теперь я вас угощаю. За ваше доброе здоровье, друзья. За встречу! Вы помните наше первое знакомство? У вас тогда был прекрасный ром. Я к вам еще раз приходил, чтобы выпить рюмочку, но вы уже уехали в Будапешт. А-яй, совсем забыл вам показать, что случилось с домом витезя, где мы с вами так приятно провели время под новый год. Дома-то уже нет! Да, а со мной-то что было. Послушайте! Немцы пришли 20 января утром, а около семи вечера нилаши меня арестовали. Подумайте, – меня; бельгийца! Повели на Корона-утца, в их военно-полевой суд. О-о-о! – стиснув зубы, качает головой Бенони. – Там меня огрели палкой по голове, вот так – бабах! Потом начали обыскивать, как воришку. В верхнем карманчике у меня была красная звездочка, один ваш солдат подарил, – ее не заметили, а нашли четыреста пенго и между ними русские деньги – пять рублей. Что было – уй-уй! Судья закричал на меня: «Ты, белга, коммунист, у тебя русские деньги!» А я ему: «Извините, я не коммунист, а католик» – и осеняю себя крестным знамением… Так… «А имеешь ли, – спрашивают, – двух свидетелей, которые подтвердили бы твою политическую благонадежность?» – «Сколько угодно, – отвечаю. – Меня весь город знает. Двенадцать лет я здесь живу».
Бенони вскакивает и, приняв гордую позу, повторяет:
– Двенадцать лет! Но до сих пор не пойму некоторых венгров: что они за люди?! Знаете ли вы, что на Рацутца какая-то сволочь стреляла из окна по вашим солдатам, когда они уходили из города? А одного раненого облили кипятком. А теперь они вам будут улыбаться! Олала! Ну, за ваше здоровье!
Закрыв глаза, Бенони залпом пьет, затем опять трет себе лоб, силясь еще что-то вспомнить.
– Ах, да… Да, мои дорогие друзья. Прекрасно, что вы здесь. Олала! Венгрия теперь – это Рим времен упадка. – Он стучит по столу. – Содом и Гоморра! Ну и отлично. Отлично, чорт возьми! Больше им не удается финтить! Это я, Мориамэ Бенони, вам говорю. Ни-ни! Не удастся! Но вы уезжаете! Неужели не останетесь? Ах, да, вам нужно в Вену. Вена большой город, там прекрасные окрестности. Венский лес! Могилы Штрауса, Брамса, Бетховена! Шенбрунский парк, где стоят дивные статуи в нишах из зелени. Видите, я и про Вену кое-что знаю. Я мог бы туда поехать с вами. Все равно я теперь одинокий. Но вы меня не возьмете с собой, я знаю. Стар! Зачем брать, на себя лишнюю обузу! Неужели завтра уезжаете? Так скоро? Олала! Но это ужасно! – плачет Бенони. – Неужели не можете задержаться хотя бы на короткое время? Мне так хорошо с вами…
ПРОЩАЙ, ДУНАЙ!
Человека всегда тянет к тем местам, где он рос и любил, а особенно к тем, за которые сражался.
Мы уходим дальше. Волны реки, воспетой в «Песне о Нибелунгах», уже нашептывают нам сказки Венского леса…
Но многих дорогих, милых сердцу друзей нет с нами. Они лежат в этой далекой от отечества, далекой земле.
Сегодня, прощаясь с Венгрией, я снова посетил места, где за нее пролилась первая кровь русских людей и где вечно будут смотреть в воды Дуная памятники, воздвигнутые на крутом берегу в честь их славных дел.
* * *
Спокойно катит Дунай у Дунафельдвара свои зеленовато-мутные волны.
Левый низкий берег затоплен разливом. Темные коренастые вербы с дымчато-лиловыми пучками веток торчат из воды. А кусты на подсохших кручах уже пахнут летом. То там, то тут подает свой голос птица. Речной ворон-баклан, высматривая рыбу, тяжело машет крыльями над самой водой. С протяжным свистом орудует в терновнике, склевывая уцелевшие ягоды, пухлявый яркокрасный снегирь, а поодаль примостилась скромная самка в блестящей черной шапочке; она неторопливо разбивает сильным клювом косточки, доставая из них вкусные ядра. Чубатая, с зеленым отливом, пигалица, напуганная соколом, мчится в густой тростник.
Раньше я не замечал в этих местах птичьей жизни; теперь она мне бросилась в глаза…
Старый венгерец, скинув овчинный полушубок, конопатит свой челн. Светловолосая девочка, ростом чуть повыше лодки, по круче скатилась к нему с узелком. Старик садится на поваленное дерево и с молитвенным выражением на лице принимается за еду. Внучка бродит по берегу, спугивает снегирей, и те перелетают на дальний куст, а она, вытянув ручонки, с громким смехом бежит за ними, хочет их поймать…
Такое безмятежное спокойствие разлито во всем, что кажется, горделивый памятник русской славы стоит тут уже много лет.
Четыре широких ступени из красного камня ведут к основанию квадратного пьедестала. Десятигранный обелиск высоко возносит пятиконечную звезду с золотыми серпом и молотом. Знамена окаменевшими складками свисают с наклоненных древков, осеняя скульптурные гвардейские знаки, которые выглядят так естественно, как будто сняты с груди бойцов-великанов. На мемориальной мраморной доске золотом начертано:
ЗДЕСЬ, У ГОРОДА ДУНАФЕЛЬДВАР, ВОИНЫ КРАСНОЙ АРМИИ, ДОБЛЕСТНЫЕ ГВАРДЕЙЦЫ, 1 ДЕКАБРЯ 1944 ГОДА ФОРСИРОВАЛИ ДУНАЙ. ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЯМ, ПАВШИМ В БОЯХ С НЕМЕЦКО-ФАШИСТСКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ ЗА СВОБОДУ И НЕЗАВИСИМОСТЬ СОВЕТСКОЙ РОДИНЫ!
Свежий ветер чуть слышен в верхушках елей и тополей, таких маленьких рядом с обелиском! Хорошо! И только монотонный гул реки, проносящейся чуть в стороне меж рухнувшими фермами железнодорожного моста, вносит в эту благостную тишину ощущение забытой тревоги.
Садимся на белую согретую солнцем и пахнущую краской скамью рядом с инженер-майором Шенфельд. В его глубоких светлозеленых глазах чудится мне не остывшее вдохновение строителя.
– Сейчас я и сам удивляюсь, – говорит он, – как мы могли соорудить этот памятник так быстро в условиях зимы, бомбежек и артиллерийских обстрелов, не имея сначала ни инструментов, ни материалов, ни рабочего проекта; был только эскиз, сделанный инженер-капитаном Яковлевым в одну ночь. Когда приехали сюда, хотели из простых кирпичей класть – цемента не было и в помине. Нас выручил местный инженер Ковач Кароль. Он сейчас сюда сам придет. У него в Шергельяше оказался свой склад цемента, он и передал его нам, и сам же вызвался строить. Красный камень для облицовки принесли жители. Они тут как-то воодушевились этим делом и помогали нам, кто чем мог, даже и в тяжелые дни гудериановского прорыва, когда немцы кое-где подходили к Дунаю. Крепко бомбили они здесь. Видите, что осталось от железного моста. Наши саперы на его обломках умудрились сделать деревянный настил, по нему и прошли те новые части, которые отбили фрицев. К сожалению, лед снес эту историческую переправу… А вот и Ковач!
Низко кланяясь, подходит пожилой человек в пальто и высокой бараньей шапке, очень деликатный в каждом движении.
Принимаясь строить, Ковач никак не хотел поверить, что железобетонные работы можно производить при температуре в 15—20 градусов. Правда, до войны он слышал, что в России строят круглый год, но в это мало верил. Он готов был поклясться, что бетон рассыплется, как только наступят первые теплые дни. Хотя Ковач выполняет крупные строительные заказы уже не первый десяток лет, на стройке памятника ему довелось многому научиться у русских. В частности, он узнал от них, как нужно работать зимой. Например, раскраску цемента он обычно производил, когда тот высыхал, через шесть-семь недель, а инженер-майор достал жидкого стекла, и вот краска легла по нему отлично. Уже и делать-то возле памятника нечего, а Ковач сюда приходит каждый день…
Пробегают облака. Солнце мечет в Дунай пурпур. Обелиск то кажется металлическим, то весь будто загорается, оживает.
Ковач медленно обходит памятник и, запрокинув голову, поддерживая шапку рукой, любуется им, точно видит его впервые…
* * *
Река и шоссе согласно делают крутой поворот – и вот уже перед нами городок Пакш с далеко заметным шпилем церкви. Но выше шпиля устремляется тонкая изящная игла обелиска. Памятник точно взлетает. От него не оторвать глаз. Как и в Дунафельдваре, он стоит над самым Дунаем.
К реке обращена надпись:
ЗДЕСЬ, У ГОРОДА ПАКШ, ВОИНЫ КРАСНОЙ АРМИИ, ДОБЛЕСТНЫЕ ГВАРДЕЙЦЫ, 1 ДЕКАБРЯ 1944 ГОДА ФОРСИРОВАЛИ ДУНАЙ.
Под этим виньетка: пятиконечная звезда и переплетенные дубовыми ветками две скрещенные винтовки со штыками.
Ниже:
СЛАВА ГЕРОЯМ ДУНАЯ! СЛАВА ГВАРДЕЙЦАМ КРАСНОЙ АРМИИ!
В скверике вокруг памятника растут молодые, недавно пересаженные елки и зеленеют газоны, окаймленные лентами кустистого букса.
Пакш – маленький городок. В нем нет ни запаса строительных материалов, ни нужных мастерских. Инженер-капитану Лошакову пришлось все доставать на стороне. Бронзовая звезда с земли кажется крохотной, однако в диаметре она больше метра. Думали, что в Венгрии вообще невозможно ее сделать. Но Лошаков узнал, что в Сексарде живет мастер, который отливает из бронзы статуэтки и чернильницы, и поехал к нему. Мастер не решался принять заказ, – он никогда не делал таких больших предметов. Лошаков уговорил его пойти на производственный риск, и вот – получилась прекрасная звезда. На нее как-то пришел взглянуть местный ксендз. Долго рассматривал из-под ладони, потом минуты две без перерыва тряс Лошакову руку, а вечером прислал ему на квартиру три бутылки вина. Что он этим хотел сказать, Лошаков так и не понял.
Главным мастером у него был Туба Янош, тучный мужчина с мясистым красным носом, испещренным синеватыми жилками. Переминаясь с ноги на ногу, он крутит в руках кепку, то и дело щурится, пощипывая коротко подстриженные усики.
– Нам было очень приятно работать с господином капитаном. Господин капитан никогда не кричал на рабочих. Если нужно было торопиться, он говорил: «Ну, дерюнк, дерюнк – давай, давай», – и мы торопились.
Городской инженер Коляри Шандор с одобрительной улыбкой кивает головой. Его серые, чуть на выкате глаза восторженно смотрят из-под нависающих светлых бровей.
Да, да! Он, Коляри, это подтверждает. Он тоже убедился, что для русских людей нет ничего непреодолимого. О, как бы он хотел уехать со всей своей семьей в Россию! Только там, кажется, и можно творчески, по-настоящему работать. Все русские инженеры, с которыми он познакомился, весьма глубоко, до тонкостей знают свое дело и, кроме того, действительно умеют обращаться с людьми. А это очень важно. Не будь господин капитан таким…
– Ну, ладно, ладно, – мягким тоном перебивает его Лошаков. – Меня расхваливать нечего. У нас все такие!
– Да, но этим памятником вы можете гордиться, – говорит Коляри дружелюбно. – Мне нравится, что нет фигур. От этого он выглядит так строго, величественно, кажется легким и в то же время грандиозным. В нем чувствуется что-то русское…
* * *
Город Мохач сильно изменился с тех пор, как я встретился здесь с Лео Калди[29]29
См. «Мохач – исторический город».
[Закрыть]. В пятидесяти километрах, в Югославии, около Осиека, еще продолжаются очень трудные бои с немцами, а тут живут как в мирной провинции.
В зале городской гостиницы на стенах нарисованы буколические картинки. Рыжеусые парни в черных узких брюках и синих камзолах с блестящими пуговицами, взяв девушек за талию, танцуют чардаш… Молодайка прядет… Крестьянин пашет… Женщина достает воду из колодца с журавлем… Рыбак закидывает сеть в реке, изображенной тремя волнистыми белыми полосками…
Почти то же самое я вижу и в натуре. Рыбак шестом проталкивает свою лодку в камышевых зарослях… Завитые девушки в светлых блузках и коротких юбках-клеш прогуливаются с кавалерами под акациями прибрежного Дуна-корзо… Молодые матери катают в колясках младенцев и одновременно вяжут чулки, джемперы… Яркие, подновленные вывески магазинов на главной Кошут Лайош-утца зазывают покупателей… По кофейням играют в карты и домино… На здании кинотеатра «Урания» расклеены афиши: голый человек борется со львом – «Тарзан». В ресторане три цыгана, составляющие оркестр, вдохновенно исполняют на скрипке, кларнете, барабане и цимбалах «Катюшу», а затем – «Темную ночь». И посетители, сидя за столиками, уже поют эти новые песни, как предсказывал Калди.
А на городской набережной, там, где в декабре несколько человек вбивали первые сваи в берег, теперь высится двадцатидвухметровый памятник, увенчанный красной звездой, отраженной в Дунае, как пламень костра. Складки каменных красных знамен у основания обелиска падают так натурально, как будто знамена сделаны из тяжелой ткани и их можно взять сейчас и понести.
Инженер-майор Костюченко этим моим впечатлением особенно доволен.
– Я вам вот что скажу, – говорит он растроганно. – В своей жизни я много строил и буду еще много чего строить, но, мне кажется, есть творческие порывы, которые редко повторяются. К ним я отношу быстрое сооружение этого монумента. Я вложил в него всю свою душу. Да, всю. Ведь это, подумайте, – то, что останется здесь после нас, может быть, на века…
На обелиске высечено:
ЗДЕСЬ, У ГОРОДА МОХАЧ, ВОИНЫ КРАСНОЙ АРМИИ, ДОБЛЕСТНЫЕ ГВАРДЕЙЦЫ, 25 НОЯБРЯ 1944 ГОДА ФОРСИРОВАЛИ ДУНАЙ. СЛАВА МАРШАЛУ СТАЛИНУ!
С другой стороны:
ДОБЬЕМ ФАШИСТСКОГО ЗВЕРЯ В ЕГО СОБСТВЕННОЙ БЕРЛОГЕ! СЛАВА КРАСНОЙ АРМИИ!
– И строфы из гимна:
Славься, отечество наше свободное,
Дружбы народов надежный оплот.
Знамя советское, знамя народное,
Пусть от победы к победе ведет.
С третьей стороны:
ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЯМ, ПАВШИМ В БОЯХ С НЕМЕЦКО-ФАШИСТСКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ ЗА СВОБОДУ И НЕЗАВИСИМОСТЬ СОВЕТСКОЙ РОДИНЫ! СЛАВА РУССКОМУ ОРУЖИЮ!
Справа и слева памятника стоят колоннады с урнами. Между колоннами – белые мраморные плиты, и на них червонным золотом написаны имена героев. Здесь нет имен младшего сержанта Капеляна и бойцов Батавина, Пинегина, первых переплывших в этих местах Дунай. Они, как я узнал, погибли в районе Секешфехервара, когда отражали атаки гудериановских танков. Сейчас я склоняю голову и перед их светлой памятью…
Меня охватывает какое-то особенное, до слез острое душевное волнение. Мне кажется, что аккорды величавой музыки нашего гимна звучат и в кипении дунайских волн, и в ослепительном блеске весеннего солнца, льющегося с глубокого фарфорово-синего неба, и в шуме свежего ветра, шуршащего желтым песком по дорожке аллеи…
* * *
Прощай, Дунай! Прощай, Венгрия! Прощайте, друзья!