Текст книги "Провинциальная муза"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Когда Дина стала совсем смешной, но, обманутая восхищением поклонников, вообразила, будто исполнилась нового очарования, ей пришлось пережить минуту страшного пробуждения, которое было для нее подобно горному обвалу. В один злополучный день она была уничтожена ужасным сравнением.
В 1828 году, после отъезда г-на де Шаржбефа, Дина была радостно взволнована ожиданием маленького события: ей предстояло снова увидеться с баронессой де Фонтан. После смерти отца муж Анны, ставший главноуправляющим по министерству финансов, воспользовался отпуском по случаю траура, чтобы повезти жену в Италию. Анна пожелала на день остановиться в Сансере у подруги детства. В этом свидании было что-то зловещее. Анна, которую в пансионе Шамароль считали гораздо менее красивой, чем Дину, в роли баронессы де Фонтэн оказалась в тысячу раз красивее баронессы де ла Бодрэ, несмотря на усталость и дорожный костюм. Анна вышла из очаровательной двухместной кареты, наполненной парижскими картонками; с нею была горничная, изящество которой испугало Дину. Все то, что отличает парижанку от провинциалки, сразу бросилось в глаза умной Дине, и она вдруг увидела себя такой, какой показалась своей подруге, а та нашла ее неузнаваемой. Анна на одну себя тратила в год шесть тысяч франков, то есть столько, сколько уходило на содержание всего дома г-на де ла Бодрэ. За сутки подруги обменялись множеством признаний. И парижанка, чувствуя свое превосходство над фениксом пансиона Шамароль, с такой добротой, с таким старанием разъяснила своей провинциальной подруге некоторые вещи, что нанесла этим Дине только новые раны: провинциалка видела, что преимущества парижанки все на виду, тогда как ее собственные навек погребены.
После отъезда Анны г-жа де ла Бодрэ, которой тогда было двадцать два года, впала в безграничное отчаяние.
– Что с вами? – спросил у нее г-н де Кланьи, застав ее в этом угнетенном настроении.
– Анна училась жить, пока я училась страдать, – ответила она.
В самом деле, в доме г-жи де ла Бодрэ, наряду с последовательными превращениями Дины, ее борьбой из-за денег, разыгрывалась трагикомедия, о которой, кроме аббата Дюре, знал только г-н де Кланьи: как-то Дина от праздности, а может быть, из тщеславия открыла ему тайну своей анонимной славы.
Хотя союз стихов и прозы кажется противоестественным во французской литературе, все же из этого правила есть исключения. Наша повесть как раз будет примером подобного насилия над каноном рассказа, и такое насилие придется дважды совершить в этих очерках, ибо для того, чтобы дать понятие о сердечных страданиях Дины, – пусть не оправдывающих ее, но служащих ей извинением, – необходимо разобрать одну поэму, плод ее глубокого отчаяния.
Когда с отъездом виконта де Шаржбефа пришел конец терпению и покорности Дины, она послушалась совета доброго аббата Дюре, который предложил ей перелагать ее горькие думы в стихи; быть может, с этого и начинают иные поэты.
– Вам будет легче, как легче становится тем, кто складывает эпитафии и элегии в память умерших близких: боль утихнет в сердце, когда в голове закипят александрийские стихи.
Эта странная поэма привела в волнение департаменты Алье, Ньевр и Шер, осчастливленные тем, что у них есть свой поэт, способный потягаться с парижскими знаменитостями. «Севильянка Пакита» Хуана Диаса была опубликована в «Морванском эхо», журнальчике, который полтора года боролся с провинциальным равнодушием. Кое-кто из умных людей в Невере высказал мысль, что Хуан Диас хотел высмеять новую школу, приверженцы которой писали тогда эксцентрические стихи, полные огня и образов, и достигали ярких эффектов, уродуя музу под предлогом подражания немецким, английским и романским фантазиям.
Поэма начиналась следующей песнью:
Кто был в Испании чудесной?
Кто видел этот край прелестный,
Где ночь в прохладе, день в огне,
Где страсть в сердцах горит такая,
Что детям северного края
И не привидится во сне!
Там все другое – люди, нравы,
Иные радуют забавы,
Иная веселит игра.
Там легкий башмачок атласный
Кружится в пляске сладострастной
От полуночи до утра!
И ты, любуясь этой пляской,
Сам от стыда зальешься краской,
Припомнив карнавальный гром,
Когда по непролазным лужам
Идет с подскоком неуклюжим
Каблук, подкованный гвоздем!
В притоне похоти, средь буйного позора,
Пакита песенки поет,
В Руане сумрачном, где иглами собора
Истыкан серый небосвод,
В том неприветливом, уродливом Руане.
. . . . . . . . . . . . .
В великолепном описании Руана, где Дина никогда не бывала, сделанном с той нарочитой грубостью, которая позднее продиктовала столько стихотворений в духе Ювенала,[18]18
Ювенал (ок. 60-140) – древнеримский писатель-сатирик, обличавший в своих произведениях нравы современного ему императорского Рима.
[Закрыть] жизнь промышленных городов противополагалась беспечной жизни Испании, небесная любовь и красота человека – культу машин, словом, поэзия – расчету. И Хуан Диас объяснял отвращение Пакиты к Нормандии в таких словах:
Пакита родилась, нетрудно догадаться,
Там, где прозрачен небосклон.
Когда ей от роду исполнилось тринадцать,
Весь город был в нее влюблен.
Ей три прославленных торреро посвятили
Удары лучшие в бою,
Чтобы из алых уст, желанных всей Севилье,
Награду получить свою.
. . . . . . . . . . . . .
Портрет юной испанки послужил с тех пор образцом для изображения множества куртизанок во множестве так называемых поэм, и воспроизводить здесь ту сотню стихотворных строк, которые ему посвящены, было бы попросту скучно. Но, чтобы судить о вольностях, на какие пустилась Дина, можно привести заключение этого отрывка. Если верить пылкой г-же де ла Бодрэ, Пакита была так совершенна в любви, что ей трудно было найти достойных ее кавалеров, ибо:
…Любой мечтал о счастье
И перед ней склонял свой лик,
Но все же пиршества утех и сладострастья
Она касалась лишь на миг.
. . . . . . . . . . . . .
Но, позабывши все, что дорого и свято,
Отринув родину свою,
Она влюбляется в нормандского солдата
И входит в чуждую семью.
Об Андалузии она уже не плачет!
И счастье знает только с ним.
. . . . . . . . . . . . .
Но срок настал – и вот солдат в Россию скачет
За императором своим.
Нельзя было чувствительнее описать прощание испанки и нормандца, капитана артиллерии; в бреду страсти, переданной с чувством, достойным Байрона, он требовал от Пакиты клятвы в нерушимой верности в Руанском соборе, перед алтарем девы Марии:
Мария – женщина, она хоть и святая,
Но все ж измены не простит.
Значительная часть поэмы была посвящена картине страданий Пакиты, которая одиноко жила в Руане, ожидая конца войны; она ломала руки за решеткой своего окна, глядя на проходившие мимо веселые пары, она теряла силы, подавляя в своем сердце порывы любви, она жила наркотиками, предавалась соблазнительным снам!
Она не умерла, она осталась честной,
И воротившийся с войны
Солдат нашел ее по-прежнему прелестной
В расцвете радостной весны.
Но сам-то он – увы – в объятьях русской вьюги…
Проникся хладом снеговым
И грустно отвечал на страстный зов супруги…
Поэма и была задумана ради этой ситуации, разработанной с таким огнем, с такой смелостью, что аббат Дюре, пожалуй, был более чем прав. Пакита, убедившись, что и у любви есть свои пределы, не погрузилась, подобно Элоизе и Юлии,[19]19
…подобно Элоизе и Юлии… – Элоиза – возлюбленная средневекового французского философа, богослова и поэта Пьера Абеляра (1079–1142). Юлия – героиня романа Жан-Жака Руссо «Юлия, или Новая Элоиза».
[Закрыть] в мечты о бесконечности, об идеале, – нет, она пошла, – что, быть может, страшно, но естественно, – по пути порока, однако безо всякого величия, за неимением подходящей среды, ибо где найти в Руане людей настолько пылких, что согласились бы окружить какую-то Пакиту роскошью и блеском? Этот грубый реализм, облагороженный мрачной поэзией, продиктовал немало страниц, какими злоупотребляет современная поэзия, и чересчур похожих на то, что художники называют анатомическими этюдами. Описав дом позора, где андалузка кончала свои дни, поэт, после отступления с философским оттенком, возвращался к начальной песне:
И ничего в ней нет от той младой Пакиты,
Что пела песню юных дней.
Кто был в Испании чудесной?
Кто видел этот край прелестный,
. . . . . . . . . . . . .
Мрачная сила, пронизывающая эту поэму почти в шестьсот строк, и, если можно позаимствовать это слово у живописи, ее резкий цветовой контраст с двумя сегидильями, в начале и конце произведения, это чувство невыразимой боли, высказанной с мужской смелостью, ужаснули женщину, которая, скрывшись под черной маской анонима, вызвала восхищение трех департаментов. Наслаждаясь пьянящей сладостью успеха, Дина все же опасалась провинциального злословия, – ведь столько женщин, в случае разоблачения, постараются найти сходство между автором и Пакитой. Потом, обдумав все, Дина содрогнулась от стыда при мысли, что описала в поэме собственные страдания.
– Не пишите больше, – сказал ей аббат Дюре, – вы перестанете быть женщиной, вы станете поэтом.
Хуана Диаса искали в Мулене, в Невере, в Бурже, но Дина оставалась неразгаданной. Чтобы не сложилось о ней дурного мнения, если роковая случайность откроет тайну ее имени, она сочинила прелестную поэму в двух песнях «Месса под дубом» – переложение следующего нивернейского предания.
Однажды жители Невера и жители Сен-Сожа, враждовавшие между собой, поднялись на заре, чтобы дать друг другу смертный бой, и сошлись в лесу Фаи. Из-за дуба, стоявшего между двумя отрядами, вдруг вышел священник. Весь его облик в лучах восходящего солнца так был поразителен, что оба отряда, подчинившись его приказу, выслушали мессу, которую он отслужил под дубом, и примирились при чтении Евангелия. В лесу Фаи до сих пор еще показывают какой-то дуб.
Эта поэма, которая была несравненно выше «Севильянки Пакиты», имела гораздо меньше успеха. После этого двойного опыта г-жа де ла Бодрэ почувствовала себя поэтом, и в глазах ее стали пробегать внезапные молнии, озаряя ее лицо и делая ее еще прекраснее, чем она была прежде. Она уже устремляла взоры на Париж, она жаждала славы и вновь возвращалась в свою нору Ла-Бодрэ, к своим ежедневным распрям с мужем, к обществу людей, характеры, намерения, разговоры которых были так ей знакомы и давным-давно надоели. Если в литературных трудах она нашла отвлечение от своих несчастий, если в пустоте ее жизни поэзия прозвучала особенно сильно, если она нашла в ней применение своим силам, то литература же заставила ее возненавидеть серую и душную атмосферу провинции.
Когда, после революции 1830 года, лучи славы Жорж Санд озарили Берри, многие города позавидовали удаче Ла-Шатра, видевшего рождение этой соперницы госпожи Сталь и Камилла Мопена, и все почувствовали склонность приветствовать малейшие женские таланты. И сколько же появилось тогда во Франции десятых муз – юных девушек или молодых женщин, уклонившихся от мирной жизни ради призрака славы! Что за странные мнения высказывались в печати по поводу роли женщины в обществе! Нисколько не в ущерб здравому смыслу, составляющему основу французского ума, женщинам прощали высказывание таких мыслей, исповедование таких чувств, в каких они не признались бы несколько лет назад. Г-н де Кланьи воспользовался этим моментом вольности, чтобы собрать в небольшой томик in-18°,[20]20
В восемнадцатую долю листа.
[Закрыть] изданный Дезорьером в Мулене, все творения Хуана Диаса.
Он сочинил об этом молодом писателе, столь безвременно похищенном у литературы, заметку – остроумную для тех, кому известна была разгадка тайны, но уже не имевшую тогда заслуги литературной новинки. Эти шутки, забавные, пока инкогнито сохраняется, становятся пресноватыми, как только автор себя обнаружит. Но заметка о Хуане Диасе, сыне пленного испанца, родившемся в Бурже в 1807 году, пожалуй, введет когда-нибудь в заблуждение составителей биографических словарей. В ней есть все: и имена профессоров Буржского коллежа, и имена товарищей покойного поэта, таких, как Лусто, Бьяншон, а также и других славных беррийцев, которые якобы знали его мечтательным, томным юношей, уже в раннем возрасте проявлявшим склонность к поэзии. Элегия, сочиненная еще в коллеже, под названием «Грусть», две поэмы – «Севильянка Пакита» и «Месса под дубом», три сонета, описание Буржского собора и дома Жака Кера, наконец новелла под названием «Карола», за сочинением которого автора будто бы застигла смерть, составляли литературный багаж покойного, чьи последние минуты, отравленные нищетой и отчаянием, должны были наполнить жалостью чувствительные сердца в Ньевре, Бурбонэ, в Шере и Морване, где он умер, возле Шато-Шинона, неведомый никому, даже той, кого любил!..
Этот желтый томик был отпечатан в двухстах экземплярах, из которых распродано было сто пятьдесят, – около пятидесяти на департамент. Такое умеренное количество чувствительных и поэтических душ по трем департаментам Франции могло расхолодить авторов, умилявшихся перед furia francese,[21]21
Французская восторженность (ит.).
[Закрыть] которая в наши дни направлена гораздо более на материальные интересы, чем на книги. Когда г-н де Кланьи завершил свои благодеяния, подписав заметку, Дина оставила себе семь или восемь экземпляров, а также провинциальные газеты, поместившие отзыв об этом издании. Двадцать экземпляров, посланных в парижские газеты, затерялись в недрах редакций. Натан, одураченный мистификацией, как и многие другие беррийцы, написал статью о великом поэте, найдя в нем все качества, которые приписывают покойникам. Лусто, вовремя предупрежденный товарищами по коллежу, не помнившими никакого Хуана Диаса, дождался известий из Сансера и узнал, что Хуан Диас – это псевдоним женщины. В округе Сансера г-жа де ла Бодрэ, в которой хотели видеть будущую соперницу Жорж Санд, вызвала горячее поклонение. От Сансера до Буржа превозносили и восхваляли поэму, которая в другое время, несомненно, была бы жестоко осмеяна. Провинциальная публика, а может быть, и вообще французская публика, не разделяет пристрастия французского короля к золотой середине: она либо превозносит вас до небес, либо втаптывает в грязь.
К этому времени старый добряк, аббат Дюре, советчик г-жи де ла Бодрэ, уже умер; иначе он помешал бы ей предать свое имя гласности. Но три года труда и безвестности лежали тяжестью на сердце Дины, – и она променяла все свои обманутые надежды на шумиху успеха. Поэзия и мечты о славе, которые со времени встречи с Анной Гростет заглушали ее страдания, после 1830 года уже не могли удовлетворить порывов этой тоскующей души. Аббат Дюре, который заводил речь о мирском, когда голос религии бывал бессилен, аббат Дюре, который понимал Дину и рисовал ей счастливое будущее, говоря, что бог вознаградит ее за все с таким достоинством перенесенные страдания, – этот любезный старик уже не мог предостеречь от ложного шага свою прекрасную доверительницу, которую называл дочерью. Старый и умный священник не раз пытался растолковать Дине характер г-на де ла Бодрэ, предупреждая ее, что этот человек умеет ненавидеть; но женщины не склонны признавать силу воли в существах слабых, между тем ненависть – слишком стойкое чувство, чтобы не быть опасной силой. Видя мужа глубоко равнодушным в любви, Дина отказывала ему и в способности ненавидеть.
– Не смешивайте ненависти со мстительностью, – говорил ей аббат, – это два совсем различных чувства: одно – свойство ограниченных умов, другое – действие закона, которому подчиняются великие души. Бог отмщает, но не ненавидит. Ненависть – порок мелких душ, они питают ее всем своим ничтожеством и делают из нее предлог для низкой тирании. Поэтому берегитесь оскорбить господина де ла Бодрэ; он простит вам вину, потому что найдет это выгодным, но будет действовать с мягкой неумолимостью, если вы коснетесь больного места, которое задел господин Мило из Невера, и жизнь для вас станет невыносимой.
Действительно, в то время как Нивернэ, Сансер, Морван, Берри гордились г-жой де ла Бодрэ и прославляли ее под именем Хуана Диаса, маленькому г-ну де ла Бодрэ эта слава нанесла смертельный удар. Он один знал тайну поэмы «Севильянка Пакита». Обсуждая это ужасное произведение, все говорили о Дине: «Бедняжка! Бедняжка!» Женщины радовались, что могут пожалеть ту, которая так долго их подавляла, и тогда Дина в глазах всего края явилась в ореоле страдалицы. А ее муж, маленький старичок, сделавшийся еще желтее, еще морщинистее, еще дряхлее, никак себя не проявлял: только Дина не раз ловила на себе его холодно-ядовитый взгляд, обличавший фальшь удвоенной вежливости и мягкости в его обращении с нею. Наконец она разгадала то, что ей казалось обычной семейной ссорой; объясняясь со своим «насекомым», как называл его г-н Гравье, она почувствовала в нем бесстрастность, холод, твердость стали: она вспылила, стала упрекать его за все, что вытерпела за одиннадцать лет жизни; она намеренно устроила ему так называемую «сцену»; а маленький ла Бодрэ сидел себе в кресле, закрыв глаза, и слушал, не теряя спокойствия. И карлик, как всегда, одержал верх над женой. Дина поняла, что сделала ошибку, занявшись сочинительством; она дала себе слово, что не напишет больше ни одной стихотворной строки, и сдержала слово. Но какое это было разочарование для всего Сансера!
– Почему госпожа де ла Бодрэ не сочиняет больше стишков? – этот вопрос был на устах у всех.
К этому времени г-жа де ла Бодрэ не имела больше врагов среди женщин, к ней стекались со всех сторон, и не проходило недели, чтобы у нее не появлялись новые лица. Жена председателя суда, именитая горожанка, урожденная Попино-Шандье, велела своему сыну, двадцатидвухлетнему молодому человеку, съездить в Ла-Бодрэ поухаживать за хозяйкой дома и почувствовала себя очень польщенной, что к ее Гатьену благоволит эта выдающаяся женщина. Выражение «выдающаяся женщина» заменило насмешливое прозвище «Сафо из Сен-Сатюра». Жена председателя, которая девять лет стояла во главе партии, враждебной Дине, была счастлива, что ее сын принят благосклонно, и без удержу восхваляла «музу Сансера».
– Что ни говорите, – воскликнула она в ответ на одну тираду г-жи де Кланьи, смертельно ненавидевшей мнимую любовницу своего мужа, – а это самая красивая и самая умная женщина во всем Берри!
После стольких блужданий по глухим чащам, после метаний по тысяче разных путей, после грез о любви во всем ее великолепии и жажды страданий в духе самых раздирательных драм, в которых Дина, томясь однообразием жизни, находила дешево покупаемое мрачное удовольствие, – она в один прекрасный день чуть не бросилась в тот омут, от которого дала себе клятву бежать. Видя неиссякаемое самоотвержение г-на де Кланьи, отказавшегося от места товарища прокурора в Париже, куда его звала родня, она подумала: «Он меня любит!» – и, победив свое отвращение, казалось, готова была увенчать столь редкое постоянство. Этому великодушному порыву ее сердца Сансер обязан был коалицией, составившейся на выборах в пользу г-на де Кланьи. Г-жа де ла Бодрэ мечтала последовать в Париж за депутатом от Сансера. Но, несмотря на все торжественные заверения, сто пятьдесят голосов, обещанных поклоннику прекрасной Дины, желавшей облечь этого защитника вдов и сирот в мантию хранителя печати, превратились во «внушительное меньшинство» в пятьдесят голосов. Ревность председателя Буаружа, ненависть г-на Гравье, решившего, что в сердце Дины произошел перевес в сторону кандидата, послужили на пользу одному молодому супрефекту, назначения которого на должность префекта и добились приверженцы Доктрины.
– Никогда не утешусь, – сказал он приятелю, покидая Сансер, – что не сумел понравиться госпоже де ла Бодрэ: торжество мое было бы полным.
Супружеская жизнь г-жи де ла Бодрэ, внутренне такая мучительная, внешне представлялась безмятежной; два существа, хоть и мало подходившие друг к другу, но покорившиеся судьбе, поддерживали какое-то приличие, благопристойность, – всю ложь, необходимую для общества, но казавшуюся Дине непосильным ярмом. Почему захотелось ей сбросить маску, которую она носила в течение двенадцати лет? Откуда взялась эта усталость, если всякий день приближал минуту, когда она наконец останется вдовой? Кто проследит за всеми фазами этой жизни, тот отлично поймет заблуждения, жертвой которых, как, впрочем, и множество других женщин, становилась Дина. От желания главенствовать над г-ном де ла Бодрэ она перешла к надежде когда-нибудь стать матерью. Жизнь ее проходила в домашних ссорах и грустных размышлениях о своей участи. Потом, когда ей захотелось утешиться, утешитель, г-н де Шаржбеф, уехал. Таким образом, увлечения, являющегося причиной измен у большинства женщин, у нее до сих пор не было. Наконец, если и есть женщины, прямо идущие к греху, то разве мало и таких, которые не цепляются за всякую надежду и приходят к нему, проблуждав прежде в лабиринте скрытых несчастий? Так случилось и с Диной. Она была мало расположена пренебречь своим долгом и не любила г-на де Кланьи настолько, чтобы простить ему его неуспех. Переселение в замок Анзи, размещение коллекций и редкостей, которые приобрели новую ценность в великолепном и величественном обрамлении, созданном Филибером де Лорм как будто нарочно для этого музея, заняли ее на несколько месяцев и позволили ей обдумать одно из тех решений, что на первых порах изумляют людей, не знающих его тайной причины, хотя путем обсуждения и догадок они нередко до нее добираются.
Репутация Лусто, слывшего баловнем женщин вследствие его связей с актрисами, поразила воображение г-жи де ла Бодрэ; она пожелала его узнать, прочла его произведения и увлеклась им, восхищенная, быть может, не столько его талантом, сколько успехом у женщин; решив заманить его в свои края, она задумала принудить Сансер избрать на будущих выборах одну из двух местных знаменитостей. Написать прославленному врачу она поручила Гатьену Буаружу, который выдавал себя за родню Бьяншона через семейство Попино; затем упросила одного старого друга покойной г-жи Лусто пробудить честолюбие фельетониста, сообщив ему о намерении некоторых лиц в Сансере выбрать своим депутатом какую-нибудь парижскую знаменитость. Г-же де ла Бодрэ, которой опротивело ее жалкое окружение, предстояло наконец увидеть людей, действительно выдающихся, и свое падение она могла бы теперь облагородить всем блеском славы. Ни Лусто, ни Бьяншон не ответили: может быть, они ждали каникул. Бьяншон, после блестящей победы на конкурсе, получил в прошлом году кафедру и не мог бросить преподавания.
В сентябре месяце 1836 года, в разгар сбора винограда, оба парижанина приехали в родной город и обнаружили, что сансерцы целиком поглощены уборкой урожая, вследствие чего никаких проявлений общественного мнения в их честь не последовало.
– Мы провалились, – сказал Лусто своему земляку на языке кулис.
В 1836 году Лусто, утомленный шестнадцатилетней борьбой в Париже, изнуренный удовольствиями столько же, сколько нуждой, работой и неудачами, казался сорокавосьмилетним, хотя ему было всего тридцать семь лет. Уже облысевший, он напустил на себя байронический вид, гармонировавший с его преждевременной изношенностью и глубокими бороздами на лице – следствием неумеренного потребления шампанского. Эту печать разгула он объяснял условиями жизни литератора, выставляя прессу убийцей; чтобы придать значительность своей усталости, он давал понять, что журналистика губит великие таланты. У себя на родине он счел нужным преувеличить и свое мнимое презрение к жизни и свою притворную мизантропию. Порой, однако, глаза его еще метали пламя, как те вулканы, которые считают погасшими, и все, что в глазах женщин он терял из-за отсутствия молодости, он пытался возместить изяществом одежды.
Орас Бьяншон, украшенный орденом Почетного легиона, плотный и толстый, как и подобает преуспевающему врачу, имел патриархальный вид; у него были длинные светлые волосы, выпуклый лоб, широкие плечи труженика и спокойствие мыслителя. Не слишком поэтическая фигура доктора выгодно оттеняла внешность его ветреного земляка.
Эти две знаменитости целое утро пребывали неузнанными в гостинице, где они остановились, и г-н де Кланьи только случайно узнал об их приезде. Г-жа де ла Бодрэ, в отчаянии, послала Гатьена Буаруж (у него не было виноградников) пригласить обоих парижан на несколько дней в замок Анзи. Дина уже год изображала владетельницу замка и только зимние месяцы проводила в Ла-Бодрэ. Г-н Гравье, прокурор, председатель суда и Гатьен Буаруж устроили в честь славных гостей банкет, на котором присутствовали все наиболее образованные обитатели города. Узнав, что прекрасная г-жа де ла Бодрэ и есть Хуан Диас, парижане изъявили согласие на три дня поехать в замок Анзи, куда и отправились в шарабане, которым правил сам Гатьен. Этот полный приятных заблуждений молодой человек изобразил парижанам г-жу де ла Бодрэ не только как самую красивую, самую выдающуюся женщину во всем Сансере, способную и самой Жорж Санд внушить беспокойство, но и как женщину, которая даже в Париже произведет сильнейшее впечатление. Поэтому доктор Бьяншон и насмешник-фельетонист необычайно удивились, хотя и не обнаружили этого, увидев на террасе Анзи владетельницу замка в закрытом платье из легкого черного кашемира, похожем на амазонку без шлейфа: в этой чрезвычайной простоте они почувствовали огромную претензию. На Дине был черный бархатный берет а ля Рафаэль, и из-под берета крупными локонами выбивались ее волосы. Наряд ее подчеркивал недурную фигуру, красивые глаза, красивые веки, почти поблекшие от невзгод жизни, которую мы только что описали. В Берри странность этой «артистической» одежды прикрывала романтические наклонности выдающейся женщины.
Заметив жеманство чересчур любезной хозяйки, являвшееся как бы жеманством души и ума, приятели обменялись взглядом и, приняв глубоко серьезный вид, выслушали г-жу де ла Бодрэ, которая обратилась к ним с заученной речью, благодаря их за приезд, нарушающий однообразие ее жизни. Потом Дина повела своих гостей погулять вокруг лужайки, расстилавшейся перед фасадом дома и украшенной клумбами.
– Возможно ли женщине, такой красивой, как вы, и, по-видимому, такой выдающейся, оставаться в провинции? – спросил мистификатор Лусто. – Как удается вам устоять против этой жизни?
– Ах, устоять! – сказала хозяйка дома. – Это невозможно. Глубокое отчаяние или тупая покорность, то либо другое, выбора нет, – вот почва, на которой зиждется наше существование, в ней стынут тысячи мыслей и, не оплодотворяя ее, питают собой лишь блеклые цветы наших опустошенных душ. Не верьте беспечности! Это беспечность отчаяния или покорности судьбе. Поэтому каждая женщина посвящает себя здесь тому делу, в котором, согласно своим склонностям, она находит удовольствие. Одни с головой уходят в варку варений и стирку, в хозяйственные расчеты, в сельские радости сбора винограда или жатвы, сушку плодов, вышивание шарфиков, заботы материнства, интриги маленького городишки. Другие барабанят на вековечном фортепьяно, которое через семь лет гремит, как кастрюля, и, осипнув, кончает свои дни в каком-нибудь замке. Две-три ханжи обсуждают различные толкования слова божия: аббата Фрито сравнивают с аббатом Гинаром. По вечерам играют в карты, двенадцать лет подряд танцуют с теми же кавалерами, в тех же гостиных, по тем же поводам. Эта прекрасная жизнь перемежается торжественными прогулками по бульвару, визитами, которые по этикету наносят друг дружке женщины, чтобы спросить вас, где вы покупаете материю на платье. С юга духовная жизнь ограничена наблюдением над любовными связями, таящимися на дне стоячих вод провинциальной жизни, с севера – предстоящими свадьбами, с запада – завистью, с востока – колкими словечками. И вот, как видите, – сказала она, рисуясь, – у женщины в двадцать девять лет уже морщины – на десять лет раньше срока, предписанного доктором Бьяншоном; так же рано покрывается лицо ее красными пятнами или желтеет, как лимон, но есть и такие, которые зеленеют. Когда это случилось, нам хочется оправдать это естественное для нас состояние. Тут-то мы и пускаем в ход наши острые, как у полевой мыши, зубы против жестоких парижских страстей. Есть у нас здесь смиренницы поневоле, которые рвут в клочья кружевной наряд кокетства и разрушают очарование ваших поэтических парижских красоток; которые подтачивают чужое счастье, восхваляя свои орехи и прогорклое сало, превознося до небес свою нору расчетливой мыши, серые краски и монастырский душок нашей прекрасной сансерской жизни.
– А мне нравится эта сила духа, сударыня, – сказал Бьяншон. – Подвергаясь подобным испытаниям, не всякий способен обратить несчастье в добродетель.
Ошеломленный блестящим ходом, которым Дина предала провинцию парижанам, предупредив этим их колкие шутки, Гатьен Буаруж подтолкнул локтем Лусто и бросил на него ликующий взгляд, говоривший: «Ну что? Разве я не прав?»
– Ну, сударыня, – сказал Лусто, – слушая вас, можно подумать, что мы еще в Париже. Я украду у вас эту тираду, она даст мне лишних десять франков за фельетон.
– О сударь, – ответила она, – не доверяйтесь провинциалкам!
– Почему же? – спросил Лусто.
Госпожа де ла Бодрэ прибегала тут к хитрости, довольно, впрочем, невинной: она считала, что если этим двум парижанам, среди которых ей хотелось сделать выбор, заранее показать ловушку, ожидающую победителя, тот скоро перестанет ее замечать, и тогда она окажется более сильной.
– Сначала, пока не потускнело воспоминание о блеске Парижа, над провинциалкой смеются, – сказала она, – потом, наблюдая ее в естественной ее стихии, за нею начинают ухаживать для препровождения времени. Вы, как человек, составивший себе славу любовными похождениями, будете предметом внимания, которое вам польстит… Берегитесь! – воскликнула Дина, кокетливо грозя пальцем и своими саркастическими замечаниями сразу ставя себя выше и провинциальных прелестниц и самого Лусто. – Когда бедная провинциалочка возгорается неуместной страстью к какой-нибудь выдающейся личности, к парижанину, случайно попавшему в провинцию, – для нее это больше, чем чувство: в этой страсти она находит занятие и посвящает ему всю свою жизнь. Ничего нет опаснее привязанности провинциалки: она сравнивает, она изучает, она размышляет, она мечтает, она никогда не оставляет своей мечты, она продолжает думать о том, кого любит, когда тот, кого она любит, уже не думает о ней. Поэтому одна из неотвратимых бед, тяготеющих над провинциалкой, – это внезапная развязка ее страсти, какую нередко можно наблюдать в Англии. В провинции за жизнью женщины наблюдают с терпением насторожившегося индейца, вынуждая ее идти напрямик по своему пути или сразу же сходить с рельсов, подобно локомотиву, налетевшему на препятствие. Стратегия любовной борьбы, кокетство, составляющие половину существа парижанки, – ничего этого здесь нет и в помине.
– Это верно, – сказал Лусто, – в сердце провинциалки таятся сюрпризы, как в некоторых игрушках.
– Ах, боже мой, – продолжала Дина, – женщина за зиму три раза поговорила с вами и, сама того не зная, заключила вас в своем сердце; подвернулась поездка за город, прогулка – и сказано все, или, если угодно, сделано все. Это поведение, нелепое на взгляд людей ненаблюдательных, в сущности вполне естественно. Вместо того чтобы клеветать на провинциалку, утверждая, будто она развращена, поэт, подобный вам, или же философ, наблюдатель, как доктор Бьяншон, сумели бы угадать никому неведомые поэтические чувства и даже все страницы ее прекрасного романа, развязкой которого пользуется какой-нибудь счастливый лейтенант или какой-нибудь провинциальный лев.