Текст книги "Луи Ламбер"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Вот письмо, в котором он описывает состояние своей души, потрясенной зрелищем парижской цивилизации. Несомненно, эта бездна эгоизма постоянно оскорбляла его сердце, и он всегда страдал; быть может, он не встретил ни друзей, которые могли бы его утешить, ни врагов, создающих разнообразие жизни. Вынужденный постоянно жить в самом себе, не делясь ни с кем своими изысканнейшими наслаждениями, он, быть может, хотел достичь состояния постоянного экстаза, хотел жить почти растительной жизнью, как отшельники первых веков церкви, отказавшись от мира, управляемого разумом. Письмо, казалось, указывало на этот план, вдохновляющий все великие души в эпохи социального обновления. Но это решение было принято некоторыми из них в силу призвания. Разве не пытаются великие души сосредоточить свои силы в период долгого молчания, чтобы нарушить его, обретя способности управлять миром с помощью слова или действия? Конечно, Луи испытал много горечи среди людей и преследовал общество самой ужасной иронией, ничего из нее не извлекая, вот почему у него и вырвался такой отчаянный вопль, вот почему у этого бедняка явилось такое же желание, какое бывает у некоторых властителей вследствие пресыщения всем, даже властью. Быть может, он завершил в уединении какой-нибудь большой труд, неясные контуры которого скользили в его уме? Всякий охотно поверит этому, читая отрывки его мыслей, где раскрывается борьба его души в тот момент, когда для него кончалась юность и начинала расцветать роковая способность к творчеству, породившая произведения зрелого человека. Это письмо имеет непосредственную связь с тем, что произошло в театре. Факт и его описание взаимно объясняют друг друга, душа и тело звучат в одном тоне. Эта буря сомнений и утверждений, туч и просветов, которые прорезывает молния, часто кончается страстной жаждой небесного сияния и достаточно освещает третью эпоху его воспитания, чтобы можно было понять ее всю целиком. Читая эти небрежно набросанные строки, перечитанные и переделанные соответственно настроениям его парижской жизни, можно увидеть, как на дубе во время его внутреннего роста лопается красивая зеленая кожица, как она покрывается трещинами, шероховатостями и постепенно возникает величественный облик громадного дерева, если, конечно, небесный гром и человеческий топор пощадят его.
Этим письмом заканчиваются как для мыслителя, так и для поэта замечательное детство и не понятая никем юность. Здесь вырисовывается контур его нравственного зародыша; философы будут жалеть о листве, пораженной заморозками еще в почках; но, конечно, они увидят цветы, распустившиеся в областях более возвышенных, чем самые высокие места на земле.
Париж. Сентябрь – ноябрь 1819.
Дорогой дядя, я вскоре должен покинуть эти места, где не в состоянии жить. Здесь нет ни одного человека, который любит то, что я люблю, занимается тем, что меня увлекает, удивляется тому, что удивляет меня. Вынужденный жить самим собой, я углубляюсь в себя и страдаю. Долго и терпеливо изучал я общество и пришел к грустным выводам и глубоким сомнениям. Здесь отправная точка для всего – деньги. Нужны деньги даже для того, чтобы обходиться без них. Но, хотя этот металл необходим и для тех, кто хочет спокойно думать, я не чувствую в себе мужества сделать его единственным двигателем моих мыслей. Чтобы составить состояние, нужно выбрать поле деятельности, одним словом, купить с помощью некоторых привилегий положения или клиентуры, привилегий законных или умело созданных, право каждый день брать в чужом кошельке небольшую сумму, которая за год создаст небольшой капитал; этот капитал через двадцать лет даст человеку, живущему честно, не больше четырех или пяти тысяч франков ренты. За пятнадцать-шестнадцать лет, после окончания обучения, адвокат, нотариус, торговец – все терпеливые труженики – обеспечивают себе хлеб на старость. Я понял, что совершенно неспособен на что-нибудь подобное. Я предпочел мысль – действию, идею – деловому предприятию, созерцание – движению. У меня совершенно отсутствует сосредоточенное внимание, необходимое для желающих сделать карьеру. Всякое меркантильное предприятие, всякая необходимость требовать денег у других дурно кончится для меня, и я разорюсь. Если у меня ничего нет в данный момент, по крайней мере я ничего никому не должен. Нужно очень немного материальных средств для того, кто поставил своей целью свершение великих дел в области духовной; но хотя мне достаточно двадцати су в день, у меня нет средств для такого насыщенного трудом безделья. Если я хочу размышлять, материальные потребности выгоняют меня из святилища, где мечется моя мысль. Что будет со мной? Нищета меня не пугает. Если бы не сажали в тюрьму, не бесчестили, не презирали нищих, я бы охотно просил милостыню, чтобы спокойно решать те проблемы, которые меня интересуют. Но эта величайшая покорность, благодаря которой я мог бы развить мою мысль, освободив ее от тела, не может ничему помочь: опять-таки нужны деньги, чтобы произвести некоторые опыты. Если бы не это, я принял бы внешнюю нищету мыслителя, обладающего одновременно и землей и небом. Чтобы быть великим в бедности, достаточно никогда не унижаться. Человек, который борется и страдает, направляясь к благородной цели, – это, конечно, великолепное зрелище; но разве здесь у кого-нибудь хватит сил на борьбу? Можно карабкаться через скалы, но нельзя всегда топтаться в грязи. Здесь все мешает прямолинейному полету души, устремленной в будущее. Я бы не боялся жить в пещере посреди пустыни, но здесь я боюсь. В пустыне я жил бы сам собой, ничем не отвлекаясь; здесь человек ощущает бездну потребностей, которые его принижают. Когда вы выйдете на улицу, погруженный в мечты, занятый мыслями, голос бедняка призывает вас назад, в мир голода и жажды, прося у вас милостыню. Нужны деньги даже для того, чтобы погулять. Все органы без конца утомляются пустяками и никогда не отдыхают. Нервное возбуждение поэта все время разрушается, и то, что должно было стать его славой, становится мучением: воображение превращается в его злейшего врага. Здесь раненый рабочий, бедная женщина в родах, заболевшая проститутка, покинутый ребенок, старик инвалид, пороки, даже преступления находят убежище и внимание; в то же время мир беспощаден к изобретателю, ко всякому мыслителю. Здесь все должно иметь немедленный реальный результат; здесь смеются над опытами, неудачными вначале, которые могут привести к самым великим открытиям, не уважают постоянных глубоких исследований, которые требуют длительного сосредоточения сил. Государство могло бы оплачивать талант, как оно оплачивает войска; но оно боится быть обманутым человеком, живущим интеллектом, как будто тот в силах длительно разыгрывать гения, не будучи им на самом деле. Ах, дорогой дядя, когда уничтожили монастырское уединение у подножия гор под зеленой молчаливой тенью деревьев, разве не должны были построить убежища для страждущих душ, которые одной своей мыслью порождают движение вперед целых наций или подготовляют новое и плодотворное развитие какой-нибудь науки?
20 сентября.
Вы знаете, что меня привело сюда стремление к науке; я нашел здесь людей по-настоящему образованных, часто удивительных; но отсутствие единства в научных исследованиях уничтожает почти все их усилия. Ни обучение, ни науку никто не возглавляет. Вы слушаете в Музеуме профессора, доказывающего то, что на улице Сен-Жак назовут немыслимыми глупостями. Человек из Медицинского института осыпает пощечинами представителя Коллеж де Франс. Сразу после приезда я пошел слушать старого академика, который проповедовал пятистам молодым людям, что Корнель – это мужественный, гордый гений, что Расин нежен и элегичен, Мольер неподражаем, Вольтер в высшей степени умен, Боссюэ и Паскаль отчаянно сильны в рассуждениях. Профессор философии становится знаменит, объясняя, почему Платон это Платон. Другой составляет историю из слов, не заботясь об идеях. Тот объясняет вам Эсхила, другой с успехом доказывает, что городские коммуны были коммунами и ничем другим. Эти новые блестящие взгляды, пережевывающиеся по нескольку часов, и составляют то высшее образование, которое должно гигантскими шагами двинуть вперед человеческие знания. Если бы государство могло мыслить, я заподозрил бы его в том, что оно боится истинной гениальности, боится, что пробужденная гениальность подчинит общество разумной власти. Нации ушли бы вперед слишком далеко и слишком быстро; и на долю профессоров пришлась бы тогда роль дураков. Как же иначе объяснить преподавание без метода, без идеи будущего? Институт мог бы стать великим управлением мира, нравственности и разума, но он недавно был разрушен учреждением отдельных академий. Человеческие знания, следовательно, развиваются без руководства, без системы и направляются случайно, без намеченного пути следования. Эта небрежность, неуверенность существуют в политике так же, как в науке. В мире природы средства просты, а результат велик и чудесен; здесь же, в науке, как и в государстве, средства огромны, а результат ничтожен. Эта сила, которая в природе движется ровным шагом при постоянно увеличивающемся результате, эта всепроизводящая формула А + А разрушительна для общества. Современная политика противопоставляет одни человеческие силы другим, чтобы их нейтрализовать, вместо того чтобы комбинировать их и заставить действовать ради какой-то цели. Если говорить только о Европе от Цезаря до Константина, от маленького Константина до великого Аттилы, от гуннов до Карла Великого, от Карла Великого до Льва X, от Льва X до Филиппа II, от Филиппа II до Людовика XIV, от Венеции до Англии, от Англии до Наполеона, от Наполеона до Англии, я не вижу никакого постоянства в политике, и ее непрерывное кипение до сих пор не породило никакого прогресса. Нации демонстрируют свое величие либо памятниками, либо благополучием отдельных людей. Современные памятники могут ли равняться со старинными? Я сомневаюсь. Произведения искусства, непосредственно созданные отдельным человеком, творения ума или рук человека очень мало прогрессировали. Наслаждения Лукулла [41]41
Лукулл(106—56 г. до н. э.) – римский государственный деятель, прославился своими пирами, роскошью и богатством.
[Закрыть]ничем не отличаются от наслаждений Самюэля Бернара [42]42
Бернар, Самюэль (1651—1739) – крупный финансист при Людовике XIV.
[Закрыть], Божона [43]43
Божон, Николá (1718—1786) – крупный банкир, старался приобрести репутацию мецената и благотворителя.
[Закрыть]или баварского короля. Исчезло и человеческое долголетие. Если судить добросовестно, надо признать, что ничто не изменилось, человек остался тем же самым: сила для него – единственный закон, успех – единственная мудрость. Иисус Христос, Магомет, Лютер только раскрасили разными красками тот круг, по которому двигались молодые нации. Никакая политика не остановила цивилизации, ее богатства, ее нравов, ее идей, союза сильных против слабых, страсти кочевать из Мемфиса в Тир, из Тира в Бальбек, из Тедмора в Карфаген, из Карфагена в Рим, из Рима в Константинополь, из Константинополя в Венецию, из Венеции в Испанию, из Испании в Англию так, что никаких следов не осталось ни от Мемфиса, ни от Тира, ни от Карфагена, ни от былой славы Рима, Венеции и Мадрида. Дух покинул эти могучие тела. Никто не мог уберечься от разрушения, не мог догадаться о правильности аксиомы: когда следствие потеряло связь с причиной, его породившей, наступает дезорганизация. Самый проницательный гений не может найти связи между этими великими социальными явлениями. Ни одна политическая теория не оказалась вечной. Правительства проходят, как люди, не передавая друг другу никаких указаний, и ни одна система не породила системы более совершенной, чем предыдущая. Что можно сказать о политике, если правительства, опиравшиеся на бога, погибли и в Индии и в Египте; если правительства меча и тиары исчезли; если правление одного рушится, а правление всех никогда не могло просуществовать долго; ни одна концепция о силе ума в применении к материальным интересам не стала долговечной, и в настоящее время все требует переделки так же, как во все эпохи, когда человек кричал: «Я страдаю!» Кодекс, на который смотрят как на прекраснейшее дело Наполеона, – самый драконовский из всех, какие мне известны. Доведенная до бесконечности территориальная раздробленность [44]44
Доведенная до бесконечности территориальная раздробленность...– Согласно Гражданскому кодексу, введенному Наполеоном в 1804 году, было уничтожено право первородства, то есть преимущественное право старшего сына нераздельно наследовать состояние отца. Право наследования получили все дети. Это вело к раздроблению земельных владений дворянства.
[Закрыть], в основе которой лежит разделение богатств поровну, должна породить вырождение нации, гибель искусств и наук. На слишком раздробленной земле культивируются только хлебные злаки и вообще невысокие насаждения; леса и многие источники исчезают; не растят больше ни быков, ни лошадей. Исчезают средства нападения и защиты. Начинается нашествие, народ раздавлен, он потерял свои лучшие орудия, он потерял своих вождей. Вот история пустынь! Политика, следовательно, это наука, не имеющая ни определенных начал, ни незыблемых основ; она – гений текущего момента, постоянное приложение силы в соответствии с требованиями сегодняшнего дня. Человек, который может провидеть на два века вперед, умрет на лобном месте, под проклятия народа, или же – а это, мне кажется, еще хуже – будет исхлестан бесчисленными насмешками. Нации – это тоже личности, не мудрее и не сильнее человека, и их судьбы сходны. Раздумывать о человеке – разве не значит заниматься народами? Зрелище этого общества, у которого так шатки, непрочны и основы и то, что на них воздвигается, и причины, и действия, общества, в котором филантропия – это великолепная ошибка, а прогресс – бессмыслица, подтвердило мне ту истину, что подлинная жизнь в нас, а не вне нас; что подняться над людьми, чтобы управлять ими, – это значит играть несколько расширенную роль классного руководителя; и что люди, достаточно сильные, чтобы подняться до той ступени, с которой они могут наслаждаться, окидывая взглядом миры, не должны смотреть на то, что лежит у их ног.
4 ноября.
Я занят, безусловно, серьезными мыслями, я иду к некоторым открытиям, непобедимая сила увлекает меня к свету, который с юных лет блистал в сумерках моей нравственной жизни; но как назвать ту силу, которая связывает мне руки, затыкает рот и тянет меня в противоположную сторону от моего призвания? Нужно покинуть Париж, попрощаться с книгами библиотек, прекрасными очагами света, попрощаться с учеными, снисходительными и доступными для общения, с юными гениями, с которыми я дружил. Что меня отталкивает? Может быть, случай, а может быть, провидение? Обе идеи, обозначенные этими словами, непримиримы друг с другом. Если случайности не существует, то надо принять фатализм или насильственную координацию всех фактов, подчиненных общему плану. Почему же мы сопротивляемся? Если человек не свободен, то чем становится здание его нравственного мира? А если он может строить свое будущее, если он по своему свободному выбору может остановить выполнение общего плана, то что же такое бог? Почему я явился в мир? Если я исследую самого себя, то я понимаю это: я нахожу в себе зародыши для развития; но тогда зачем же мне даны громадные способности, если не для того, чтобы их использовать? Если бы моя пытка стала для кого-нибудь примером, я бы согласился на продолжение ее. Но результат может быть таким же роковым, как судьба неведомого цветка, умирающего в глубине девственного леса, где никто не вдохнет его запах, не насладится его яркостью. Так же, как он напрасно льет в одиночестве свой аромат, я создаю здесь, на чердаке, идеи, которых никто не воспримет. Вчера вечером у окна вместе с молодым врачом по имени Мейро я ел хлеб и виноград. Мы беседовали как люди, которых несчастье сделало братьями, и я сказал ему:
– Я ухожу, вы остаетесь, возьмите мои концепции и развейте их!
– Я не могу, – ответил он с горечью и грустью, – здоровье у меня слишком слабое и не выдержит моих трудов, я должен умереть молодым, сражаясь с нищетой.
Мы посмотрели на небо и пожали друг другу руки. Мы встречались на лекциях по сравнительной анатомии в галереях Музеума, увлеченные одними и теми же проблемами, единством строения земли. Для него это было предчувствие гения, посланного, чтобы открыть новый путь на целине разума, для меня – вывод общей системы. Моя мысль хотела установить реальные связи, которые могут существовать между человеком и богом. Разве не в этом нуждается наша эпоха? Без каких-либо высших неоспоримых начал нельзя наложить узду на общество, дух критики и споров распустил его, и оно кричит теперь: «Ведите нас по дороге, где мы не встретим пропастей!» Вы меня спросите, какое отношение имеет сравнительная анатомия к вопросу, столь важному для грядущих судеб общества? Не следует ли убедить себя, что человек – это цель всех земных возможностей, а затем спросить, не будет ли сам он возможностью, не имеющей завершения? Если человек связан со всем, то нет ли чего-либо над ним, с чем он связывается в свою очередь? Если в нем итог восходящих к нему необъясненных изменений, не должен ли он явиться связью между видимой и невидимой природой? Деятельность мира не абсурдна, она стремится к цели, и этой целью не может быть общество, построенное наподобие нашего. Между нами и небом есть ужасающий пробел. В таком положении мы не можем ни всегда наслаждаться, ни всегда страдать; нужны огромные перемены, чтобы достичь рая или ада, двух концепций, без которых бог не существует в глазах народа. Я знаю, что люди выдумали душу, чтобы выйти из затруднительного положения. Но мне как-то неприятно считать, что бог принимает человеческую низость, разочарования, наше отвращение, наше падение. Затем, как можем мы считать, что в нас есть божественная искра, если над ней могут возобладать несколько стаканов рома? Как вообразить себе сверхматериальные способности, которые ограничены материей и использование которых может быть сковано одним зерном опиума? Как представить себе, что мы будем еще нечто чувствовать, будучи лишены условий нашей чувствительности? Почему погибнет бог, если субстанция будет обладать способностью мыслить? Разве одушевление субстанции в ее бесчисленных разновидностях, проявление ее инстинктов легче объяснить, чем деятельность мышления? Разве движения, присущего мирам, недостаточно, чтобы доказать существование бога, и мы должны обращаться ко всевозможным нелепостям, порожденным нашей гордыней? Разве не достаточно для существа, отличающегося от других только более совершенными инстинктами, сознания, что мы можем после всех испытаний достичь лучшего бытия, хотя в одном отношении и обречены на гибель? Если в области морали не существует ни одного принципа, который не вел бы к абсурду или к противоречию с очевидностью, разве не время приступить к поискам догматов, начертанных в глубине природы вещей? Не нужно ли перевернуть всю философскую науку? Мы очень мало занимаемся так называемым небытием, которое нам предшествовало, и пытаемся исследовать то небытие, которое нас ждет. Мы делаем бога ответственным за будущее, но не спрашиваем у него отчета о прошлом. А между тем так же необходимо знать, не имеем ли мы каких-либо корней в прошлом, как и то, на что мы обречены в будущем. Если мы были деистами или атеистами, то только с одной стороны. Вечен ли мир? Создан ли мир? Мы не можем представить ничего среднего между этими двумя положениями: одно ложно, другое правильно. Выбирайте. Каков бы ни был ваш выбор, величие бога, такого, каким мы его себе представляем, должно уменьшиться, что равносильно его отрицанию. Сделайте мир вечным: тогда, несомненно, бог ему подчинен. Предположите, что мир создан, тогда существование бога невозможно. Как мог он существовать целую вечность, не зная, что у него явится мысль создать мир? Как же он не знал заранее результатов? Откуда он взял материал? Видимо, из самого себя. Если мир исходит из бога, как же принять зло? Если же зло произошло из добра, то вы пришли к абсурду. Если же зла не существует, то чем становится общество с его законами? Всюду бездны! Всюду пропасть для разума. Нужно в корне перестроить науку об обществе. Послушайте, милый дядя: покуда какой-нибудь прекрасный гений не объяснит заведомое неравенство умов, общий смысл человечества, слово «бог» будет постоянно уязвимо, а общество будет существовать на зыбучем песке. Тайны различных нравственных зон, через которые проходит человек, раскроются в анализе всего животного мира в целом. Животный мир до сих пор рассматривался только в своих различиях, но не в явлениях сходства; в своих органических наружных признаках, но не в подлинных своих свойствах. Животные свойства мало-помалу совершенствуются, следуя за избирательным законом. Эти свойства соответствуют силам, которые их выражают, и эти силы материальны в своем существе и делимы. Материальные свойства! Подумайте об этих двух словах. Ведь это такой же неразрешимый вопрос, как и вопрос о том, как материя была приведена в движение, – еще не исследованная бездна, трудности которой были скорее смещены, чем разрешены системой Ньютона. Наконец, постоянная комбинация света со всем, что живет на земле, требует нового исследования земного шара. То же самое животное различно в жарком поясе, в Индии или на севере. Под вертикальными или наклонными солнечными лучами развиваются различные формы природы, единые в своей основе, но по результатам не схожие ни внутренне, ни внешне. Явление зоологического мира, бросающееся нам в глаза при сравнении бабочек Бенгалии с бабочками Европы, еще ярче в нравственном мире. Нужен определенный лицевой угол, определенное количество мозговых извилин, чтобы получить Колумба, Рафаэля, Наполеона, Лапласа или Бетховена; бессолнечная долина порождает кретинов; сделайте из этого выводы. Откуда эти различия в человеке, зависящие от большей или меньшей удачи в распределении света? Существование огромного количества страдающих людей, более или менее активных, более или менее обеспеченных питанием, более или менее просвещенных, так трудно объяснить, что это вопиет против бога. Почему самые большие радости вызывают в нас желание покинуть землю, почему у всякого существа возникало и будет возникать стремление подняться ввысь? Движение – это великая душа, слияние которой с материей так же трудно объяснить, как произведения человеческой мысли. В настоящее время наука едина, невозможно коснуться политики, не занимаясь вопросами морали, а мораль связана со всеми научными проблемами. Мне кажется, что мы накануне великой битвы человечества; армия уже собралась, только я пока не вижу полководца...
25 ноября.
Поверьте мне, милый дядя, трудно отказаться без сожаления от жизни, которая нам свойственна. Я возвращаюсь в Блуа, но сердце мое мучительно сжимается; я умру и унесу с собой нужные миру истины. Никакие личные интересы не оскверняют моих сожалений. Что слава для человека, который уверен, что может подняться в более высокую сферу? У меня нет никакой любви к двум слогам «Лам» и «бер»: произнесут их небрежно или с уважением над моей могилой, это ничего не изменит в моей потусторонней судьбе. Я чувствую себя сильным, полным энергии, я мог бы стать могущественным; я ощущаю в себе такую просветленную жизнь, что она может воодушевить целый мир, и я точно заключен в какой-то минерал, как, быть может, заключены цветы, которыми вы любуетесь на шее у птиц с Индийского полуострова; надо было бы охватить весь мир и обнять его, чтобы переделать; но разве те, кто его таким образом охватит и переплавит, не начали с того, что были колесиками в машине? Я оказался бы раздавленным. Магомету – сабля, Иисусу – крест, а мне – никому не известная смерть; завтра я еду в Блуа, а через несколько дней лягу в гроб.
Знаете ли вы, почему я вернулся к Сведенборгу, после того как я проделал громадную работу по изучению религий и, прочитав все работы, которые терпеливая Германия, Англия и Франция опубликовали за шестьдесят лет, доказал самому себе глубокую истину моих взглядов на Библию, сформировавшихся в молодости? Конечно, Сведенборг резюмирует все религии, вернее, единую общечеловеческую религию. Если культы существуют в бесчисленных формах, то их смысл и метафизическая конструкция никогда не менялись. В конце концов, у человека была только одна религия. Шиваизм, вишнуизм и браманизм [45]45
Шиваизм, вишнуизм и браманизм– поклонение богам Шиве, Вишну и Брахме – верховной триаде индуистской религии (Тримурти – то есть троица).
Далее Бальзак говорит о развитии политеистических религии, то есть религий, основанных на поклонении нескольким богам.
[Закрыть], три первых человеческих культа, развившиеся в Тибете, в долине Инда и на обширных равнинах Ганга за несколько тысячелетий до Иисуса Христа, закончили свои войны принятием индусского Тримурти. Тримурти – это наша троица. Из этого догмата зародился в Персии магизм [46]46
Магизм– религиозная система, созданная в Мидии (VII в. до н. э.), в среде индийского племени магов, которые одни имели право быть жрецами. Для магизма был характерен дуализм.
[Закрыть], в Египте – африканские религии и мозаизм [47]47
Мозаизм, или маздеизм– религия древних народов Малой Азии, основанная на дуалистическом культе доброго бога Мазды и бога зла Аримана.
[Закрыть], потом кабиризм [48]48
Кабиризм– поклонение божествам плодородия кабирам. Культ кабиров был распространен в Малой Азии и оттуда пришел в Древнюю Грецию.
[Закрыть]и греко-римский политеизм. Излучения тримуртизма, принесенные мудрецами, которых люди преобразуют в полубогов (Митра, Вакх. Гермес, Геракл и др.), прививали азиатские мифы воображению каждой страны, которой они достигали. В то же время в Индии появляется Будда, самый знаменитый реформатор трех примитивных религий, и основывает свою церковь, к которой и сейчас принадлежит на двести миллионов человек больше, чем к христианской, провозглашает свое учение, питавшее могучую волю Христа и Конфуция [49]49
Конфуций(551—479 г. до н. э.) – по китайской традиции – мудрец, философ, основатель конфуцианства – религиозно-морального учения Древнего Китая. Идеология конфуцианства построена на культе предков, почитании монарха, родителей и старших.
[Закрыть]. После этого христианство поднимает свое знамя. Позже Магомет сливает мозаизм и христианство; Библию и Евангелие в одну книгу, Коран, где он приспосабливает их к духу арабов. Наконец, Сведенборг выбирает из магизма, браманизма, буддизма и христианского мистицизма то, что в этих четырех религиях есть общего, реального, божественного, и придает этим доктринам, так сказать, математическое доказательство. Для того, кто окунается в реки этих религий, не все основатели которых нам известны, совершенно ясно, что Зороастр [50]50
Зороастр, или Заратуштра – мифический пророк – реформатор древнеиранской религии, положивший, по преданию, начало религии маздеизма.
[Закрыть], Моисей [51]51
Моисей– библейский легендарный персонаж, вождь и законодатель древних евреев, считается основоположником религии иудаизма.
[Закрыть], Будда, Конфуций, Иисус Христос, Сведенборг руководствуются одними принципами и ставят себе одну цель. Но последний из них, Сведенборг, станет, быть может, Буддой севера. Как бы темны и расплывчаты ни были его книги, в них находятся элементы грандиозной социальной концепции. Его теократия великолепна, его религия единственная, которую может принять подлинно высокий дух. Только он один дает возможность коснуться бога, он пробуждает жажду веры, он освобождает величие бога от пеленок, в которые его замотали другие человеческие культы; он оставил его там, где он пребывает, заставив притягиваться к нему все созданные им вещи и существа, путем последовательных превращений, показывающих более близкое, более естественное будущее, чем католическая вечность. Он смыл с бога упрек, который делают ему нежные души, упрек в том, что он назначает вечную кару за ошибки одного мгновения, ибо в таком порядке нет ни справедливости, ни доброты. Каждый человек хочет знать, будет ли у него другая жизнь и имеет ли этот мир какой-нибудь смысл. Вот я и хочу осмелиться произвести этот опыт. Эта попытка может спасти мир, так же, как крест Иерусалима и сабля Мекки [52]52
Мекка– священный город мусульман (магометан).
[Закрыть]. И один и другой – сыновья пустыни. Из тридцати трех лет жизни Иисуса известны только девять; время его безвестности подготовило жизнь, полную славы. И мне тоже нужна пустыня!
Несмотря на трудности такого предприятия, я считал своим долгом попытаться описать молодость Ламбера, эту скрытую от всех жизнь, которой я обязан единственными счастливыми часами и единственными приятными воспоминаниями моего детства. За исключением этих двух лет, вся моя жизнь была полна лишь тревог и неприятностей. Если позже я и испытывал счастье, то оно всегда бывало неполным. Я, конечно, был очень многословен, но, не проникнув в глубину сердца и ума Ламбера – эти два слова крайне несовершенно выражают бесконечно разнообразные формы его внутренней жизни, – будет очень трудно понять вторую половину его умственного развития, одинаково неизвестную как мне, так и миру, хотя ее оккультное завершение развернулось передо мной в течение нескольких часов. Все те, у кого эта книга еще не выпала из рук, я надеюсь, поймут события, которые мне осталось рассказать, события, составляющие в какой-то мере второе существование этого человека; почему не сказать – этого творческого сознания, в котором все было необыкновенно, даже его конец.
Когда Луи вернулся в Блуа, дядя постарался всячески развлечь его. Но бедный священник жил в этом благочестивом городке, как настоящий прокаженный. Никто не хотел принимать революционера, лишенного сана. Его общество состояло из нескольких людей, верных убеждениям, как тогда говорили, либеральным, патриотическим, конституционным, людей, к которым он ходил на партию виста или бостона. В первом доме, куда ввел его дядя, Луи увидел молодую особу, положение которой заставляло ее оставаться в этом обществе, отвергнутом людьми большого света, хотя у нее было настолько значительное состояние, что позже она, несомненно, смогла бы сделать партию среди высшей аристократии этого края.
Мадмуазель Полина де Вилльнуа была единственной наследницей богатств, накопленных ее дедушкой, евреем по имени Саломон, который, в противоположность обычаям своей нации, в старости женился на католичке. У него был сын, воспитанный в вере своей матери. После смерти отца молодой Саломон купил, по выражению того времени, должность, дающую дворянство, и превратил в баронство земли Вилльнуа, получив право на это имя. Он умер холостым, но оставил незаконную дочь, которой завещал бóльшую часть своего состояния и, в частности, имение Вилльнуа. Один из его дядей, господин Жозеф Саломон, был назначен опекуном сиротки. Этот старый еврей так полюбил свою подопечную, что готов был принести самые большие жертвы, чтобы почетно выдать ее замуж. Из-за своего происхождения и сохранявшегося в провинции предубеждения против евреев мадмуазель де Вилльнуа, несмотря на свое богатство и состояние опекуна, не была принята в том избранном обществе, которое правильно или неправильно называется аристократическим. Между тем господин Жозеф Саломон заявлял, что за неимением провинциального дворянчика его подопечная поедет в Париж, чтобы выбрать там мужа среди пэров – либералов или монархистов; что же касается счастья, добрый опекун считал возможным гарантировать его определенными условиями брачного контракта. Мадмуазель де Вилльнуа было тогда двадцать лет. Ее исключительная красота и пленительный ум были для ее счастья менее шаткой гарантией, чем все то, что могло дать богатство. В ее чертах можно было увидеть самый высокий образец чистейшей еврейской красоты: широкий и чистый овал лица, отражающий нечто идеальное, дышащий всеми наслаждениями Востока, невозмутимой лазурью его неба, щедростью земли и сказочным богатством жизни. У нее были красивые миндалевидные глаза, оттененные густыми загнутыми ресницами. Библейская невинность озаряла ее чело. Кожа сохраняла матовую белизну одежды левитов [53]53
Левиты– священнослужители у древних иудеев.
[Закрыть]. Обычно она была молчалива и сосредоточенна, но ее жесты, ее движения свидетельствовали о скрытом очаровании, так же как в словах сквозила мягкая и ласковая женственность. И все же у нее не было розовой свежести или яркого румянца, украшающего щеки женщины в беззаботном возрасте. Коричневатые оттенки, смешанные с красноватыми отсветами, заменяли румянец на этом лице и выдавали энергичный характер, нервную возбудимость, которую многие мужчины не любят в женщинах, но в которой иные распознают целомудренную чувствительность и гордую силу страсти. Как только Ламбер увидел мадмуазель де Вилльнуа, он угадал в ее облике ангела. Богатство его души, склонность к экстазу – все это вылилось в беспредельную любовь. Первая любовь юноши всегда бывает очень бурной, а у него, человека пылких и пламенных чувств, особого характера идей, замкнутого образа жизни, любовь приобрела неизмеримую мощь. Эта страсть была для него бездной, в которую несчастный бросил все, бездной, куда страшно заглянуть, потому что мысль самого Ламбера, такая гибкая и такая сильная, утонула в ней. Здесь все тайна, потому что все это произошло в духовном мире, закрытом для большей части людей, законы которого открылись ему, быть может, к несчастью для него самого. Когда мы случайно встретились с его дядей, он привел меня в комнату, где жил Ламбер в тот период своей жизни. Я хотел найти в ней какие-нибудь следы его творений, если он их оставил. Там среди бумаг, разбросанных в беспорядке, к которому старик отнесся с уважением, проникнутым удивительным, отличающим старых людей чувством сострадания, я нашел много писем, настолько неразборчивых, что их не стоило вручать мадмуазель де Вилльнуа. Хорошее знание почерка Ламбера позволило мне с течением времени разобрать иероглифы этой стенографии, созданной лихорадочным нетерпением страсти. Захваченный чувством, он писал, не заботясь о графическом совершенстве, стремясь не замедлять изложения своих мыслей. Вероятно, он переписывал эти бесформенные наброски, в которых часто все строчки сливались; но, опасаясь, быть может, что придает своим идеям довольно неудачную форму, он сперва по два раза начинал свои любовные письма. Как бы то ни было, но понадобился весь пыл моего культа его памяти и нечто вроде фанатизма, охватывающего человека при подобном предприятии, чтобы разгадать и восстановить смысл последующих пяти писем. Эти бумаги, которые я храню с неким благоговением, – единственные материальные свидетели его пылкой страсти. Мадмуазель де Вилльнуа, несомненно, уничтожила подлинники посланных ей писем, красноречивых свидетелей возбужденного ею лихорадочного бреда. Первое из этих писем – несомненно так называемый черновик – раскрывало и своей формой и многословием его колебания, сердечные волнения, бесконечные опасения, пробужденные желанием нравиться; сбивчивость выражений показывала неясность всех мыслей, которые охватили молодого человека, пишущего свое первое любовное письмо; о таком письме помнят всегда, и каждое его слово пробуждает долгие размышления; как великан, сгибающийся, чтобы войти в хижину, становится скромным и робким, так и самое необузданное чувство ищет сдержанных выражений, чтобы не испугать души молодой девушки. Никогда антиквар не трогал свои палимпсесты [54]54
Палимпсесты– в древности и во времена средневековья рукопись, написанная на пергаменте по смытому или соскобленному тексту.
[Закрыть]с большим уважением, чем я изучал и восстанавливал эти искалеченные обрывки, ибо страдание и радость священны для всех, кто знал такие же страдания и такие же радости.