355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Луи Ламбер » Текст книги (страница 4)
Луи Ламбер
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:10

Текст книги "Луи Ламбер"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

– Часто среди спокойствия и молчания, – говорил он мне, – когда наши внутренние способности уснули, когда мы отдаемся блаженству отдыха, когда в нас все точно покрывается тьмой и мы погружаемся в созерцание внешнего мира, внезапно вырывается какая-то идея, с быстротой молнии проносится по бесконечным пространствам, понятие о которых нам дает наше внутреннее зрение. Эта блестящая идея, возникшая как блуждающий огонек, исчезает бесследно, ее существование так же эфемерно, как жизнь тех детей, которые приносят родителям и бесконечную радость и бесконечное горе; они похожи на мертворожденные цветы на равнинах мысли. Иногда идея вместо того, чтобы вырваться из нас с силой и умереть невоплощенной, начинает оформляться, колеблется в неизвестных туманностях тех органов, которые дали ей жизнь; она терзает нас длительными родами, развивается, делается плодовитой, вырастает во внешнем мире во всей прелести своей юности, украшенная всеми признаками долгой жизни; она выдерживает самые любопытные взгляды, привлекает их, никогда не утомляет; она требует обдумывания и вызывает восторг, как всякое тщательно обработанное произведение. Иногда идеи рождаются целыми роями, одна ведет за собой другую, они образуют некую цепь, они тревожат нас, они кишат, они словно охвачены безумием. То они поднимаются бледные, смутные, гибнут оттого, что им не хватает питания и силы, не хватает жизненной субстанции. То в какие-то особые дни они мчатся в бездну, чтобы осветить безмерные глубины; они пугают нас и подавляют нашу душу. Идеи образуют внутри нас целую систему, похожую на одно из царств природы, нечто вроде флоры, чья иконография будет составлена гением, которого, быть может, примут за безумца. Да, все и в нас и во внешней жизни свидетельствует о существовании чудесных созданий, которые я сравниваю с цветами, повинующимися неизвестно каким откровениям своей природы! Их деятельность, как самое существенное в человеке, не более удивительна, чем аромат и окраска в растениях. Может быть, ароматы тоже идеи! Если считать, что линия, где кончается мясо и начинается ноготь, заключает в себе необъяснимую невидимую тайну непрерывных превращений наших флюидов в роговицу, нужно признать, что нет ничего невозможного в чудесных изменениях человеческой субстанции. Но разве не бывает в нравственном мире явлений движения и притяжения, похожих на их физические соответствия? Можно взять, например, ожидание, которое могут ярко переживать все, оно становится таким тягостным только благодаря закону, по которому тяжесть всякого тела увеличивается в зависимости от скорости. Разве тяжесть чувства, которое порождает ожидание, не увеличивается непрерывным присоединением пережитых страданий к скорби данного момента? Наконец, чему, как не электрической субстанции, можно приписать магическое действие, с помощью которого воля властно сосредоточивается во взгляде, чтобы по приказу гения испепелить препятствия, звучит в голосе или просачивается, несмотря на лицемерие, сквозь человеческую оболочку? Поток этого властелина флюидов, который под высоким давлением мысли или чувства растекается волнами или иссякает, становится тоненькой струйкой, потом собирается, чтобы вновь разрядиться стрелами молний, – он и является оккультным орудием [36]36
  Оккультное орудие.– Оккультизм – общее название лженаук о различных «таинственных силах» и «сверхъестественных свойствах» природы. К оккультизму относятся различные виды магии, гадания, спиритизм и т. д. Бальзак одно время увлекался оккультизмом.


[Закрыть]
, которому мы обязаны либо гибельными или благодетельными усилиями искусств и страстей, либо грубыми, ласковыми, устрашающими, сладострастными, раздражающими, обольстительными интонациями голоса, вибрирующими в сердце, во внутренностях или в мозгу, в зависимости от наших желаний; либо всеми возможностями осязания – источником движений мысли, управляющих творческими руками стольких художников, которым после бесчисленных, сделанных со страстным волнением набросков удается воссоздать природу; либо, наконец, бесконечным разнообразием взглядов, от бесцветного и бездейственного до сверкающего и способного устрашать. В этой системе никакие права бога не ущемляются. Материальная мысль раскрыла мне в нем новое величие!

Выслушав все его слова, приняв в душу его взгляд, как некое озарение, я не мог не принять с восторгом его убеждений, не мог не увлечься ходом его мыслей. Таким образом, мысльпоявлялась предо мной, как совершенно физическая сила в сопровождении своих бесчисленных порождений. Она была новой человечностью, выражавшейся в новой форме. Простого обзора законов, которые Ламбер считал формулой нашего мышления, вполне достаточно, чтобы вообразить чудодейственную активность, с какой его душа поглощала самое себя. Луи искал доказательств своим принципам в истории великих людей, жизнь которых, рассказанная нам биографами, дает ряд любопытных деталей насчет того, насколько действенной могла быть их мысль. Его память дала ему возможность вспомнить те факты, которые могли помочь развитию его утверждений. Он разместил их в тех главах, где они могли служить примерами, и, таким образом, многие из его изречений приобретали характер почти математической достоверности. Произведения Кардано [37]37
  Кардано, Джероламо (1501—1576) – итальянский философ, математик, врач, увлекался мистицизмом, предсказал день своей смерти и фактически уморил себя голодом, чтобы оправдать предсказание.


[Закрыть]
, человека, обладавшего удивительной силой прозрения, дали ему драгоценный материал. Он не забыл ни Аполлония Тианского [38]38
  Аполлоний Тианский– греческий философ-мистик (I в. н. э.).


[Закрыть]
, предсказавшего в Азии смерть тирана и описывавшего его муки в тот самый момент, когда все это происходило в Риме, ни Плотина [39]39
  Плотин(205—270 г. н. э.) – древнегреческий философ-идеалист, последователь Платона, утверждал возможность познания бога в состоянии экстаза.


[Закрыть]
, который почувствовал, что Порфирий собирается убить себя, и прибежал к нему, чтобы отговорить его, ни факта, отмеченного в предыдущем (XVIII) столетии при господстве самого язвительного неверия, какое только можно встретить, факта, потрясающего людей, привыкших делать из сомнения оружие против него же самого, но совершенно простого для некоторых верующих: Альфонс-Мария де Лигуори, епископ Святой Агаты, дал последнее напутствие папе Ганганелли, который его видел, слышал и отвечал ему; а в то же время, на очень большом расстоянии от Рима, у себя дома, в кресле, где он обычно сидел, возвратившись после церковной службы, епископ был погружен в экстаз. Вернувшись к обычной жизни, он увидел, что все слуги стоят вокруг него на коленях, считая его мертвым. «Друзья мои, – сказал он им, – святой отец только что испустил дух». Через два дня прибывший курьер подтвердил эту новость. Час смерти папы совпал с тем часом, когда епископ пришел в себя. Ламбер не пропустил и одного приключения, еще более близкого по времени, случившегося в последнем столетии с молодой англичанкой, которая, страстно любя одного моряка, отправилась к нему из Лондона и нашла его одного, без проводника, в пустыне Северной Америки, где очутилась как раз вовремя, чтобы спасти ему жизнь. Луи использовал мистерии античности, деяния святых мучеников, в которых он нашел самые прославленные примеры силы человеческой воли, демонологию средних веков, криминальные процессы, медицинские исследования, с изумительной проницательностью отыскивая повсюду истинные происшествия, вероятные явления. Эта богатая коллекция научно обоснованных фактов, выбранных из огромного количества книг, в большинстве случаев достойных доверия, несомненно, была употреблена на бумажные пакеты; и этому труду, по меньшей мере любопытному, порожденному самой удивительной человеческой памятью, суждено было погибнуть. Среди доказательств, обогащавших труд Ламбера, была одна история, случившаяся в его семье, история, которую он рассказал мне, прежде чем начал писать свой трактат. Этот факт, относящийся к «запредельному бытию» внутреннего существа, – если я могу позволить себе выковать новое слово, чтобы обозначить еще не названное явление, – поразил меня так сильно, что я все запомнил. Отец и мать Ламбера должны были вести процесс, проигрыш которого мог запятнать их честь, единственное сокровище, которым они обладали в жизни. Они были в величайшем страхе, когда шел вопрос о том, придется ли уступить несправедливым требованиям истца, или удастся защититься от его домогательств. Совещание произошло осенней ночью у очага, топившегося торфом, в комнате дубильщика и его жены. На это совещание были приглашены двое-трое родственников и прадед Луи со стороны матери, старик рабочий, совсем дряхлый, но со строгим и величественным выражением лица, светлыми глазами и редкими прядями седых волос, еще сохранившихся на пожелтевшем от старости черепе. Подобно «оби» у негров или «сагаморы» у дикарей, он был чем-то вроде оракула, с которым советовались в исключительно важных случаях. Его владения обрабатывались внуками, которые кормили его и ухаживали за ним; он им предсказывал дождь и хорошую погоду и указывал время, когда они должны были косить или увозить сжатый хлеб. Точность его барометрических указаний стала широко известной и еще больше усилила доверие и уважение, которым его окружали. Он целыми днями неподвижно сидел на стуле. Это состояние экстаза стало для него обычным после смерти жены, к которой у него была самая живая и самая прочная привязанность. Спор шел при нем, и он, казалось, не уделял ему большого внимания.

– Дети мои, – сказал он им, когда его попросили сообщить свое мнение, – это дело слишком серьезное, чтобы я мог решить его один. Мне нужно посоветоваться с женой.

Старик встал, взял свою палку и вышел, оставив всех в полном удивлении и в уверенности, что он впал в детство. Но вскоре он вернулся и сказал:

– Мне не пришлось идти до кладбища, ваша мать шла мне навстречу, я встретил ее у ручья. Она мне сказала, что вы найдете у одного нотариуса в Блуа квитанции, которые дадут вам возможность выиграть процесс.

Эти слова были произнесены твердым голосом. Все поведение и выражение лица деда говорили о том, что такие явления были для него привычны. Действительно, указанные квитанции были найдены, и процесс не состоялся.

Эта история, происшедшая под отчим кровом на глазах Луи, которому тогда было девять лет, во многом способствовала его вере в чудесные видения Сведенборга, давшего в течение своей жизни несколько доказательств могущества призраков, появившихся перед его внутренним существом. Становясь взрослее, по мере того, как развивался его ум, Ламбер должен был искать в законах человеческой природы причин чуда, с детства привлекшего его внимание. Каким именем назвать случай, который собрал вокруг него факты, книги, относящиеся к этим явлениям, и сделал его одновременно и сценой и актером для величайших чудес мысли? Луи имел бы право на славу даже в том случае, если бы он в пятнадцатилетнем возрасте выдвинул только одно-единственное следующее психологическое положение: «События, которые выражают действия человечества и являются продуктом его ума, имеют причины, в которых они предугаданы, как наши действия совершаются в наших мыслях прежде чем найдут внешнее выражение; предчувствия или пророчества – это первый намек на эти причины», – и тогда я полагал бы, что нужно оплакивать в его лице потерю гения, равного Паскалю, Лавуазье и Лапласу. Быть может, химерические представления об ангелах слишком долго господствовали над его работами; но разве, стараясь сделать золото, алхимики незаметно для себя не создали химию? И все же, если позже Ламбер изучал сравнительную анатомию, физику, геометрию и другие науки, которые имели связь с его открытиями, у него, несомненно, было намерение собрать факты и сделать анализ их, а это единственный факел, который может провести нас через самые темные и неуловимые области бытия. У него, конечно, было слишком много здравого смысла, чтобы оставаться в тумане теорий, которые можно изложить в нескольких словах. Разве в настоящее время самый простой опыт, опирающийся на факты, не более драгоценен, чем самые прекрасные системы, обоснованные более или менее остроумными доводами? Но так как я не общался с ним в ту эпоху его жизни, когда его размышления были более продуктивными, я могу только предполагать, основываясь на первых его мыслях, как велико было значение его произведений.

Легко понять, в чем была слабость «Трактата о воле». Хотя Ламбер и был одарен качествами, отличающими исключительных людей, он все же был ребенком. Хотя он уже умел отвлеченно мыслить, притом весьма искусно и многообразно, в его уме еще жили пленительные верования, всегда близкие молодым людям. Его концепции приближались к зрелости гения лишь в некоторых пунктах, в подавляющем же большинстве случаев они находились только в зародыше. Для некоторых умов, влюбленных в поэзию, самый большой недостаток Ламбера показался бы обаятельным. В его творении сохранились следы колебаний этой прекрасной души между двумя великими принципами: спиритуализмом и материализмом; сколько мощных гениев переживали эту душевную борьбу, и ни один из них не посмел слить их воедино! Сначала Ламбер был чистым спиритуалистом, но он с необходимостью вынужден был признать материальность мысли. Переубежденный фактами, установленными анализом в тот самый момент, когда его сердце было полно нежности к рассеянным облакам в небесах Сведенборга, он еще не находил в себе сил создать целостную, строгую, отлитую воедино систему. Отсюда и возникли некоторые противоречия, проявившиеся даже в беглом очерке, который я пишу о его первых опытах. Хотя его работа не была закончена, не являлась ли она черновиком науки, тайны которой он мог бы исследовать впоследствии, а также утвердить основы, изучить, вывести и связать воедино ее следствия?

Через шесть месяцев после конфискации «Трактата о воле» я покинул коллеж. Наша разлука была внезапной. Моя мать, обеспокоенная тем, что у меня все время держалась повышенная температура, и еще тем, что из-за отсутствия физических упражнений появились признаки коматозного состояния, взяла меня из коллежа, оформив все за четыре-пять часов. При известии о моем отъезде Ламбера охватила жестокая скорбь. Мы спрятались, чтобы поплакать.

– Увижу ли я тебя когда-нибудь? – нежно говорил он мне, сжимая меня в объятиях. – Ты-то будешь жить, – продолжал он, – но я умру. Если я смогу, я явлюсь тебе.

Только молодой человек может произнести подобные слова с выражением такой убежденности, что они воспринимаются как предсказание, как обещание, ужасного исполнения которого следует лишь опасаться. В течение долгого времени меня преследовала неясная мысль об этом обещанном мне явлении. Бывают такие дни хандры, сомнений, ужаса, одиночества, когда я должен гнать от себя воспоминания об этом меланхолическом прощании, которое тем не менее оказалось не последним. Когда я шел через двор к выходу, Ламбер прижался к одному из закрытых решеткой окон столовой, чтобы увидеть, как я буду проходить. По моему желанию, мать получила для Ламбера разрешение пообедать с нами в гостинице. Вечером я, в свою очередь, проводил его до рокового порога коллежа. Никогда любовник и любовница не проливали столько слез при расставании, как мы.

– Прощай же! Я буду один в этой пустыне, – сказал он, показывая двор, где две сотни детей играли и кричали. – Когда я вернусь усталый, полумертвый после долгих путешествий по просторам моей мысли, в чьем сердце найду я отдохновение? Чтобы сказать тебе все, достаточно было одного взгляда. Кто же теперь поймет меня? Прощай! Лучше бы я никогда не встречал тебя, я бы не узнал многого из того, чего мне теперь будет так недоставать.

– А я, – отвечал я ему, – что будет со мной? Разве мое положение не ужасней? – И прибавил, хлопнув себя по лбу: – У меня здесь нет ничего такого, что могло бы меня утешить.

Он покачал головой изящно и вместе с тем грустно, и мы расстались. В этот момент Луи Ламбер был пяти футов и двух дюймов ростом, и больше он уже не вырос. Его лицо, ставшее особенно выразительным, свидетельствовало о доброте характера. Божественное терпение, развитое дурным обращением, постоянная сосредоточенность, которой требовала созерцательная жизнь, лишила его взгляд той дерзкой гордости, которая нравится в некоторых лицах и в которой наши учителя читали свое осуждение. Теперь на его лице ярко отражались мирные чувства, его пленительную ясность никогда не искажали ирония или насмешка, так как природная доброжелательность Луи смягчала в нем сознание силы и превосходства. У него были красиво очерченные, почти всегда влажные руки. Стройная фигура его могла служить моделью для скульптора, но наша серая, как железо, форма с золотыми пуговицами, короткие штаны придавали нам такой неловкий вид, что совершенство пропорций и мягкость очертаний тела Ламбера можно было увидеть только в бане. Когда мы плавали в нашей купальне на Луаре, тело Луи резко отличалось своей белизной от различных тонов кожи наших товарищей, костеневших от холода, посиневших в воде. Его формы были изящны, позы грациозны, цвет кожи нежный; он не дрожал, выйдя из воды, может быть, потому, что избегал тени и стремился на солнце. Луи был похож на обладающие особой чувствительностью цветы, которые закрывают свои чашечки при малейшем ветерке и желают цвести только под безоблачным небом. Он ел очень мало, пил только воду; кроме того, то ли инстинктивно, то ли следуя своим вкусам, он был скуп на движения, требовавшие затраты сил; его жесты были сдержанны и просты, как у людей Востока или у дикарей, для которых серьезность – состояние естественное. Вообще он не любил ничего, что могло бы в его поведении показаться изысканным. Он обычно склонял голову налево и так часто сидел облокотясь, что рукава даже новой одежды быстро пронашивались. К этому наброску его портрета я должен прибавить очерк его нравственного облика, так как думаю, что теперь могу судить о нем беспристрастно.

Хотя Луи был религиозен по природе, он не признавал мелочной обрядности римско-католической церкви; его идеи были особенно близки к идеям святой Терезы, Фенелона, многих отцов церкви и некоторых святых, которые в наше время были бы объявлены еретиками и безбожниками. Во время церковной службы он держался безучастно. Он молился порывами, когда испытывал душевный подъем, и эти молитвенные настроения возникали нерегулярно; он полностью отдавался своей природе и не хотел ни молиться, ни думать в определенные часы. Часто в церкви он мог в такой же мере размышлять о боге, как и обдумывать какую-нибудь философскую идею. Иисус Христос был для него самым прекрасным примером его системы. Et Verbum caro factum est [40]40
  И слово стало плотью ( лат.).


[Закрыть]
казались ему высокими словами, призванными выразить особенно наглядно традиционную формулу Воли, Слова, Действия. Христос не заметил своей смерти, божественными деяниями он довел свое внутреннее существо до такого совершенства, что его бестелесный облик мог появиться перед учениками, наконец, чудеса евангелия, магнетические исцеления Христа и способность говорить на всех языках как бы подтверждали учение Луи Ламбера. Я вспоминаю по этому поводу, как он говорил, что самая прекрасная работа, которую можно написать в наши дни, – это история первых лет церкви. Он никогда не был так поэтичен, как в те моменты, когда во время наших вечерних бесед начинал рассуждать о чудесах, сотворенных силой воли в эпоху великой веры. Он находил самые яркие доказательства своей теории почти во всех историях о мучениках в первом веке церкви, который он называл «великой эрой мысли».

– Когда христиане героически переносили мучения во имя утверждения своей веры, разве не было явлений, доказывавших, – говорил он, – что материальные силы никогда не устоят перед силой идей или волей человека? Каждый может сделать вывод относительно своей воли на основании проявлений воли других людей.

Я думаю, что нет необходимости говорить о его мыслях, касающихся поэзии и истории, или шедевров, написанных на нашем языке. Не представляет большого интереса излагать здесь мнения, которые теперь стали почти общепринятыми, но в устах ребенка могли бы показаться необыкновенными. Луи во всем был на высоте. Чтобы в двух словах раскрыть его талант, достаточно сказать, что он мог бы написать «Задига» так же остроумно, как Вольтер; он мог бы так же сильно, как Монтескье, дать диалог между Суллой и Евкратом. Великая честность его идей выражалась прежде всего в том, что он желал, чтобы произведение его было полезно людям; в то же время его тонкий ум требовал такой же новизны мысли, как и формы. Все, что не выполняло этих требований, вызывало в нем глубочайшее отвращение. В памяти моей сохранилось одно из наиболее замечательных его литературных определений, которое может дать понятие о смысле всех других и одновременно показать ясность его суждений: «Апокалипсис – это записанный экстаз». Он рассматривал библию как отрезок традиционной истории допотопных народов, в которой приняло участие новое человечество. Для него мифология древних греков имела источником и еврейскую библию и священные книги Индии, но эта нация, влюбленная в красоту, пересказала все на свой лад.

– Невозможно, – говорил он, – сомневаться в приоритете священных книг народов Азии над нашим священным писанием. Для того, кто добровольно признает эту историческую истину, границы мира необычайно раздвигаются. Разве не на азиатском плоскогорье нашли убежище те немногие люди, которым удалось пережить катастрофу, поразившую наш земной шар, если, конечно, люди существовали до этого переворота или удара? Это очень серьезный вопрос, решение которого записано в глубине морей. Антропогония библии является только генеалогией роя, вылетевшего из человеческого улья, который повис на горных склонах Тибета, между вершинами Гималаев и Кавказа. Характер первоначальных идей той орды, которую ее законодатель назвал божьим народом, несомненно для того, чтобы скрепить ее единство, а, может быть, и для того, чтобы сохранить свои собственные законы и свою систему правления, ибо книги Моисея заключают в себе религиозный, политический и гражданский кодекс, – характер этот отмечен печатью ужаса: мощная мысль пророка объясняла сотрясение земного шара как месть свыше. И, наконец, поскольку этот народ не вкусил ни одной из тех радостей, которые дает жизнь на родной земле, злоключения кочевничества могли подсказать ему только мрачную, величественную и кровавую поэзию. В противоположность этому зрелище быстрых изменений к лучшему на лице земли, чудесное воздействие солнца, первыми свидетелями которого были индусы, внушили им смеющиеся картины счастливой любви, культ огня, бесчисленные образы воспроизведений жизни. Этих великолепных образов не хватает произведению еврейского гения. Постоянная необходимость сохранять самих себя, пережитые опасности и пройденные до места отдыха страны породили чувство исключительности в этом народе и ненависть к другим нациям. Эти три священных писания являются архивами погибших миров. Вот в чем тайна грандиозного величия их языков и мифов. Величавая человеческая история покоится под именами этих людей и местностей, под этими фантазиями, которые неодолимо привлекают нас, хотя мы и не знаем почему. Быть может, мы вдыхаем в них воздух древней родины нового человечества.

По мнению Ламбера, эти три литературы заключали в себе все мысли человека. С тех пор, с его точки зрения, не появлялось ни одной книги, содержания которой, хотя бы в зародыше, нельзя было в них найти. Этот взгляд показывает, насколько его первоначальное исследование библии было научно углубленным и куда это изучение его привело. Он всегда как бы парил над обществом, которое знал только по книгам, и потому судил о нем холодно.

– Законы, – говорил он, – никогда не препятствуют затеям знатных и богатых, но обрушиваются на слабых, которые, наоборот, нуждаются в покровительстве.

Его доброта не позволяла ему сочувствовать политическим идеям; но его система приводила к пассивной покорности, пример которой подал Иисус Христос. В течение последних дней моего пребывания в Вандоме Луи уже не подстегивала жажда славы, он уже в некотором смысле абстрактно насладился известностью; и после того как он вскрыл внутренности этой химеры, как древние жрецы, искавшие будущее в сердцах людей, он ничего в них не нашел. Презирая чисто личные чувства, он говорил мне: «Слава – это обожествленный эгоизм».

Здесь, быть может, заканчивая рассказ об этом необыкновенном детстве, я должен окинуть беглым взглядом все в целом.

Незадолго до нашей разлуки Ламбер сказал мне:

– Не говоря уже об общих законах нашего организма, формулировка которых, быть может, принесет мне славу, жизнь – это движение, которое выражается особо в каждом человеке: через мозг, через сердце или через нервы, в зависимости от неведомых нам влияний. От этих трех систем, названных такими обыденными словами, происходят бесчисленные разновидности человечества, которые являются результатом различных пропорций, где эти три основных начала скомбинированы с субстанцией, которую они впитывают в окружающей их среде.

Он остановился, хлопнув себя по лбу, и сказал мне:

– Странное явление! У всех великих людей, чьи портреты привлекли мое внимание, короткая шея. Может быть, природа хочет, чтобы у таких людей сердце было ближе к мозгу.

Потом он продолжал:

– Отсюда проистекает некоторая совокупность действий, которая составляет социальную жизнь. Человеку, живущему нервами, – действие или сила; человеку, живущему мозгом, – гений; человеку сердца – вера. Но, – добавлял он с грустью, – вере доступны лишь туманы святилищ, и только ангел достигает света.

Итак, следуя его собственным определениям, Ламбер целиком принадлежал сердцу и мозгу.

Для меня жизнь его разума расчленяется на три фазы.

С детства он был обречен на преждевременную активность, вызванную, несомненно, какой-нибудь болезнью или каким-нибудь особым совершенством его органов; с детства его силы выражались игрой внутренних чувств и чрезмерным развитием нервных флюидов. Как человек идеи, он хотел утолить жажду своего разума, стремившегося усвоить все идеи. Отсюда жажда чтения; а размышления над прочитанным дали ему возможность свести все идеи к их наиболее простому выражению, впитать их в себя, чтобы затем исследовать их сущность. Благие результаты этого замечательного периода, которых другие люди достигают только после длительных исследований, сказались у Ламбера в период его телесного детства: счастливого детства, расцвеченного удачными научными находками поэта. Срок, к которому большинство интеллектов достигает зрелости, для него оказался отправным моментом в поисках новых миров разума. Так, сам этого не сознавая, он создал себе жизнь, полную требовательности и жадно-ненасытную. Разве он не должен беспрерывно наполнять открывшуюся в нем самом бездну, только чтобы жить? Не мог ли он, подобно некоторым людям светского круга, погибнуть из-за недостатка пищи для своих чрезмерных обманутых желаний? И разве оргия, бушевавшая в его духовном мире, не должна была привести его к внезапному самосожжению, как тела, пресыщенные алкоголем? Эта первая фаза умственного развития Луи была мне неизвестна; только в настоящее время мне удалось объяснить таким образом ее чудодейственные плоды. Ламберу было тогда тринадцать лет.

К счастью, я мог наблюдать первые дни второго этапа. Ламбер, и это его, быть может, спасло, должен был пережить все несчастья жизни в коллеже, и он потратил на это чрезмерное изобилие своих мыслей. После того как он довел все идеи до их чистейшего выражения, слова до их идеальной субстанции, дошел от этой субстанции до основных принципов и все сумел абстрагировать, он, чтобы жить, устремился к другим творческим усилиям разума. Подавленный несчастьями существования в коллеже и кризисами своей физической жизни, он погрузился в раздумье, постиг чувства, приоткрыл завесу новых наук, создал настоящее сонмище идей. Остановленный на бегу, слишком слабый для того, чтобы созерцать высшие сферы, он посвятил себя самосозерцанию. Тогда он показал мне сражение мысли, возражающей самой себе, ищущей раскрытия тайн природы, как врач, изучающий развитие собственной болезни. В этом состоянии силы и слабости, детского очарования и сверхъестественного могущества только Луи Ламбер мог дать мне самую поэтическую и самую правдивую идею существа, которое мы называем ангелом; эту идею, правда, дала мне еще одна женщина, чье имя, черты, образ и жизнь я хотел бы скрыть от мира для того, чтобы быть единственным хранителем тайны ее существования и похоронить эту тайну в глубина моего сердца.

Третья фаза ускользнула от меня. Она началась после того, как я был разлучен с Луи, который вышел из коллежа только около середины 1815 года, когда ему исполнилось восемнадцать лет. Примерно за шесть месяцев до окончания коллежа Луи потерял мать и отца. Не находя в семье никого, с кем он мог бы сблизиться душой, по-прежнему пылкой, но после нашей разлуки всегда подавленной, он нашел убежище у своего дяди и опекуна, который был изгнан из прихода, как присягавший в свое время республике, и поселился в Блуа. Луи жил там некоторое время. Очень быстро его охватило желание завершить свое образование, которое он считал незаконченным, и он отправился в Париж, чтобы повидаться с госпожой де Сталь и получить знания из самых высших источников. Старый священник, чувствовавший большую слабость к своему племяннику, позволил Луи истратить свое наследство за три года пребывания в Париже, хотя Ламбер и жил там в страшной нищете. Это наследство состояло из нескольких тысяч франков. Ламбер вернулся в Блуа к началу 1820 года, изгнанный из Парижа страданиями, на которые обречены люди без денег. В течение всего времени, когда он там жил, он, вероятно, был во власти тайных гроз, ужасных бурь мысли, которым подвержены люди искусства, если судить по единственному факту, оставшемуся в памяти его дяди, и по единственному письму из всех написанных Луи Ламбером в эту эпоху и сохраненному дядей, может быть, потому, что оно было последнее и самое длинное из всех.

Вот прежде всего факты. Луи был однажды во Французском театре и сидел на скамейке второй галереи, вблизи одного из тех столбов, где сейчас размещены третьи ложи. Поднявшись во время первого антракта, он увидел молодую женщину, которая только что вошла в соседнюю ложу. Вид этой женщины, молодой, красивой, хорошо одетой, может быть, декольтированной, вошедшей в сопровождении любовника, для которого ее лицо сияло всем очарованием любви, произвел на душу и чувства Ламбера такое мучительное впечатление, что он вынужден был выйти из зала. Если бы он не воспользовался последними отсветами разума, еще не погасшего окончательно, в первые моменты этой обжигающей страсти, может быть, он поддался бы возникшему тогда почти неодолимому желанию убить молодого человека, которому предназначались ее взгляды. Разве в нашем парижском свете это не было бы порывом любви дикаря, который бросается на женщину, как на свою добычу, проявлением животного инстинкта, слившимся с почти ослепительным порывом души, долгое время подавленной множеством своих мыслей? Наконец, разве это не было бы тем воображаемым ударом перочинного ножа, который когда-то был пережит ребенком и стал у взрослого человека молниеносным пробуждением самого властного требования любви?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю