Текст книги "Вэкфильдский священник"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
XIII
Мистер Борчель оказывается врагом нашим, потому что имеет смелость подавать неприятные советы.
Уж сколько раз моя семья делала тщетные попытки к светскости и всякий раз какое-нибудь непредвиденное бедствие разрушало наши планы. Я старался воспользоваться каждым таким случаем, чтобы пробудить их здравый смысл по мере того, как судьба наносила удары их тщеславию.
– Вот видите, детки мои, говорил я, – как мало толку выходит из ваших забот обмануть ближних и гоняться за высшими мира сего. Когда бедняки желают непременно водиться только с богачами, они навлекают на себя ненависть себе подобных и презрение тех, за кем гонятся. Общество неравных по положению всегда невыгодно отражается на слабейших: богатые пользуются всеми радостями, а бедным достаются только тяготы, с ними сопряженные. Дик, поди сюда, мой дорогой мальчик, расскажи-ка басню, которую мы с тобой читали сегодня, она и для взрослых полезна:
– «В некотором царстве, – начал Дик, – жили-были Великан и Карлик; они оба были большие друзья и никогда не расставались. У них был такой уговор, что они никогда не покинут друг друга и вместе пойдут по свету искать приключений. Прежде всего, довелось им подраться с двумя сарацинами. Карлик был очень храбрый и нанес одному из врагов удар изо всей силы; но сарацин даже и не почувствовал его удара и, подняв меч, сразу отрубил руку бедному Карлику. Очень ему стало плохо, но Великан подоспел на помощь и вскоре убил обоих сарацинов. Тогда Карлик с досады отрезал голову своему мертвому врагу, и они пошли дальше искать приключений. Вдруг попались им навстречу трое кровожадных сатиров, которые тащили несчастную девицу. На этот раз Карлик уж не так рвался вперед, как прежде, однако ж, все-таки, нанес первый удар, а противник его вышиб ему глаз; но Великан опять подоспел на помощь, и если бы сатиры не разбежались, он, наверное, убил бы их всех до одного. Эта победа всех их очень обрадовала, а спасенная девица влюбилась в Великана и вышла за него замуж. Потом они пошли дальше, и зашли далеко, далеко, уж не знаю куда, покуда не встретили шайку разбойников. Тут Великан в первый раз бросился вперед, но и Карлик немного отстал от него. Они бились крепко и долго. Куда и обернется Великан – все перед ним валится, а Карлика несколько раз чуть не убили. Наконец, победа таки осталась на их стороне; только Карлику отрубили ногу. Стало быть, он успел потерять одну руку, один глаз и одну ногу, а у Великана не было ни одной царапины. Вот он и говорит Карлику: Мой маленький товарищ, ты настоящий герой, и мы чудесно провели время. Давай одержим еще одну победу и тогда уж навеки прославимся. А Карлик на ту пору стал умнее, да и говорит: – Нет, теперь будет с меня, я больше не стану драться; потому что вижу, что после каждого сражения тебе достаются все почести и награды, а мне одни удары да колотушки».
Я собирался выводить нравоучение из этого рассказа, но мое внимание было отвлечено спором жены моей с мистером Борчелем из-за предполагаемой поездки наших дочерей в Лондон. Жена с жаром доказывала ему, как это будет хорошо во всех отношениях, он же с не меньшею пылкостью уверял ее в противном. Я придерживался нейтралитета. Доводы его были лишь повторением тех, которыми он так досаждал нам утром. Спор разгорался, и моя бедная Дебора, не находя достаточно убедительных доказательств, постепенно возвышала голос, так что вместо аргументов под конец стала просто кричать на своего собеседника. В заключение она ввернула в свою речь несколько намеков, для всех нас чрезвычайно неприятных:
– Знаю я, – кричала она, – что у некоторых людей есть свои тайные причины для таких советов, – и по мне было бы гораздо лучше, если бы эти люди держались подальше от нашего дома.
– Сударыня, – отвечал мистер Борчель с полнейшим спокойствием, выводившим ее из себя, – касательно существования тайных причин вы совершенно правы: у меня есть тайные причины, но я не открываю их, потому что вы не хотите принять во внимание тех, из которых я не делаю тайны. Но я вижу, что мои посещения стали вам неприятны, поэтому я ухожу и побываю у вас, может быть, еще один раз перед тем, как окончательно покину здешние места.
Сказав это, он взялся за шляпу и, простившись с вами, ушел, не взирая, на умоляющие взгляды Софии, как бы упрекавшей его за излишнюю поспешность.
Когда он удалился, мы несколько минут молчали и с замешательством смотрели друг на друга. Жена чувствовала, что провинилась, и пыталась скрыть свое смущение натянутою улыбкой и притворным самодовольством, за что я тотчас же и побранил ее.
– Как! – воскликнул я, – разве так можно обращаться с гостем? Так-то ты отплатила ему за услугу? Признаюсь, милая моя, от роду я не слыхивал от тебя более грубых речей, и никогда еще ты так не огорчала меня.
– Зачем же он вызывал меня на такое обращение? – возразила она: – разве я не знаю, зачем он подавал такие советы? Просто ему хочется помешать вашим девочкам уехать в Лондон, чтобы иметь удовольствие видаться с моей младшей дочерью здесь, на дому. Но как бы там ни было, авось она выберет себе компанию почище его, не из такого низкого круга.
– Неужели ты считаешь, что он принадлежит к низкому кругу? – возразил я: – в таком случае, моя милая, можно думать, что мы сильно ошибались в этом человеке. Про себя скажу, что в некоторых случаях он казался мне совершеннейшим джентльменом, какого я когда-либо встречал. София, душа моя, скажи пожалуйста, говорил ли он тебе когда-нибудь по секрету о своей привязанности?
– Сэр, – отвечала моя дочь, – когда он говорил со мною, его беседа была всегда разумна, скромна и приятна. Что до остального – нет, никогда не говорил. Однажды, правда, я слышала, как он сказал, что еще не встречал женщины, которая могла бы интересоваться человеком, если считает его бедняком.
– Вот, моя милая, – воскликнул я, – те самые пустяки, которые всегда говорят неудачники и ленивцы. Я надеюсь, по крайней мере, что ты научена правильному воззрению на подобных людей и сама понимаешь, как безрассудно было бы ожидать счастья с человеком, который так плохо распорядился своею жизнью. Твоя мать и я надеемся теперь устроить тебя получше. По всей вероятности, вы проведете будущую зиму в столице, и там будете иметь возможность сделать более благоразумный выбор.
Не знаю, каково было мнение Софии об этом предмете, сам же я в сущности был рад избавиться от такого опасного гостя. Я ощущал некоторое угрызение совести по поводу нарушения нами правил гостеприимства, но поспешил усыпить этого внутреннего соглядатая двумя-тремя доводами, клонившимися к тому, чтобы примирить меня с самим собою. Уколы совести, вследствие совершения дурного поступка, мучат нас недолго: совесть порядочная трусиха; и когда она не настолько сильна, чтобы уберечь нас от греха, она редко бывает настолько справедлива, чтобы обличить нас, как следует.
XIV
Новые разочарования, или доказательство, что мнимые бедствия могут порождать истинное благо.
Отъезд моих дочерей в Лондон был окончательно решен. Мистер Торнчиль благосклонно обещал нам самолично наблюдать в городе за их поведением, и от времени до времени письменно извещать нас о том. Признано было совершенно необходимым снарядить их в столицу сообразно тем великим надеждам, которые мы возлагали на эту поездку, а на это нужны были деньги. Поэтому на общем семейном совете поставлен был вопрос о наилучшем способе добыть потребную сумму, иными словами мы стали обсуждать, что бы такое можно было продать с наименьшим неудобством для семьи. Решение последовало скоро: мы рассудили, что оставшаяся лошадь не может пахать в одиночку и потому для плуга не нужна, а ездить на ней и подавно неудобно, потому что она крива на один глаз; поэтому решили продать и ее на соседнем базаре, а во избежание обмана я взял это дело на себя. Не взирая на то, что это был едва ли не первый мой опыт на поприще торговли, я вообразил, что отлично справлюсь со своею задачей. Наша уверенность в собственной мудрости измеряется обыкновенно степенью доверия к ней окружающих; а так как я вращался почти исключительно в кругу своего семейства, то и возымел довольно высокое мнение о своем благоразумии и осмотрительности.
Однако, поутру, когда я уже отошел от дому на несколько шагов, жена вернула меня обратно и шепотом рекомендовала мне «смотреть в оба».
Приехав на базар, я, как водится, заставил лошадь проделать всякие аллюры, но покупатели довольно долго не являлись. Наконец, подошел один маклак, осмотрел ее со всех сторон, увидел, что лошадь крива на один глаз и, махнув рукою, ушел прочь. Потом пришел другой, опять осмотрел, нашел на коленке желвак и объявил, что такую ему и даром не нужно. Третий увидел, что у ней копыто треснуло, и не хотел даже торговаться; четвертый по глазам угадал, что у ней глисты; пятый подивился, для чего я вывел на рынок слепую клячу со всякими пороками, годную только на корм собакам. Наслышавшись таких отзывов, я и сам начинал от души презирать бедную скотину и даже совестился, когда подходил покупатель; хоть и не всему я доверял, что о ней говорили, однако многочисленность однородных показаний заставила меня склоняться в пользу их справедливости; того же мнения придерживается и святой Григорий в своем рассуждении «о добрых делах».
В этом неприятном положении застал меня старый знакомый, такой же пастор, как и я; он также приехал на базар по своим делам и, пожав мою руку, предложил мне зайти в харчевню выпить чего-нибудь. Я охотно согласился. Когда мы пришли в харчевню, нас провели в заднюю коморку, где никого не было, кроме старика почтенной наружности, пристально читавшего толстую книгу. Я не видывал лица, которое поправилось бы мне более: оно было обрамлено густыми серебристыми кудрями, цвет кожи изобличал здоровье, а физиономия дышала благодушием. Его присутствие нисколько не помешало нашей беседе. Мы с товарищем рассуждали обо всех превратностях своих судеб: коснулись и распри моей с Уистоном, и последней брошюры, и ответа на все, и тех строгостей, каким я подвергался. Но вскоре ваше внимание было отвлечено появлением молодого человека, который, почтительно подойдя к неизвестному старику, начал о чем-то тихо ему рассказывать.
– Напрасно вы извиняетесь, дитя мое, – сказал ему старик: – подавать помощь ближним – первейший долг наш; вот возьмите. Сожалею, что не могу дать вам больше, тут всего пять фунтов, но и то деньги; авось они вам помогут выпутаться из беды.
Скромный юноша со слезами благодарил его, но моя признательность была едва ли еще не сильнее. Мне хотелось обнять и расцеловать этого чудесного старичка, так понравилась мне его доброта. Он опять углубился в чтение, а мы продолжали разговор, покуда собеседник мой, спохватившись, что еще не кончил своих дел на базаре, собрался уходить, обещая вскоре непременно вернуться. На прощанье он прибавил, что всегда дорожил обществом доктора Примроза и не пропустит случая воспользоваться им, елико возможно. Старый джентльмен, услыхав мое имя, обернулся, пристально посмотрел на меня и, по уходе моего товарища, почтительно спросил, не родня ли я знаменитому столпу церкви, великому Примрозу, смелому защитнику единоженства?
Никогда еще похвала не заставляла мое сердце биться так сладко.
– Сэр, – воскликнул я, – одобрение такого доброго человека, каким вы мне кажетесь, еще увеличивает то восхищение, которое возбудила во мне ваша благотворительность. Перед вами тот самый доктор Примроз, моногамист, которого вам угодно было назвать великим. Вы видите того злополучного богослова, который так долго боролся против нынешней наклонности к многоженству – не мне решать, насколько борьба была успешна.
– Сэр! – воскликнул незнакомец с благоговением: – я боюсь, что позволил себе слишком большую фамильярность. Простите мое любопытство: извините, пожалуйста.
– О, сэр, – возразил я, протянув ему руку, – ваша фамильярность отнюдь не неприятна мне: напротив, так как вы успели возбудить мое уважение, я сам предлагаю вам свою дружбу.
– С благодарностью принимаю предложение! – ответил он, пожимая мою руку: – и неужели я воочию вижу, наконец, достославную опору непоколебимого православия? О ты, который…
Но тут я прервал поток его красноречия, потому что, хотя, как автор, мог переварить немалую порцию лести, однако ж на сей раз моя скромность не дозволяла мне проглотить больше. Но за то, ни одна пара любовников в романах не являла более разительного примера взаимной склонности с первого взгляда. Мы разговорились о многом; вначале я думал, что собеседник мой более набожен, нежели учен, и предполагал даже, что он все человеческие доктрины считает одинаково несостоятельными. Это ни мало не уменьшило бы моего к нему уважения, потому что с некоторого времени я сам начинал приходить к этой мысли; поэтому я ввернул мимоходом замечание, что в наше время, к несчастию, общество с полнейшим равнодушием относится к догматам и чересчур полагается на силу научных догадок…
– Эх, сэр! – прервал он меня, как будто решившись сразу выложить передо мною свою ученость: – общество всегда занималось пустяками, а между тем космогония, то есть вопрос о сотворении мира, во все времена ставил в тупик философские умы. Каких только воззрений не было высказано насчет мироздания! Санхониаѳон, Манеѳон, Бероз и Оцелл Лукан тщетно пытались разъяснить его. Еще у последнего мы встречаем изречение, что «анархон ара кай ателутанон то пан», то есть – все в мире не имеет ни начала, ни конца. Впрочем, и Манеѳон, живший приблизительно во времена Навуходонассора (Ассир – слово сирийское, обозначавшее, очевидно, титул местных царей, как явствует из имен Теглат-Фаэль-Ассир, Набун-Ассир), так вот, я говорю, Манеѳон пришел тоже к совершенно нелепым заключениям. Но ведь мы что говорим? Мы говорим: «эк то библион кубернетес», желая этим выразить, что книгами не научишь всего мира; он же, напротив того, непременно хотел… Однако, простите, пожалуйста, я, кажется, отбился от вопроса?
Это было совершенно справедливо, и я даже не понимал, с какой стати он приплел к нашей беседе вопрос о сотворении мира; но из слов его все-таки видно было, что он человек начитанный и я за это проникся еще большим к нему почтением. Поэтому мне особенно захотелось послушать его мнения насчет занимавших меня тезисов; но его кротость и мягкость решительно препятствовали поддержанию спора. Каждый раз как я высказывал замечание, клонившееся к тому, чтобы вызвать его на возражение, он улыбался, покачивал головою и молчал; из этого я заключил, что он мог бы сказать очень многое, если бы захотел. Поэтому разговор незаметно изменил направление и перешел от задач древнего мира собственно к тому, зачем мы с ним приехали на базар. Я сказал ему, что привел на рынок лошадь, которую намерен продать, а он – как нарочно – затем только и приехал, чтобы купить лошадку для одного из своих фермеров. Вскоре я показал ему свой товар и мы тотчас ударили по рукам. Оставалось лишь получить деньги. Он вынул тридцатифунтовую бумажку и попросил меня разменять ее. Так как у меня не было столько денег, он велел позвать своего лакее, который тотчас и явился, к слову сказать, одетый в очень хорошую ливрею.
– Абрам, поди сюда! – сказал он: – на, возьми эту бумажку и променяй мне ее на золото. Это можно будет устроить, я думаю, у соседа Джексона, или там где-нибудь.
Покуда лакей ходил менять деньги, его хозяин с жаром рассказывал мне, как трудно нынче найти серебра, на что я взялся его уверить, что и золото, к сожалению, не легко достается, так что к тому времени, как Абрам пришел назад, мы твердо установили тот факт, что никогда еще не бывало на свете так мало денег, как нынче. Возвратившийся Абрам доложил, что обошел весь рынок и нигде не мог разменять бумажку, хотя предлагал за промен пол кроны. Это обстоятельство поставило всех нас в большое затруднение; но почтенный старик, подумав с минуту, спросил: не знаком ли я с живущим в наших местах фермером, по имени Соломоном Флемборо? Я отвечал, что это мой ближайший сосед, и тогда он сказал:
– Если так, то можно устроить дело очень просто. Я дам вам на него расписку, по которой он уплатит немедленно; потому что, надо вам сказать, он честнейший и вполне благонадежный человек. Мы с Соломоном уже много лет знакомы! Бывало, игрывали вместе, и я еще всегда одерживал верх над ним в чехарде. Но за то, правда, он гораздо дальше меня мог прыгать на одной ноге.
Получить передаточную расписку на соседа было для меня все равно, что положить деньги в карман, так как я был вполне уверен в его состоятельности. Расписка была составлена, подписана, отдана мне на руки и затем мистер Дженкинсон (так звали старого джентльмена), его слуга Абрам и моя старая лошадь Чернушка отправились восвояси, очень довольные друг другом.
Постояв немного и поразмыслив, я сообразил, что напрасно вместо денег взял расписку совсем незнакомого человека и даже хотел из предосторожности побежать вслед за покупщиком и отобрать у него мою лошадь; но слишком поздно спохватился и рассудил, что теперь уж мне его не догнать, а потому пошел домой, решившись как можно скорее обменять расписку на чистые деньги. Я застал соседа дома; стоя у своей двери, он безмятежно покуривал трубку. Когда я объяснил ему, какое имею до него дело, и передал ему расписку, он прочитал ее, потом начал читать сызнова.
– Надеюсь, вы разобрали подпись? – сказал я: – Эфраим Дженкинсон.
Как ответил он спокойно:
– Очень четко написано, и я довольно хорошо знаю этого господина, величайшего мошенника в свете. Это тот самый негодяй, который продал нам по двенадцати дюжин зеленых очков. Старик почтенной наружности, с седыми волосами, и карманы у него без клапанов, не правда ли? И, наверное, пускал вам пыль в глаза, нанизывая греческие слова, рассуждали о космогонии и мироздании, да?
Я простонал утвердительно.
– Так и есть, – продолжал сосед: – он только одну эту штуку и знает, и пускает ее в ход всякий раз, как имеет дело с образованным человеком. Но теперь уж и я его признал за мошенника и непременно когда-нибудь поймаю, попадись он мне только в руки.
Хотя все это было уже довольно унизительно, я знал, что главное унижение ожидает меня дома, при встрече с женой и дочерьми. Ни один провинившийся школьник так не боялся идти в школу и предстать пред лицом разгневанного учителя, как я боялся возвращаться домой. Впрочем, я заранее решил предупредить их ярость тем, чтобы самому явиться перед ними в припадке необузданного гнева.
Но, увы! когда я пришел домой, я застал семью вовсе нерасположенной воевать со мною: и жена, и дочери горько плакали, потому что у них только что побывал мистер Торнчиль, приходивший сообщить, что переселение в Лондон не может состояться. Обе дамы наслышались на наш счет крайне неблагоприятных слухов, пущенных в ход каким-то злонамеренным лицом, и уже уехали сегодня в Лондон. Сквайр не мог добиться ни того, каковы именно были эти слухи, ни того, откуда они шли; тем не менее, он уверял мою семью, что ни то, ни другое не могло иметь влияния на его личное к нам расположение и покровительство. Поэтому они перенесли мое горькое разочарование с величайшею покорностью, находя, что их досада все-таки значительно превосходит мою собственную. Всего же более занимало нас теперь недоумение, кому нужно было распускать низкую клевету про наше семейство: мы были настолько смиренны, что не могли возбуждать ничьей зависти, и настолько безобидны, что едва ли стоило нас ненавидеть.
XV
Внезапное раскрытие коварства мистера Борчеля. – Безрассудство излишних предосторожностей.
Весь вечер и утро следующего дня мы посвятили тщетным догадкам, кто бы мог быть врагом нашим. Мы распространили свои подозрения чуть ли не на каждое из соседних семейств и всякий раз нам казалось, что представляются к тому достаточные основания. Мы предавались таким печальным соображениям, когда один из младших мальчиков, игравший на лугу за домом, принес нам небольшой портфель, найденный им на траве. Все тотчас признали этот портфель принадлежащим мистеру Борчелю, у которого его не раз видали, и, вскрыв, увидели, что он содержит несколько заметок о различных предметах, и, кроме того, особенно обратил на себя наше внимание запечатанный конверт с надписью на нем: «Копия с записки, которую надо послать дамам в замок Торнчиль». Нам сейчас пришло в голову, уж не он ли наклеветал на нас, и мы начали совещаться, не распечатать ли письма? Я был против этого; но София, утверждавшая, что из всех людей в мире он наименее способен на такую низость, настаивала на том, чтобы прочесть письмо. В этом поддержали ее и остальные члены семьи, и потому я, по общей просьбе, распечатал и прочел следующее:
«Милостивые государыни,
«Податель сего в достаточной мере даст вам понять, кто автор настоящего письма: это, во всяком случае, покровитель невинности, готовый отвратить угрожающую ей опасность. Я слышал за верное, что вы намереваетесь увезти в Лондон, в качестве компаньонок, двух молодых особ, которые мне довольно известны. Так как я не желаю допускать ни обмана простодушных, ни совращения добродетельных, я принужден заявить, что столь неприличный поступок повлечет за собою весьма опасные последствия. Вообще я не имею обыкновения строго относиться к порочным и развращенным; и теперь не стал бы прибегать к такому способу выражения моих мыслей и обличения безрассудства, если бы не видел, что оно клонится к преступлению. А потому внемлите дружескому совету и подумайте серьезно о последствиях, прежде чем вводить порок и позор в такую среду, где доселе обитали мир и невинность».
Это положило конец нашим сомнениям и догадкам. В письме, действительно, много было такого, что можно было повернуть и в ту, и в другую сторону, так что порицания могла относиться и к нам, и к тем, кому они были писаны; но общий коварный смысл был довольно ясен, и этого было для нас достаточно. Жена моя едва могла дослушать чтение до конца и разразилась против автора потоком бурного гнева. Оливия тоже отнеслась к нему очень строго, а София не могла придти в себя от изумления перед подобною подлостью. Что до меня, я считал это признаком самой черной неблагодарности и низким оскорблением, которого мы ничем не заслужили. В моих глазах одним только и можно было объяснить такой способ действия, а именно его желанием, во что бы то ни стало, удержать мою дочь дома, чтобы почаще с нею видеться. Мы еще долго сидели, задумывая и обсуждая планы мщения, как прибежал меньшой сын мой с известием, что к нам идет мистер Борчель, и что он уже на краю поля. Легче вообразить, нежели описать сложные чувства, волнующие людей, только что испытавших горькую обиду и уже видящих близкое отмщение. Хотя мы намеревались ограничиться упреками в его неблагодарности, однако же порешили придать этим упрекам самый язвительный характер. С этой целью мы сговорились принять его с обычной приветливостью, улыбаться ему и разговаривать еще ласковее прежнего, чтобы отвлечь его внимание; и потом, вдруг, среди мирной беседы обрушиться на него разом и подавить сознанием его собственной низости. Изложив такой план действий, жена моя взялась принести его в исполнение, потому что она, в самом деле, была искусна в подобных предприятиях. Мы видели, как он приближался к дому, потом вошел, придвинул себе стул и сел.
– Прекрасная сегодня погода, мистер Борчель.
– Отличная погода, доктор; только, мне кажется, быть дождю: мозоли у меня что-то побаливают.
– Что-то побаливают! воскликнула моя жена, разразилась громким хохотом и потом извинилась, говоря, что любит пошутить.
– О, сударыня, – отвечал он, – извиняю от всего сердца, тем более, что, если бы вы не сказали, я бы и не догадался, что вы пошутили.
– Может быть, сэр! – воскликнула жена, подмигивая нам, – но за то вы, вероятно, знаете, сколько шуток идет на унцию?
– Я вижу, сударыня, – отвечал мистер Борчель, – что вы сегодня читали какой-нибудь шуточный сборник: унция шуток, это очень хорошая загадка. А по мне, сударыня, гораздо приятнее встретить хотя бы пол-унции здравого смысла.
– Что ж вам мешает? – подхватила жена, все еще улыбаясь в нашу сторону, хотя разговор шел не совсем для нее благоприятно: – а вот я видала людей, воображающих, что у них ума палата, а на деле и нет ничего.
– Видали, вероятно, и дам, – возразил ее противник, – воображающих, что они остроумны, тогда как этого и в помине не было.
Но тут я увидел, что жена только запутывается в собственных речах, и, опасаясь, как бы из этого не вышло для нее же неприятности, поспешил сам вмешаться в дело и выказать некоторую строгость.
– И остроумие, и здравый смысл, – воскликнул я, – ровно ничего не стоят, когда они не сопровождаются честностью: она одна придает цену всякому характеру. Самый простой мужик без пороков гораздо выше любого философа, коли он порочен. Ни гениальный ум, ни героическая храбрость – ничто, если у человека нет сердца.
«Знатнейшее творенье Бога
Есть просто честный человек».
– Мне всегда казалось, – сказал мистер Борчель, – что это пресловутое изречение Попа вовсе недостойно его таланта: это ни более, ни менее как отрицание собственного достоинства. Насколько мы ценим книги не по отсутствию в них ошибок, а в силу их красот, так и человека следует судить не потому, что у него нет недостатков, а по силе тех хороших качеств, которыми он одарен. Положим, что перед ними ученый, лишенный благоразумной осторожности, или государственный человек, одержимый гордостью, или, наконец, военный свирепого нрава; неужели мы должны предпочесть им какого-нибудь ремесленника, всю жизнь тянущего свою лямку и не заслужившего ни порицания, ни похвалы? Это все равно, что предпочитать правильные, вялые и безжизненные картины фламандской школы часто ошибочным, но возвышенным произведениям римских живописцев.
– Сэр, – возразил я, – ваши замечания применимы к тем случаям, когда положительные качества проявляются в полном блеске, а недостатки едва заметны; но бывают и такие случаи, что великие пороки совмещаются с великими добродетелями, и вот такие характеры заслуживают полнейшего презрения.
– Что ж, – сказал он, – может быть, и бывают такие чудовищные примеры, как вы упомянули, то есть, когда в одном и том же лице низкие пороки соединены с крупными добродетелями; однако ж, мне никогда в жизни не случалось встретить что-либо подобное. Напротив, я замечал, что когда ум широко развит, то и сердечные способности удовлетворительны. Даже и в этом проявляется милость Божия, что когда сердце испорчено, то и разум ослабевает, и таким образом, по мере того, как развивается в человеке наклонность к злу, способность к его осуществлению становится слабее. Впрочем, это правило распространяется, как видно, и на других животных: посмотрите, как мелкие и бессильные всегда злы, трусливы и коварны, между тем как одаренные силою и мощью большею частью великодушны, смелы и кротки.
– Положим, что это-то все и справедливо, – сказал я: – но мне не трудно хоть сейчас указать на человека (с этими словами я устремил на него пристальный взгляд), ум и сердце которого составляют отвратительную противоположность. Да, сэр, – продолжал я, возвышая голос, – и я рад случаю изобличить его в такую минуту, когда он воображает себя в безопасности. Знакома ли вам вот эта вещь, сэр, этот портфель?
– Как же не знакома, – отвечал он с полнейшим самообладанием: – это мой портфель, и я очень рад, что он нашелся.
– А узнаете ли вы вот это письмо? – воскликнул я, – нет, не изворачивайтесь, сударь, а смотрите мне прямо в глаза и скажите, узнаете ли вы это письмо?
– Письмо? – возразил он: – еще бы! я его сам писал.
– И вы могли, – продолжал я, – сделать такую низость, проявить такую неблагодарность, что написали такое письмо?
– А как же вы-то могли сделать такую низость, что распечатали и прочли мое письмо? – возразил он с беспримерным нахальством: – известно ли вам, что за это одно всех вас могут приговорить к повешению? Для этого нужно только, чтобы я отправился в суд и дал под присягою клятвенное показание, что вы самовольно сломали застежки у моей записной книжки, и за это вас всех повесят вот тут, перед этою самою дверью.
Эта неожиданная и грубая выходка окончательно вывела меня из терпения, и я, будучи не в силах сдерживаться долее, крикнул:
– Бессовестный и неблагодарный негодяй! Иди прочь отсюда и не оскверняй долее моего жилища твоею низостью. Ступай и никогда не показывайся мне на глаза. Уходи вон! И пусть тебя постигнет одно лишь наказание: проснувшаяся совесть, которая не даст тебе покоя!
С этими словами я кинул ему портфель, который он с улыбкою поймал на лету и, преспокойно застегнув на все скобки, ушел, оставив нас в глубоком недоумении при виде его самоуверенности. Жена моя была особенно раздосадована тем, что ничем не удалось рассердить его, и он, очевидно, нимало не стыдился своего поведения.
– Душа моя, – воскликнул я, желая успокоить страсти, чересчур разбушевавшиеся в нашей семье, – нечего дивиться тому, что у дурного человека стыда нет: такие люди стыдятся лишь добрых своих побуждений, а порочными гордятся. В одном аллегорическом сказании говорится, что Грех и Стыд вначале были приятели и всегда неразлучны; но вскоре они почувствовали неудобства своего союза: Грех часто доставлял Стыду большие беспокойства, а Стыд, в свою очередь, склонен был разоблачать тайные козни Греха. Они долго вздорили между собою и, наконец, порешили разойтись навсегда. Грех смело выступил в путь один, вдогонку за Судьбой, которая шла впереди, в образе палача. Но Стыд, робкий от природы, воротился и присоседился к Добродетели, от которой он вместе с Грехом давно ушел, в начале их общего странствования. И вот почему, дети мои, всегда так случается, что как только человек хоть немного поякшался с Грехом, Стыд покидает его на пути и спешит присоединиться к тем немногим добродетелям, какие еще остались на свете.