Текст книги "Вэкфильдский священник"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
XVI
Вэкфильдское семейство прибегает к хитростям; но ему противопоставляют еще большую хитрость.
Не знаю, как чувствовала себя за это время моя София, но остальная семья скоро свыклась с отсутствием мистера Борчеля, утешаясь обществом нашего сквайра, который являлся теперь все чаще и оставался подолгу. Так как ему не удалось доставить моим дочерям городских удовольствий, он желал вознаградить их за это и не пропускал случая доставлять им всевозможные маленькие развлечения, доступные в нашей глуши. Он приезжал обыкновенно по утрам, когда сына моего и меня не было дома, и оставался в семье по целым часам, забавляя их рассказами о Лондоне, который был ему досконально известен. Он повторял им все слухи и замечания, носившиеся в атмосфере театров, и наизусть знал все остроты и каламбуры высшего света, прежде чем они попадали в сборники. В промежутки между разговорами он учил моих дочерей играть в пикет, а двух меньших мальчиков драться на кулачках, говоря, что так они лучше сумеют постоять за себя. Но надежда иметь его своим зятем в значительной степени ослепляла нас насчет его недостатков. Жена моя потратила-таки немало хлопот, чтобы поймать этого жениха, или – выражаясь деликатнее – употребила все старания, чтобы выставить свою дочку с наилучшей стороны. Если печенье к чаю выходило легкое и рассыпчатое – это оттого, что его замесила Оливия; когда наливка была особенно удачна – оказывалось, что сама Оливия выбирала для нее смородину; а пикули были оттого так зелены, что приготовлялись ее пальчиками; а если пудинг был так вкусен, то это потому, что мать послушалась ее советов касательно его состава. Иногда бедняжка жена моя начинала уверять сквайра, что Оливия ростом как раз будет ему под пару и заставляла их становиться рядом, чтобы посмотреть, который выше. Все эти хитрости, которые она считала очень тонкими и осторожными, тогда как они всем бросались в глаза, доставляли большое удовольствие нашему благодетелю; он всякий день являл новые доказательства своей страсти и хотя еще не заговаривал о женитьбе, но, по нашему мнению, все к тому и вел. Его медлительность в этом отношении мы приписывали то природной застенчивости, потому что он опасается сделать неугодное своему дядюшке. Вскоре, однако ж, случилось такое обстоятельство, которое не дозволяло долее сомневаться в том, что он желает вступить в ваше семейство: в глазах моей жены оно было даже равносильно формальному обещанию жениться.
Жена моя и дочери были в гостях у соседа Флемборо и там оказалось, что по окрестностям ходит странствующий живописец, который сделал портреты со всего семейства по пятнадцати шиллингов за штуку. Так как между семьей соседа Флемборо и нашей издавна существовало некоторое соперничество по части изящного вкуса, такое явное преимущество всполошило всех моих, и что я ни говорил[2]2
А я пытался говорить многое.
[Закрыть], они все-таки решили, что и нам необходимо снимать с себя портреты. Поэтому, как только пригласили живописца[3]3
Что же я мог тут поделать?
[Закрыть], мы приступили к обсуждению того, как бы получше доказать превосходство нашего вкуса в выборе поз и обстановки. Семейство соседа состояло из семи человек, и все семеро изобразили себя с апельсином в руке: на что же это похоже? Безвкусно, однообразно, никакой композиции нет? Нам хотелось чего-нибудь в блестящем стиле, и после долгих пререканий мы пришли к единодушному соглашению, чтобы поместиться всем на одной большой исторической фамильной картине. Оно и дешевле, потому что на всех закажем одну раму, и не в пример благороднее, так как нынче все сколько-нибудь образованные семейства снимают свои портреты именно таким образом. Мы никак не могли припомнить ни одного исторического сюжета, подходящего к нашему случаю, и потому порешили, что каждый из нас будет изображать, что-нибудь самостоятельное. Моя жена пожелала явиться на картине в виде Венеры и просила живописца не поскупиться на изображение бриллиантов на ее лифе и в волосах. Двое малюток расположились близь нее в виде купидонов, я же в полном облачении и с повязкою через плечо подавал ей свои книги – богословские споры с Уистоном. Оливию представили амазонкою: она сидела на груде цветов в зеленом платье, богато расшитом золотом, и с хлыстом в руке. София предстала пастушкою, и вокруг нее столько овечек, сколько живописец согласился написать без увеличения платы; а Моисей, великолепно разряженный, просил приделать ему еще и шляпу с белым пером.
Все это до того понравилось сквайру, что он непременно пожелал, чтобы и его приняли на фамильную картину, и просил написать его в виде Александра Македонского у ног Оливии. Мы поняли это как намек на то, что он желает собственно вступить в наше семейство, и нашли невозможным отказать ему в этом. Живописец опять принялся за работу, и так как он трудился очень быстро и прилежно, то менее чем в четверо суток все было готово. Картина вышла огромная, и надо сознаться, что красок он не пожалел, за что жена моя не могла им нахвалиться. Все мы были до крайности довольны его работой; но тут вдруг представилось неожиданное затруднение, о котором никто и не подумал, покуда картина не была окончена: она оказалась так велика, что ее негде было повесить у нас в доме. Как могли мы не обратить внимания на такое существенное обстоятельство – я и сам не знаю; но факт на лицо, и, сознав его, мы страшно разогорчились. И так, эта картина, которая должна была льстить нашему самолюбию, вместо того оставалась прислоненною к кухонной стене, куда художник поставил ее с самого начала и тут же рисовал: ни в одну дверь не оказалось возможным протащить ее, и все соседи над нами подшучивали. Один сравнил ее со шлюпкою Робинзона Крузе, слишком длинной для употребления; другой находил, что она больше похожа на клубок ниток, попавший в бутылку; иные придумывали, как бы ее вытащить, а другие только дивились, каким образом мы ее протолкали в кухню.
Но пока многие только насмехались, другие предавались по поводу картины очень обидным предположениям и намекам. Портрет сквайра в среде нашего семейства приносил нам так много чести, что не мог не возбудить и зависти. Скандальные слухи поднялись со всех сторон, и спокойствие наше беспрестанно нарушалось визитами друзей, приходивших сообщить нам, что про нас рассказывали недруги. На такие речи и мы, конечно, не оставались в долгу и отвечали на них довольно запальчиво. А худая молва, как известно, только скорее растет от противоречия.
Опять мы собрались обсудить, чем бы остановить злословие наших врагов, и придумали такую хитрую меру, которая мне вовсе не нравилась. Состояла она вот в чем: так как нам всего важнее было удостовериться, точно ли мистер Торнчиль с честными намерениями ухаживает за нашею дочерью, жена моя взяла на себя вывести дело на чистую воду и для этого собралась посоветоваться с ним насчет выбора жениха для своей старшей дочери; и если это не вызовет с его стороны немедленного предложения руки, порешили устрашить его соперником. Но я решительно восстал против этого и до тех пор не соглашался, покуда Оливия не дала мне торжественного обещания выйти замуж за этого мнимого соперника, если сквайр не помешает этому, женившись на ней сам. Таков был общий план, и хотя я перестал деятельно противиться ему, однако ж и одобрить по-настоящему не мог.
В следующий раз, когда пришел мистер Торнчиль, мои девочки не показывались, чтобы доставить мамаше случай выполнить свой план на просторе; они ушли, однако же, не дальше соседней комнаты, откуда могли подслушать весь разговор. Жена повела беседу очень искусно, заметив, что мистер Спэнкер довольно хорошая партия для одной из девиц Флемборо. Сквайр согласился с этим, и тогда она выразила мысль, что с хорошим приданым не мудрено найти и хороших женихов.
– А вот помилуй Бог бедных-то невест! продолжала она: – что нынче значит красота, мистер Торнчиль? И что значат какие ни есть добродетели и хорошие качества в наше время, когда все только и помышляют о выгодах, да о наживе? Нынче уже не спрашивают, какова девица, а так-таки прямо: много ли за нею приданого?
– Сударыня, – отвечал он, – я вполне признаю справедливость и оригинальность ваших замечаний; и будь я королем – ничего бы этого не было: тогда именно настал бы золотой век для барышень бесприданниц. И, конечно, прежде всего, я озаботился бы устройством судьбы ваших двух девиц.
– Ах, сэр, – подхватила жена моя; – теперь я вижу, что вы изволите шутить! А хотела бы я быть королевой: тогда я знаю, кого бы моя старшая дочь выбрала себе в мужья. Да, кстати, раз вы сами навели меня на эту мысль, скажите мне серьезно, мистер Торнчиль, нельзя ли найти для нее подходящего мужа? Ей теперь девятнадцать лет, она уж вполне взрослая, воспитанная, и даже, могу сказать без хвастовства, ничем не обижена от природы.
– Сударыня, – отвечал он, – если бы я взялся выбирать ей мужа, я бы искал человека, одаренного всеми совершенствами, могущими составить счастье такого ангела: человека разумного, богатого, с возвышенными вкусами и сердечною искренностью. Вот каким должен быть, по моему мнению, подходящий для нее муж, сударыня.
– Прекрасно, сэр; но знаете ли вы такого человека?
– Нет, сударыня, – сказал он, – и полагаю, что невозможно найти такого, который был бы достоин ее. Она такое сокровище, что не подобает одному человеку обладать ею: она – богиня; клянусь душой, я говорю только то, что думаю: она – ангел.
– Ах, мистер Торнчиль, вы все льстите моей бедной девочке; а мы подумываем выдать ее за одного из ваших фермеров, у которого недавно умерла мать и ему нужна хозяйка. Вы, вероятно, догадались о ком я говорю, это фермер Уильямс; обстоятельный человек, мистер Торнчиль, и она за ним без хлеба сидеть не будет; к тому же он уже несколько раз делал ей предложение – (что, мимоходом сказать, была правда). – Но только, – продолжала она, – мне было бы приятно слышать, сэр, что вы одобряете наш выбор.
– Как, сударыня! – воскликнул он: – вы хотите, чтобы я одобрил подобный выбор? Никогда! Как, такую красоту, такой ум и прелесть отдать в руки существа, вполне неспособного понять, какое сокровище ему достанется? Извините меня, я никак не могу одобрить такую вопиющую несправедливость; и у меня на это свои причины.
– Так вот что! – воскликнула моя Дебора: – коли у вас есть свои особые причины, это другое дело; но, сэр, мне бы хотелось знать, какие же такие причины?
– Извиняйте, сударыня, – сказал он: – они лежат так глубоко (тут он положил руку на сердце), что я не могу вам открыть их. Они сокрыты здесь и должны оставаться сокровенными.
Когда он ушел, мы опять собрались на совещание, но не могли решить – как понимать столь утонченные чувства. Оливия находила, что все его речи доказывают самую возвышенную страсть, но я не мог с этим согласиться: с моей точки зрения было ясно, что он гораздо больше думает о любви, чем о женитьбе; но как бы то ни было, решено было принести в исполнение план касательно фермера Уильямса, который с самого переселения нашего в эти края заметил Оливию и ухаживал за нею.
XVII
Едва ли найдется добродетель, способная устоять против долговременного и приятного искушения.
Так как для меня все дело было в том, чтобы моя дочь была действительно счастлива, я ничего не имел против такого жениха, как мистер Уильямс: он был человек зажиточный, обстоятельный и простосердечный. Немного было нужно хитростей, чтобы оживить его отвергнутую любовь и ободрить к новому ухаживанию, так что дня через два он и мистер Торнчиль встретились у нас в доме и некоторое время смотрели друг на друга весьма недружелюбно. Но фермер Уильямс не был должен, ни копейки своему землевладельцу и потому держал себя вполне независимо. Оливия с своей стороны отлично разыгрывала роль кокетки, если можно назвать ролью то, что было сущностью ее природы; всю свою нежность она как будто сразу перевела на нового вздыхателя. Мистер Торнчиль казался глубоко огорченным таким предпочтением, был задумчив, рассеян и наконец ушел. Меня, по правде сказать, удивило такое сильное огорчение, тогда как он имел полнейшую возможность устранить его причину, заявил нам честным образом о своих намерениях. Но каковы бы ни были его страдания, было очевидно, что Оливия мучилась еще более. После каждого подобного свидания со своими вздыхателями, – а таких свиданий было несколько, она обыкновенно удалялась в свою комнату и там предавалась своему горю.
Однажды вечером, после того как она довольно долго поддерживала притворную веселость, я вошел к ней и застал ее в слезах.
– Вот видишь, дитя мое, – сказал я, – что, доверяя страсти мистера Торнчиля, ты только лелеешь пустую мечту: он допускает соперника ухаживать за тобою, не взирая на то, что соперник этот во всех отношениях ниже его, и зная притом, что от него зависит получить на тебя все права, стоит для этого только откровенно заявить о своих чувствах.
– Да, папа, – отвечала она: – но у него есть свои причины для такого промедления; я знаю, что есть. Искренность его взглядов и слов убеждает меня в том, что он меня высоко уважает. Вскоре, я надеюсь, выяснится и все великодушие его привязанности, и тогда вы увидите, что я понимаю его лучше, чем вы.
– Оливия, дорогая моя, – возразил я: – все, что до сих пор делалось с целью вынудить у него признание, было сделано с твоего ведома и согласия, и ты не можешь сказать, чтобы я в чем либо стеснял тебя; но только знай наперед, моя милочка, что я не допущу понапрасну обманывать его честного соперника из-за твоей несчастной страсти. Сколько бы ни понадобилось тебе времени на то, чтобы довести твоего воображаемого вздыхателя до объяснения, я охотно дам тебе это время; но по истечении срока, если дела останутся все в том же положении, я непременно желаю, чтобы ты вознаградила честного мистера Уильямса за его преданность. Все правила моей жизни и самое звание мое этого требуют, и я не допущу, чтобы моя родительская нежность взяла верх над требованиями чести и справедливости. И так, сама назначь мне срок, оттяни его сколько пожелаешь, и тем временем позаботься о том, чтобы мистер Торнчиль наверное знал, когда мы намереваемся помолвить тебя с другим. Если он действительно любит тебя, здравый смысл ему подскажет, как нужно поступить, чтобы ты не ускользнула из его рук отныне и навсегда.
Находя мои доводы вполне справедливыми, она на все согласилась. В случае явного равнодушия со стороны сквайра, она подтвердила свое обещание непременно выйти за мистера Уильямса, и мы воспользовались первым удобным случаем, чтобы упомянуть в присутствии мистера Торнчиля, что ровно через месяц выдаем свою старшую дочь за его соперника.
Столь энергические меры, по-видимому, удвоили тревоги мистера Торнчиля; но зато Оливия так страдала, что я начинал опасаться за нее. Борьба между страстью и благоразумием доставалась ей не дешево: вся ее веселость пропала, она постоянно искала уединения и проводила время в слезах. Прошла неделя, и мистер Торнчиль ничего не делал, чтобы помешать ее свадьбе. Еще неделю он продолжал посещать нас также часто, но все также ничего не говорил. На третью неделю он совсем перестал бывать у нас, но дочь моя не только не выказывала по этому поводу ни малейшего нетерпения, но против ожидания впала в какое-то задумчивое спокойствие, которое я истолковал как покорность судьбе. Я же со своей стороны искренно радовался тому, что мое дитя скоро заживет в довольстве и полном спокойствии, и часто хвалил ее за то, что она истинное счастье предпочла суетности.
Дня за четыре до ее предполагаемой помолвки мы сидели вечером всей семьей вокруг веселого огонька, болтая о прошлом, составляя планы будущего и смеясь каждой глупости, какая приходила в голову.
– А что, Моисей, – воскликнул я, – ведь у нас в доме скоро будет свадьба, сынок. Какого ты мнения об этом и вообще, о наших делах?
– По моему мнению, батюшка, дела идут отлично; и я только сейчас размышлял, что если точно сестра Ливи выйдет замуж за фермера Уильямса, то он нам даром будет давать на подержание и яблочный пресс, и пивные корчаги.
– Еще бы, Моисей, непременно! – сказал я: – да еще для поддержания нашей бодрости он споет нам в придачу балладу о «Смерти и Деве».
– Он и нашего Дика выучил этой песне, – сказал Моисей, – и малютка, мне кажется, очень мило поет ее.
– Неужели! – воскликнул я: – ну-ка, послушаем. Где же мой малютка Дик? Пусть придет и смело принимается за дело.
– Братец Дик, – подхватил младший, – Виль ушел сейчас с сестрицей Ливи; но мистер Уильямс и меня научил двум песенкам и я, пожалуй, спою вам, папа. Которую спеть: «Умирающего лебедя» или «Элегию на смерть бешеной собаки?»
– Элегию, дитя, конечно элегию, – отвечал я: – я еще никогда ее не слыхивал. Дебора, душа моя, сухая ложка рот дерет, как говорится: дай-ка нам бутылочку твоей наилучшей смородиновки, ради веселья. В последнее время я оплакивал столько разных элегий, что боюсь, как бы сегодняшняя не слишком меня расстроила, а потому выпьем для подкрепления сил. А ты, Софи, душенька, возьми свою гитару, да побренчи немножко, в виде аккомпанемента.
ЭЛЕГИЯ
на смерть бешеной собаки.
«Послушайте, добрые люди,
Какую я песню спою,
И если она коротенька,
Недолго я вас задержу.
Был-жил человек в Айлингтони:
О нем говорили всегда,
Что если он Богу молился,
То был богомолен тогда.
Он доброй душой отличался:
Готов утешать сироту,
Когда ж по утрам одевался,
То тем прикрывал наготу.
В том городе были собаки,
Премножество всяких собак:
Болонок, легавых и гончих,
И даже простейших дворняг.
И вот он с собакой сдружился
И мирно сначала с ней жил,
Но пес-то, как видно, сбесился
И взял, да его укусил.
Со всех переулков соседи
Сбежались и стали кричать,
Что верно собака сбесилась,
Коль вздумала друга кусать.
Такой человек превосходный
И вдруг – от собаки терпеть!
Собака сбесилась, бесспорно,
Ему ж суждено умереть!
И что же, однако, случилось?
Никто угадать не сумел:
Ведь рана его излечилась,
А пёс между тем околел!»
– Молодец, Виль, право молодец! А уж элегия, можно сказать, даже трагическая. Ну-ка, детки, выпьем за здоровье Виля и пожелаем ему со временем быть епископом!
– От всей души! – подхватила жена моя: – лишь бы он так же хорошо проповедовал, как сейчас пел, – я не сомневаюсь в его успехе. А песни петь – ведь это в нашем семействе врожденное искусство, мои родные почти все были мастера на это. В наших местах еще бывало всем известно, что в семействе Бленкинсон никто не может смотреть прямо перед собою, потому что все косые; а у Гоггинсонов никто не мог задуть свечу; но за то каждый из Грогрэмов сумеет спеть песню, а Марджоремы мастера сказки сказывать.
– А на мой вкус, – сказал я, – самая простая простонародная песня гораздо лучше, и больше мне нравится, чем все эти новейшие оды и романсы, от которых сразу одуреешь: противны они, а приходится иногда хвалить. Подвинь брату стакан, Моисей. Что до сочинителей элегий, то они тем и плохи, что оплакивают все больше такие происшествия, до которых никому дела нет. Потеряет барышня свою муфту, или веер, или у нее собачка пропадет, а наш стихоплет скорее бежит домой и спешит воспеть в стихах такое ужасное бедствие»
– Может быть, – сказал Моисей, – такая у них мода в большом свете; но зато те песни, что доходят до нас из увеселительных садов в Рэнелэ, гораздо проще и все на один лад: Колен встречается с Долли и они беседуют между собою; он дарит ей какую-нибудь брошку, чтобы прицепить на голову, а она ему букет; потом они с места отправляются под венец и, придя в церковь, подают добрый совет всем присутствующим юным нимфам и их вздыхателям, чтобы женились как можно скорее.
– И чудесно! – воскликнул я: – вот истинно добрый совет. Я слыхал, что нигде в свете он так не пригоден, как именно в этом месте: там не только убеждают в необходимости жениться, но тотчас снабжают и невестами. А чего же лучше такого рынка, где мы сначала узнаем, что нам нужно, а потом тут же получаем и то, чего нам недоставало.
– Именно, сэр, – отвечал Моисей: – таких брачных рынков во всей Европе только два и есть: сады Рэнелэ в Англии, да Фонтарабия в Испании. Испанский рынок бывает только раз в год, а у нас в Англии каждый вечер можно добывать жен.
– Правду ты говоришь, сынок! – воскликнула жена моя: – нигде, как в Англии, не найдешь хороших жен.
– И покладистых мужей, – подсказал я: – существует поверье, что если бы через море перекинуть мост, то все дамы с материка перебывали бы у нас, чтобы брать пример с ваших жен: потому что таких жен, как у нас в Англии, нигде больше нет. Дебора, душа моя, дай нам еще бутылочку; а ты, Моисей, спой нам что-нибудь хорошенькое. Как мне благодарить Бога за то, что Он дарует нам покой, здоровье и достаток! Я чувствую себя теперь счастливее самого могущественного из всех монархов! У него, быть может, нет ни такого милого домашнего очага, ни таких приятных лиц вокруг него. Да, Деора, вот мы с тобой и состарились; но вечер нашей жизни обещает быть счастливым. Мы происходим от таких предков, честь которых никем не была запятнана, и потомство оставим такое же честное и хорошее. Пока мы живы, наши дети будут нам опорой и утешением, а когда умрем, они передадут наши честные традиции своему потомству. Что же ты не поешь, Моисей? мы ждем песни, дружок. Давайте петь хором. А где же моя бесценная Оливия? Ее ангельский голосок всех приятнее звучит в наших концертах.
Только что я это выговорил, как прибежал, Дик и, запыхавшись, сказал:
– Папа, папа! Она уехала – совсем уехала от нас… сестрица Ливи уехала навсегда!
– Уехала?!
– Да, папа; с двумя джентльменами, в потовой карете. Один ее все целовал и говорил, что готов умереть за все; а она очень плакала и хотела воротиться назад; но он опять уговорил ее, и она влезла в карету, и все говорила: «О, что будет с бедным папой, когда он узнает, что и пропала!»
– Дети мои, дети, – воскликнул я: – какие мы несчастные с вами! С этого часа конец всем нашим радостям. О, пусть вечный гнев Божий обрушится на него и на близких ему! Отнять у меня дитя мое… И его, наверное, Господь покарает за то, что он совратил мою невинную бедняжку, тогда как я ее вел к Царствию Небесному. И какая она была правдивая, мое дитятко! Но теперь конец нашему счастью на земле. Ступайте, дети, идите отсюда и будьте все несчастны и презренны… Разбито мое сердце, разбито!
– Батюшка! – сказал Моисей, – где же ваша твердость?
– Твердость, дитя мое? Да, я ему покажу свою твердость… Давайте сюда мои пистолеты… Я за ним, вдогонку… Пока он жив, стану его преследовать. Хоть я и стар, но докажу ему, что еще способен кусаться… О, негодяй… Подлый негодяй!
Между тем я снял со стены свои пистолеты; но жена моя, которую страсти не так одолевали, как меня, обхватила меня обеими руками, говоря:
– Милый мой, милый муж! Возьми лучше Евангелие: это единственное оружие, приличное для твоих старых рук. Разверни книгу, мой дорогой, и почитай нам. Авось наше смятение утихнет, и мы покоримся… покоримся тому, что она так низко обманула нас!
– И правда, батюшка, – молвил мой сын после минутного молчания, – такая ярость вам совсем не пристала. Вам бы следовало утешать маму, а вы ее только пуще расстроили. Разве прилично вам, в вашем священном сане, проклинать вашего злейшего врага? Хоть он и подлец, но проклинать-то его не следовало.
– Но разве я проклинал его, дитя? Когда же?
– Как же, батюшка; да еще два раза кряду.
– Ну так прости мне, Господи, мое согрешение; да и ему тоже. Вот теперь-то я понял, что не человеческое, а поистине небесное то милосердие, которое учит нас благословлять наших врагов. Да будет благословенно Его святое имя за все блага, которые Он ниспосылал нам, и за то, что отнял. Но тяжело… та печаль, которая могла исторгнуть слезы из моих старых глаз… Они уж столько лет не плакали! Дитя мое, моя бесценная… погублена… Будь он прокл… Ох, прости мне, Боже!.. Что я хотел сказать? Да. Помнишь ли, милая, как она всегда была добра, как прелестна? До нынешнего дня от нее были только одни радости. Если б еще смерть ее у нас похитила! Но нет, так ушла; и семейную честь разрушила, и счастье унесла с собой, и теперь надо искать его в ином мире. Послушай-ка, мой маленький: ты ведь видел, как они уезжали, не насильно ли он ее увез? Ведь если насильно, то она ни в чем не виновата.
– Ах, нет, папа, – сказал ребенок: – он все целовал ее и приговаривал, что она ангел, а она ужасно плакала и опиралась на его руку; и они поехали так скоро, скоро!
– Неблагодарная она! – воскликнула жена моя, едва выговаривая слова сквозь горькие слезы: – так поступить с нами! Полюбила, так уж и удержу никакого нет! Распутная девчонка, ни с того, ни с сего бросила отца с матерью… Не пожалела твоей седины, а сама знала, что это сведет тебя в могилу!.. Да и я недолго наживу.
Так прошел у нас первый вечер после постигшего нас действительного бедствия; мы провели его в слезах, горьких сетованиях и в неудачных попытках покориться судьбе. Я решился, однако, непременно разыскать похитителя и уличить его в учиненной подлости. На другое утро, когда семья собралась за завтраком, нам крепко недоставало нашей несчастной девочки, которая всегда так оживляла и веселила тесный семейный кружок. Жена моя опять хотела отвести душу бранью и попреками.
– Никогда, – причитала она, – никогда не допущу, чтобы эта дрянь, запятнавшая всю семью, перешагнула порог нашего ни в чем неповинного дома! И не хочу ее больше звать дочерью. Нет! Пусти себе живет, распутная, со своим негодяем, любовником; осрамила, но она нас хоть обманывать-то больше не будет.
– Жена! – сказал я: – не говори так сурово. Грех ее мне не меньше ненавистен, чем тебе; но как дом мой, так и сердце денно и нощно останутся открытыми, лишь бы воротилась к нам наша бедная, заблудшая, кающаяся грешница. Чем скорее отвратится она от своего проступка, тем с большею радостью я ее приму. В первый раз согрешить способен и наилучший человек: мало ли каким искусным соблазнам он подвергается, да и новость имеет свою прелесть. Первый проступок порождается часто простодушием, но следующий есть уже дитя порока! И так, пусть несчастная возвратится под отчий кров, и какими бы грехами она ни запятнала себя, я с радостью прижму к своему сердцу. Снова буду с любовью прислушиваться к музыке ее голоса, снова заключу в свои объятия, лишь бы раскаяние проникло в душу. Сын мой, принеси мне мою Библию и посох. Я пойду за нею; разыщу ее, где бы она ни была, и хотя не могу спасти ее от позора, но не дам ей, по крайней мере, пребывать в грехе.