Текст книги "Женский портрет в три четверти"
Автор книги: Ольгерд Ольгин
Соавторы: Михаил Кривич
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Это, доложу я вам, не всякому выпадает такая честь, чтобы столичный корреспондент не из последних ехал к черту на рога, через реки, горы и долины, в твой заштатный пятиэтажный городок, слепленный в годы ударных пятилеток усилиями местных домостроителей, и ехал с единственной целью: взять информацию о предполагаемом открытии, которое вполне может оказаться -липой и скорее всего таковою и окажется.
Как генерал прознал, что мистер Кравчук сделал на конгрессе сенсационное сообщение, потрясшее мировое научное сообщество,– ума не приложу. Публика-то разбредалась с того затянувшегося заседания совсем не потрясенная, а, напротив, какая-то тихая, я бы сказал, зашибленная. Впрочем, такое случается и от потрясения. Может быть, Могилевский ляпнул что-то лишнее? Когда человек слишком много смотрит в видоискатель, он порой теряет контроль над собственной речью. Вот он и может выложить кому не надо: эвон какое сегодня сообщение было, курьез мирового значения, с потрясающей картинкой, а наш друг конгрессмен ходит, как пришитый, по пятам какого-то старикашки-англичанина и выканючивает у него никому не нужное интервью. А этот некто, кому Могилевский ляпнул, в свою очередь докладывает генералу, что, мол, у нас в провинциальном городе делают сенсационные открытия, о которых в Кембридже даже мечтать не смеют, а мы об этом узнаем последними. Что делать шефу? Нобелевскогото лауреата ему упустить тоже жалко, даже не жалко, а просто нельзя, потому что есть мнение: он наш друг, всегда стоял горой за сотрудничество с советской наукой, никогда против нас никаких писем не подписывал, хоть старичок и чудной. И что в результате?
"Подписываю вам командировочку, дорогой Константин Григорьевич, быстренько, быстренько, за день управитесь и обратно, а как вернетесь, так сразу за бока этого сэра... (порылся в бумажках) сэра... (посмотрел на меня, я молчу)... сэра... (нашел бумажку под железякой) Бризкока. Вот так. И в пятницу даем на полосе два материала – что тут сделали наши ученые и как этот сэр... Бризкок расценивает в свете поступательного движения науки, ну и, понятно, немного о сотрудничестве ученых в плане прогресса и развития".
"Но ученый-то наш (это я спрашиваю у шефа), он здесь, в Москве, на конгресс ходит. Кто же мне там без него все покажет и расскажет?" "Руководство (генерал строг и тон его назидателен). Руководство и покажет и расскажет. А если этого мало, возьмите кандидата с собой в качестве экскурсовода. Газета оплатит".
"А если он не захочет? Если ему на конгрессе быть важнее?" "Детские разговоры, Константин Григорьевич! Статья на третьей странице нашей газеты, может быть, с портретом (незнакомки в три четверти или кандидата – я не стал уточнять), это с одной стороны, а с другой – какой-то белковый конгресс, что он, последний, что ли?" Я передал все это Мише близко к тексту, и он согласился мгновенно. Как будто истосковался уже по родным местам и жаждет хоть глазком взглянуть на брошенный им всего лишь на неделю институт.
О, тщеславие, что ты творишь с великими и малыми, не щадя даже провинциальных исследователей, украшенных расписными галстуками...
И вот поезд мчит нас на историческую родину кандидата наук Михаила Кравчука, что в шестистах километрах от златоглавой столицы, дабы корреспондент мог поведать многомиллионной читательской аудитории любимой народом газеты про некоторые запасы пороха в отечественных научных пороховницах. Так и вижу это десятимиллионоголовое чудище, уткнувшееся десятью миллионами носов в полосу с моей статьей.
Что ты делаешь с видавшими виды корреспондентами, тщеславие!
Поезд трясется на стыках, и, пока есть эти проклятые стыки на родимых рельсовых путях, все корреспонденты будут писать о них, вызывая у своих читателей справедливое озлобление, и мелькают за окном привольно раскинувшиеся картофельные грядки в зоне отчуждения, и дремлют стоя козы, привязанные к колышкам, а на соседней полке лохматый Кравчук притворяется, будто пополняет свой научный багаж, и звякают внизу бутылки...
Уже не звякают.
– Джентльмены, я предлагаю вам спуститься вниз и разделить со мной трапезу!
Сэр Уильям Бризкок, профессор Кембриджского университета, нобелевский лауреат и член всех академий цивилизованного мира, швейцарским перочинным ножом с тридцатью тремя лезвиями вскрыл бутылку пива и разлил ее содержимое в три стакана абсолютно поровну. Так разливают только дешевое вино в подворотнях – без примерки, с одного раза. Кто его знает, какая у сэра была молодость.
Возле стаканов на чистом листе бумаги переливалась жирным золотом разделанная рыба – Татьяна Аркадьевна сберегла для меня хвост, не обманула,а черный хлеб разрезан уже на аккуратные кубики, и каждый прикрыт кусочком масла.
Трапеза древних английских богов.
До чего же наши представления об окружающем мире и его нравах построены на стереотипе о собственной исключительности!
Нет, это только мы умеем разделывать вяленую рыбу! Это только мы хлебаем в вагоне бутылочное пиво! Это только мы, воспитанные в духе коллективизма, протягиваем друг другу руки в трудную минуту!
Когда протягиваем, когда нет. А вяленую рыбу сэр Уильям разделывает не хуже Могилевского, хотя тот слывет в редакции непревзойденным мастером этого трудного жанра.
Кстати, о Могилевском, Как я ни уговаривал Сашу поехать с нами – его бы отпустили, без вопросов,– он отказался. Сказал, что все ему надоело, хочет побыть один. Один так один. Я не стал лезть ему в душу, но мне показалось, что в тот вечер, когда мы разглядывали в его комнате странные картинки, с ним что-то произошло. Какая-то пружина внутри соскочила. Должно быть, он увидел нечто, превосходящее его понимание мастерства. Такое, чего не достичь ремеслом, чему не обучить и не обучиться.
Это я так думаю, и, если я прав, Могилевского следует полностью оправдать. Не поеду, сказал Могилевский, а то еще встречу у Миши на родине какую-нибудь прелестную провинциалку, приму ее за ту, что на портрете, отобью у достойнейшего провинциала, разрушу советскую семью и погружусь в пучину порока.
На тебя похоже, сказала Оля.
А профессор стоял рядом и барабанил пальцами по кювете.
И сказал вдруг: а я поеду. Только, Бога ради, без помпы и без телеграмм, без встречи на вокзале, хлеба-соли и прочего. Утром приеду, вечером уеду, и все.
Вот и хорошо, согласился Могилевский. А Бернар и О'Бумба поживут у меня. Я проведу целый день в очень приятном обществе.
Психи, сказал я. Вы что, с Луны свалились? А разрешение на поездку? Он же иностранец.
А что, спросил профессор, на мне написано, что я англичанин?
Ну, конечно, сказал я, такие костюмы, как на вас, каждодневно продают в этом магазине напротив Кремля... ГУМ, если не ошибаюсь.
Дд бросьте, сказала Оля. Поверьте моему опыту стюардессы.
Не выставляйтесь напоказ, и все сойдет. Не в тюрьму же вас посадят, в конце-то концов. И в должности не понизят, некуда понижать. Это не про вас, Уильям.
А у меня нет должности, отозвался Уильям.
Когда есть имя, должности не надо,– это я так думаю, сидя в вагоне.
Раз, раз – и две бутылки кончились.
И вот тут Мита Кравчук сказал длинную фразу про совершенство, которое постигается интуитивно, и про черту, отделяющую нас внешних от нас внутренних. Хорошая рыба в сочетании со сносным пивом приводит, случается, и не к таким философическим высотам. Недаром в странах, где уважают пиво, так много философов.
– Из того, что мы отличаем интуитивно красоту от уродства,заметил сэр Уильям, заворачивая рыбьи кости в рекламные полосы "Интернэшнл Геральд",еще не следует, что все мы вкладываем в эти понятия одно и то же содержание. Отсюда логический вывод, – профессор тщательно вытер пальцы следующей страницей "Геральда",– не все столь жестко запрограммировано, как представляется вам, коллега Кравчук.
– Конечно, вариации возможны,– согласился коллега Кравчук,– но элементы, лежащие в основе того, что мы зовем прекрас. ним, должны быть незыблемыми, как атомы...
– Атомы эмблемы,– возразил мгновенно профессор,-А в атомной бомбе они прямо ужасно зыблемы.
– Хорошо, пусть не атомы, пусть что-то иное, какие-то кирпичики, из которых сложен мир, я не очень силен в физике, и, знаете ли, экспериментатор.
– Я тоже. И когда я впервые увидел то, что вчера увидели мы все, когда из тривиальных структур возникла совершенно новая, из другого пространства и времени картина, вот тогда я понял определенно, что красота имеет в себе самой материальное объяснение. Вещественное основание.
– Так вы материалист, профессор,– вмешался я в ученый диспут.– А я-то думал, что это привилегия советских ученых.
– Принимаю шутку,– сказал Бризкок,– и, в свою очередь, учитывая склонность коллеги Кравчука объяснять все предопределением, зачисляю его в кальвинисты.
– Нет! – испуганно запротестовал кандидат.– Я тоже материалист! Бог к нашему спору отношения не имеет.
– Ах, как вы категоричны... Нет, право, вам надо стать кальвинистом,настаивал сэр Уильям.
– Как вы? – въедливо поинтересовался Кравчук.
– Нет,– внезапно жестко ответил профессор.– Я верю в Творца и в свободную волю Его творения. Я христианин по духу и материалист по опыту. Впрочем, это вопрос воспитания и, может быть, усердного размышления над предметом. Вы много раз в своей жизни размышляли о божественном?
– Э-э-э-э... – начал Кравчук, да тем и закончил.
Надо было его спасать.
Если надо спасать человека, попавшего в ловушку, из которой сам не знаешь выхода, лучше всего поставить свою ловушку тому, кто играет роль ловца.
– Я давно хочу спросить у вас, профессор,– медленно проговорил я, пытаясь наскоро придумать, о чем же я давно хочу спросить профессора,– как это вы, то есть, если быть более точным, каким образом, я имею в виду, собственно даже, вот вы говорили, что увидели это лицо очень давно, А когда именно? И это было то же самое лицо, вы уверены?
Барахло, а не ловушка. Не капкан, а так – мушиная липучка.
– Очень давно,– спокойно ответил профессор.– Во всяком случае, я тогда весьма мало размышлял о природе вещей, а если чем и увлекался, так это рентгеноструктурным анализом, греблей и хорошенькими девушками, причем девушками более всего. Если же говорить о моей уверенности – да, конечно, я уверен, что лицо то же, даже ракурс близок, тут ошибиться невозможно. Впрочем, вы можете в этом убедиться сами...
Профессор встал и протянул руку к висящему на вешалке пиджаку, во внутреннем кармане которого, надо полагать, в кожаном бумажнике, у английских седовласых джентльменов, равно как и у московских, в расцвете сил, корреспондентов, хранятся фотографии любимых женщин.
Нет, ловушка оказалась что надо. Прямо-таки волчья яма.
Главное – сбить со следа. Бризкок начисто забыл о теологических претензиях к бедному Кравчуку, который в своем познании мира еще не добрел до таких вершин философии, как причина и следствие, объект и субъект действия. Вот сейчас мы поразглядываем фотографию, слегка пожелтевшую от времени, порассуждаем о скоротечности времени и нетленности красоты, словом, дорогой кандидат, вы мне кое-чем обязаны, с вас бутылка, любезнейший Миша Кравчук.
Наш поезд в этот момент резко и неприятно дернулся. Мы стояли на большой станции, напротив желтого стандартного вокзала, не помню, как называется этот город, и неопытный машинист как-то рывком взял с места. Профессор, потеряв равновесие, плюхнулся на скамью, держа в руке свой кожаный бумажник (качеством, пожалуй, чуть получше, чем у московского корреспондента), пустые бутылки упали и покатились по полу, а дверь купе заскользила на колесиках и распахнулась с треском. Я полез под нижнюю полку за бутылками и, стоя на четвереньках, услышал голос Кравчука:
– Входите, пожалуйста.
Принес черт соседа. Так хорошо мы ехали в купе втроем от самой Москвы, а поскольку билеты наши были изъяты из какой-то высокой брони – у моего шефа связи только на высоком уровне,то я надеялся, что четвертого к нам не подселят. Блатной какой-нибудь, не иначе, из тех, кто в общей очереди не стоит.
Можно подумать, что мы втроем стояли в общей очереди, подменяя друг друга. Привилегии колют глаза, когда ими пользуются другие. Свои привилегии естественны, чужие – отвратительны.
Я поднялся с пустыми бутылками в руках. Навстречу мне в купе вошло нечто розовое с небольшой сумкой в руке и сказало довольно мелодичным голосом:
– Здравствуйте и извините за беспокойство.
Я-то как раз не беспокоился, а вот Кравчук засуетился ужасно, попытался вырвать сумку из рук розового создания, преуспел в этом, натужно приподнял нижнюю полку, придерживая ее коленом, сунул внутрь дорожную сумку и предложил льстиво:
– Располагайтесь, тюжалуйста.
Только после этого он догадался опустить полку.
Бризкок сдержанно кивнул и вышел в коридор, я кивнул еще сдержаннее и последовал за ним. Миша сел на профессорское место, напротив розового созданья, и повторил с маниакальной настойчивостью:
– Располагайтесь, пожалуйста.
И замолк, исчерпав запас слов.
– Миша,– сказал я ласково из-за двери,– захватите, пожалуйста, если вас не затруднит, газетный сверточек и выбросьте его в ящик для мусора. Мы с профессором удалимся покурить, а дама тем временем переоденется.
Взять в трудную минуту жизни инициативу в свои руки – это дано не каждому. Но кандидат-то, кандидат каков! Вчера Оля, а сегодня Оля уже забыта? Первая же попутчица в розовом вызывает в нем такое смятение чувств. Или он просто ветреник, наш кандидат? И в такие-то руки отдано наше будущее – научно-технический прогресс!
Оценить его новый выбор я, впрочем, не смог, потому что не считаю приличным разглядывать дам в упор, да к тому же держа в руке две пустые бутылки из-под пива.
Избавившись от бутылок, я вслед за Бризкоком вышел в тамбур; только там по нынешним жутким железнодорожным правилам разрешается курить. Профессор разжигал свою трубку, которую, по моим наблюдениям, курил не чаще трех раз в день, а я ради компании стоял рядом и не без удовольствия вдыхал дым от табака неизвестной мне, но безусловно приличной марки – из тех, что непременно украшаются королевской короной.
Некурящий Кравчук присоединился к нам не сразу. Он что-то долго захватывал с собой сверток. Или долго выбрасывал его.
А может быть, еще разок-другой предложил попутчице располагаться, растягивая удовольствие от произнесения столь оригинальной фразы.
– Располагайтесь, пожалуйста! – сказал я Кравчуку.
Взглядом Миша пригвоздил меня к нечистой стене тамбура, размазал по ней, сбросил на пол и проутюжил три-четыре раза.
Я все вытерпел, тихо покивал головой и обратился к Бризкоку таким тоном, каким врач на консилиуме, оторвав взор от безнадежного больного, обращается к коллеге:
– Трудный случай. Между прочим, профессор, вы не успели показать нам фотоснимок.
Бризкок сдвинул– трубку в угол рта, крепко зажал ее зубами и вновь достал свой бумажник. Порылся немного, вытащил конверт, из него достал несколько карточек, одну оставил, остальные спрятал в конверт, конверт положил в бумажник, бумажник сунул в задний карман брюк и только после этого – да и то слегка поколебавшись – отдал мне фото. Кравчук дышал у меня над ухом и выворачивал шею, чтобы получше увидеть, что же там на фотографии.
Я же из зловредности тянул время и разжигал Мишине любопытство. В тамбуре было темновато, но я не спешил подойти к свету, а, напротив, слегка прикрывал снимок согнутой ладонью, потом же и вовсе перевернул карточку тыльной стороной, разглядывая, нет ли там какой-нибудь надписи или даты.
Были и надпись, и дата.
28 июля 1947 года.
Однако. Меня тогда и на свете не было.
A был ли тогда рентгеноструктурный анализ? Ладно, это не моя забота и не моего ума дело.
Надпись была такая:
Маргарет Куинз, урожденная Барроуз.
– Простите, профессор,– осторожно спросил я,– так кто же все-таки здесь изображен – абстрактная структура, возникшая известным нам образом, или Маргарет Куинз?
– Разве одно исключает другое? – ответил профессор. Как репортер терпеть не могу таких ответов. Так отвечают обычно политические деятели после переговоров, на которых был достигнут микроскопический прогресс на третьестепенном направлении.
– Да переверните же наконец снимок! – не выдержал Миша Кравчук.
Этого-то я и ждал. Теперь, когда я взял реванш, можно было сжалиться и услышать его мольбу.
Я перевернул карточку. Миша жадно впился в нее глазами и присвистнул от восхищения. Если бы я был воспитан так же никудышно, как кандидат, если бы я был менее выдержан и даже несколько грубоват, я бы тоже засвистел.
Спору нет, Маргарет Куинз, урожденная Барроуз, была весьма мила, я бы сказал, очень недурна собой, можно даже предположить, что на чей-то вкус и красива. Нет, действительно очень хороша. Но не та! Не с портрета в три четверти-!
– Но это же другая женщина, профессор,– прошептал Кравчук.
Бризкок перевел взгляд на меня.
– Совсем другая,– подтвердил я.– Конечно, может быть, оттого, что здесь другой ракурс, на снимке она анфас, а если посмотреть слегка под углом, помните, Могилевский рассказывал, как много зависит от выбора точки...
Бризкок вынул трубку изо рта, бросил быстрый взгляд на фотографию и сказал:
– Спасибо, коллеги, за ваше благородное желание меня успокоить. Однако это излишне. Для вас она не та. Для меня – та. Субъективный идеализм, вот как это называется. Хотя я могу и ошибиться. Философские течения, с которыми следует бороться не щадя сил, я изучал на четвертом курсе и с тех пор к ним не возвращался – не было надобности.
– Кажется, я понимаю.– Кравчук вдруг ужасно заволновался, нос его как будто немножко вырос, шевелюра вздыбилась, и весь он как-то подрос и закостлявел. Чего только не бывает от волнения, вызванного научной дискуссией! – Вы имеете в виду, профессор, что восприятие индивидуально, в то время как законы, лежащие в оснрве прекрасного, общи и едины?
– Любые законы едины! – перебил его профессор.– Это не подлежит обсуждению. Но едины не только законы. Те кирпичики, субъединицы, кварки, спрятанные в наследственных структурах,они тоже вечны и неизменны. Как четверка оснований в спирали ДНК, как детерминанты в белках, из-за которых австралийский абориген отторгает чужеродную ему пыльцу какого-нибудь канадского растения, с которым его предки никогда не встречались и не могли встретиться.
Я это постарался запомнить, память у меня ничего себе, если и перепутал, то немного, однако на осмысление ни знаний, ни таланта не хватает, а сейчас лень уже лезть в справочники. И если тут обнаружится какая-нибудь ересь, то виноват в этом не нобелевский лауреат, а я один. Прошу снисхождения.
Услышав про основания и детерминанты, Миша хлопнул себя по лбу с такой силой, что мне стало его жалко. Детерминанты того не стоили.
– Это очевидно,– пробормотал он и подул на отшибленную руку. Я подумал, не подуть ли мне на его отшибленный лоб, но не решился.– Бродячие элементы. Ключевые символы. Конечно, конечно. Они проявляют себя в бесконечном разнообразии...
– В конечном, коллега, в конечном,– поправил его сэр Уильям.– В огромном, но конечном.
– Разумеется. И должны быть законы, по которым они сочетаются, вступают в противоречие или вовсе не входят в зацепление. Так? И вы знаете эти законы? Ну, хотя бы предполагаете?
Сэр Уильям раскрыл дверь, ведущую в соседний вагон, и несколькими короткими ударами о ладонь выколотил трубку на мелькающие в просвете шпалы. Закрыл дверь, сунул пустую трубку в рот, взял у меня фотографию, достал бумажник, раскрыл его, вытащил конверт... Нобелевские лауреаты, когда им надо потянуть время, делают это не хуже нашего брата.
– Законы... нет, не знаю. Иногда кажется, что я совсем рядом с разгадкой, но... Если бы у меня было объяснение, если бы все это выходило за пределы домыслов – неужто я не написал бы короткое письмо в "Нейчер", из тех писем, что громче большой книги? Неужто я не трубил бы на весь мир? Я оставляю это для других. Для вас, коллега Кравчук. У вас есть еще время...
Насчет ключевых символов и кирпичиков гармонии я не очень силен впрочем, я об этом, кажется, где-то упоминал,– а вот по части публикаций в прессе кое-что смыслю. Трубить на весь мир – это, собственно, моя профессия.
– Если говорить о письмах в редакцию...– начал я, но Кравчук со свойственной ему непосредственностью двинул меня костлявой лапищей в бок и предложил – но только не мне, а Бризкоку: – Давайте, профессор, сделаем совместную публикацию! – и застыл на месте, пораженный не то величием, не то наглостью своей идеи.
Они сделают, я их знаю. И может быть, бросят в последних строчках жалкую подачку: "Авторы признательны К. Г. за участие в обсуждении затронутых в статье вопросов".
Если профессор не путает насчет цепочки случайностей, которая неизбежно тянется к результату, то в их цепочке именно я сковал ключевые звенья. Конечно, глупо набиваться в соавторы, но они могли бы мне предложить, а я бы как честный человек отказался.
Это было бы по-джентльменски.
Дождешься от них. Ученые мужи, не от мира сего. Но и я не лыком шит. И в этой самой "Нейчер", с которой они носятся, как будто у нас нет своей "Природы", тоже есть стереотипы, не менее устойчивые, чем передовая статья газеты "Правда" или рубрика "Со всей страны" в моей уважаемой газете.
– А как вы назовете вашу статью? – спросил я этак небрежно.– Как, собственно, обозначите предмет?
– Это дело десятое,– отмахнулся Миша.– Технический вопрос. Так вы согласны, профессор?
Смотри какой настырный. Небось своему профессору на кафедре общей микробиологии ничего подобного сказать бы не посмел, а тут почувствовал точку опоры. Впрочем, вы правы, кандидат, надо когда-то преодолевать комплекс кандидатской неполноценности, без этого не выбиться в мировую элиту. А вам, похоже, обещано судьбою место в ней. Вперед, кандидат!
– Очень давно,– осторожно ответил сэр Уильям,– вскоре после того как я увидел это,– он еще раз показал нам фотографию миссис Куинз, урожденной Барроуз, и спрятал ее наконец в бумажник,– я написал совсем короткую статью. В голове. Я не мог напечатать ее. Нужны были солидные экспериментальные подтверждения. Я располагал единственным. Это был портрет Маргарет, миссис Куинз, полученный в лаборатории до того, как я познакомился с оригиналом... прототипом... аналогом – не знаю правильного слова.
– Значит, профессор,– сказал я, демонстрируя репортерскую хватку,– вы сначала получили структуру, эти ваши срезы или как там их назвать, а с той, которая во плоти, познакомились позже?
– Именно так. Через два дня, если быть точным. В эти два дня я и написал в голове письмо в "Нейчер". А потом вымарал его из памяти, чтобы не затрагивать чувства тех людей, которые... словом, которые вовсе не хотят, чтобы их выставляли на потеху публике даже ради утверждения научной истины.
– Миссис Куинз здравствует по сей день? – Я постарался задать этот вопрос как можно деликатнее.
– Не думаю, чтобы это имело какое-то значение.
– И все же?
Профессор молчал. Я вспомнил, что, когда мы были у Могилевского, Бризкок на вопрос, знает ли он оригинал, ответил "знаю" не в прошедшем, а в настоящем времени; впрочем, это может ничего не значить. И еще: когда они познакомились, она уже была урожденная Барроуз, то есть замужем, ну конечно, миссис Куинз. И бедняга Уильям Бризкок, тогда еще совсем молодой...
Господи, Миша Кравчук и Оля! Неужто все повторяется? Наш мосластый кандидат, то бишь седовласый нобелевский лауреат Майкл Кравчук будет мотаться с дорогими кожаными чемоданами по международным конгрессам, таская в кармане Олину фотографию... Как я понимаю мистера Куинза!
Но сэра Уильяма я понимаю еще лучше. Ни мне, ни Оле ничто не грозит, и Миша Кравчук мне вполне симпатичен. Жаль только, что они путают все на свете, принимают одно за другое. Портрет в три четверти и Оля, портрет в три четверти и юная Маргарет Куинз... Чувства порождают слепоту. И они же порождают прозрение.
Еще немного, и я стану философом. Наваждение, сгинь!
– Как же вы назвали статью, профессор,– спросил навязчивый Майкл Кравчук,– ту, которую так и не написали?
Боюсь, что он хотел дать это же название их совместной статье, чтобы со всеми удобствами въехать в историю науки.
Профессор тряхнул головой, он тоже сбрасывает с себя наваждение.
– Как я ее назвал? – переспросил он, только сейчас понимая смысл вопроса.– Никак! У статьи было все, кроме названия. Черт побери, придумать термин оказалось труднее, чем открыть явление! Я как-то говорил на эту тему с профессором Расселом...
А я-то думал, что Рассел – современник Фарадея и они вместе построили электрическую машину.
– ...И он рассказал мне историю о том, как Фарадей придумывал свои "катоды", "аноды", "электроды" и "ионы". Фарадей, должен сказать, вложил в это дело ужасно много сил.
Ага, Фарадей, значит, все-таки участвовал в этом деле.
– Название мы придумаем, что за проблема,– напирал на Бризкока прямолинейный сэр Кравчук, ослепленный жаждой близкой славы.
Выходить на арену лучше всего в тот момент, когда соперник ослеплен.
– Вы говорили о кирпичиках, заложенных в фундамент гармонии, об элементах, которые в каких-то сочетаниях образуют то, что может быть обозначено как прекрасное, если я верно вас понял.– Я начал блестяще, не правда ли? И продолжал не хуже: – Уверен, что в русском языке можно отыскать подходящие слова для определения этих элементов. А также в латыни, если идти по стопам Фарадея...
– Если по стопам Фарадея, то в греческом...– прошептал страдальчески Кравчук, но такие булавочные уколы уже не могли задеть меня.
– А также в латыни и греческом. Но сейчас ученый мир поголовно переходит на английский, и я предлагаю вам английский термин, что будет справедливо, если учесть, где впервые наблюдался обсуждаемый нами феномен.Я изящно поклонился Бризкоку и выждал паузу.– Товарищи и джентльмены, я предлагаю вам образовать от английского слова "бьюти", равнозначного русскому слову "красота", строгий и изящный термин "бьют". Этим термином можно обозначать и обнаруженное нами явление, и те самые кирпичики, о которых...
Тут я вынужден был замолчать, потому что определять явление – не мое дело. Подобрал хорошее слово, и хватит.
– Да-а... – протянул Кравчук.– Можно и так... А можно и не так...
– Мне нравится,– сказал сэр Уильям.– Принимаю. Заметано?
Теперь им не отвертеться. Теперь в этой самой "Нейчер" им придется дать сноску: настоящий термин предложен советским (лучше – крупным советским) журналистом... Или что-то в этом духе. Но уже фамилию, имя и отчество будьте добры – полностью, без всяких там К. Г. Одна такая сносочка выводит находчивого и умного человека на торную дорогу истории. А другой пишет репортаж за репортажем, и все без толку.
– Бьюты как носители гармонической информации... эстетического начала... нет, фундаментальных свойств прекрасного в объективно существующем...– Миша уже формулировал по-научному косноязычный заголовок.
– После, после,– перебил его Бризкок, спрятал трубку в карман и открыл дверь в вагонный коридор.– Одна из носительниц бесчисленных бьютов, надо полагать, давно уже переоделась, и мы можем вернуться в купе.
Мы вернулись в купе. Сменив розовое на голубое в цветочек, очень домашнее, но не интимное, и сохранив при этом весь свой неисчерпаемый запас бьютов, наша попутчица уютно пристроилась на нижней полке и глядела в окно. Бризкок галантно поклонился ей и, испросив разрешения, сел рядом. Я же протиснулся к столику напротив и тоже сел. Миша остался стоять в проходе, загораживая своей костлявой фигурой дверной проем.
– Отчего вы не садитесь? – спросило теперь уже голубое в цветочек созданье.
Миша потер руки, пригладил шевелюру и сел рядом со мной.
Я перевел взгляд на мою визави. До этого я видел ее входящей в купе, против солнца, и мог различить лишь контуры фигуры и цвет одежды. Теперь она сидела напротив, в мягком рассеянном свете раннего вечера, и смотрела на Мишу Кравчука, чуть улыбаясь ему, как бы поддерживая этого растерявшегося от ее присутствия большого неуклюжего человека, который – она это наверное знала – теряется в обществе всякой молодой женщины.
Лицо ее было обращено ко мне в три четверти – ох, этот любимый фотографами ракурс!
Я попытался встать, но столик мешал мне. Я провел рукой по лбу, поставил локти на стол, подался вперед и, с ужасом думая о том, как я выгляжу со стороны, чувствуя, как потеют ладони и заливается краской лицо, выпалил удивительно емкую и глубокую по мысли фразу: – Это вы!
– Это я,– сказала она.– Меня зовут Елена.
– Это не она,– прошипел Кравчук и опять двинул меня в бок. – Ослеп, что ли,– это совсем другая.
– Это не она, Константин,– повторил профессор.– Оля не она, Маргарет не она, мисс Елена тоже не она. Господи, да неужто вы не поняли! Это быоты, они резонируют с вашими рецепторами, и только-то! Не повторяйте моих старых ошибок, Константин.
И это он мне! Мне, который любит Олю и только ее! Который все понял первым, без профессоров и кандидатов! Который придумал для них само слово "быоты", а они теперь им пользуются направо и налево...
– Это не она,– нехотя согласился я.
– То есть как это не она? – возмутилась Елена.– Это я!
Отвернулась и демонстративно стала смотреть в окно.
В профиль она так же хороша, как в три четверти, клянусь вам.
Бьюты работают, так и хочется скаламбурить, безошибочно бьют в любом ракурсе, они бьют с любой точки, если только есть во что бить. Если в вашей душе есть струна, которую они задевают. Назовем это для ясности резонансом.
Дорогой профессор Бризкок, я хотел бы обрести мудрость раньше, чем годы мои покатятся под откос. Я хотел бы иметь на старости лет такой пустяк, как душевное спокойствие. Мои ошибки никуда от меня не уйдут, но я хочу поучиться на ваших, пожалуйста, разрешите мне это, профессор. Скажите, где сегодня Маргарет Куинз? Где была она все эти годы? Виделись вы с ней? Каково вам без нее? И главное, скажите мне, профессор,– как ей жилось все эти годы, знаете вы об этом хоть что-нибудь?
Я люблю Олю.
ОТКРЫТКА С ВИДОМ НА ПРИВОКЗАЛЬНУЮ ПЛОЩАДЬ
Маргарет, мой друг, безликие города как безликие люди – скучны и похожи. Из них не выжмешь и капли той эссенции, которая способна прожечь душу. Впрочем, с людьми мне везет. Милые люди в отвратительных городах. Редко наоборот. Я не мог бы здесь жить, каждый день видеть эту площадь с памятником, серый вокзал, кирпичную и бетонную скуку домов, выстроившихся по линейке,это еще хуже военного парада. Простите мне ламентации, я не в духе, ничто, меня не оправдывает, даже мой возраст: в моем-то возрасте пора научиться принимать жизнь такой, какова она есть.
Сегодня же возвращаюсь к Бернару и О'Бумбе, которых бросил ненадолго. Уж они-то не тратят слов попусту, и если шлют вам приветы, то от чистого сердца и без всяких сантиментов. Буду следовать их примеру.