Текст книги "Товарищ убийца. Ростовское дело: Андрей Чикатило и его жертвы"
Автор книги: Ольгерд Ольгин
Соавторы: Михаил Кривич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
VIII
ИНТЕРВЬЮ С ЧЕЛОВЕКОМ ИЗ КЛЕТКИ
Лето 1992
Интервью у предполагаемого убийцы мы взяли в те дни, когда Ростовский областной суд уже три месяца подряд слушал дело о пятидесяти трех убийствах на сексуальной почве, совершенных с особой жестокостью.
Большинство участников процесса и тогда не сомневались в том, кто истинный убийца. Не говоря уже о сторонних людях – корреспондентах, публике в зале. Словами «убийца», «маньяк», «чудовище» пестрели газетные заголовки – будто нет такого понятия, как презумпция невиновности.
Но еще не начались прения сторон. И суд не произнес слова «убийца».
В то время, когда нам удалось получить интервью – страницы, исписанные дерганым почерком грамотного человека, от волнения пропускающего иногда буквы и запятые, – до приговора было еще далеко. Он тогда был – подсудимый. Филолог. Предполагаемый преступник. Учитель. Снабженец. Муж, отец, дед.
Человек из клетки.
Медицинская экспертиза признала его вменяемым. Ответственным за свои поступки.
Его семья была вывезена из Ростовской области под чужой фамилией из-за опасений мести со стороны потерпевших.
Хотя при входе в здание суда и в зал заседаний никого из посетителей не обыскивали, документы не спрашивали и сумки не проверяли, вероятного убийцу охраняли с заметной тщательностью. Вопреки обыкновению, его содержали не в следственной тюрьме, а в изоляторе КГБ, то есть по-старому КГБ, а теперь – общественной безопасности, в приличной, по российским тюремным меркам, двухместной камере. Он имел возможность читать газеты и слушать радио.
Но свидания с ним были невозможны.
В считанные секунды перед самым началом заседания судья Акубжанов разрешал иногда фотокорреспондентам снять несколько кадров, запечатлеть согбенного человека в клетке, который делал вид, будто не замечает вспышек. Он позировал, не глядя в объектив. Входя в клетку, он не забывал быстрым взглядом окинуть зал и посмотреть, есть ли на первых скамьях корреспонденты.
Прямое интервью с человеком из клетки исключалось.
Мы задали ему вопросы в письменном виде и получили в ответ листки с отрывистыми фразами, будто филолог куда-то очень торопился, будто не было у него долгих пустых вечеров в тюремной камере.
Правда, его охрана и сокамерник уверяли, что ростовский Джек-потрошитель засыпал мгновенно и спал подолгу.
В сбивчивых его ответах было полно оборванных, недоговоренных фрагментов, повторов, пустых фраз. Самое удивительное в том, что ему нечего было сказать. Ничего особенного. Он был обыкновенным человеком. Как все. Советским человеком. Сыном своей невразумительной эпохи. Учителем, снабжением. Читателем газет, слушателем радио, телезрителем. Мужем, отцом, дедом.
И все было бы ничего, если бы не обвинения в убийствах.
Но летом девяносто второго суд еще не сказал: убийца. И мы не могли переступить невидимый порог и прямо спросить его: вы убили? Убивали? Хотели убить? Вас действительно неодолимо влекло к вашим жертвам? К девочкам? К мальчикам? Что вы чувствовали, когда искали жертву? Когда убивали? Когда возвращались домой?
Ответы на такие вопросы могли быть истолкованы ему во вред. Нет, мы не симпатизировали филологу. Какие там симпатии! Но вся предыдущая история ростовского дела, включая расстрелянного Кравченко, «Лесополосу», голубых и дураков, побуждала нас проявлять сдержанность. Не забегать вперед.
И как нам ни хотелось, мы не задали ни одного вопроса, имеющего отношение к обстоятельствам преступлений, к следствию и судебному разбирательству.
Только к нему самому – до ареста. До того дня, когда он стал человеком из клетки.
ВОПРОС. Какие события детства, с вашей точки зрения, оказали наибольшее влияние на формирование вашей личности?
ОТВЕТ. Мы жили на оккупированной территории в 1941–1943 г. После боев собирали трупы, по частям, в крови… И детей разорванных видел на улицах. Свист пуль, взрывы, пожары – хаты горели. Прятались в подвалы.
Голодные моры, организованные режимом Сталина. В 1933 году, по рассказам отца и матери, моего старшего брата Степана в голодовку украли и съели. И меня об этом родители всегда предупреждали: никуда не ходить из дому.
1947 год, голод и холод постоянные были в детские годы. Я умирал с голоду, лежал в бурьянах.
Отец – командир партизанского отряда, был в плену у немцев, его освободили американцы. Был репрессирован, работал в лесах Коми. Отпустили больного туберкулезом, кровью харкал…
И еще – обида, что деда, Короля Ивана, раскулачили, выслали. Дети умирали с голоду. А дед был середняк, трудяга.
В. Ваши политические убеждения?
О. Я был 25 лет в КПСС, окончил четыре университета марксизма-ленинизма. Был ярым борцом за победу коммунизма во всемирном масштабе.
Очень переживаю, что всю свою жизнь я потратил на убеждения утопические, безжизненные, оторванные от жизни… Крах идей коммунизма для меня явился личной трагедией, ударом по моим убеждениям. Осталась одна тревога.
В. В каком духе вы воспитывали своих детей?
О. Мы с женой воспитали двух детей. Они труженики, скромные. Мы их не баловали, мы с женой работали 40 лет на благо родины, не жили в роскоши и детям привили уважение к честному труду.
В. Верите ли вы в Бога и бессмертие души?
О. Как мама меня учила, когда была война и отец на фронте, а потом в плену, исчез бесследно, а мы умирали с голоду и холоду, – я всегда, всю жизнь, молился и обращался к Богу. И Бог мне всегда помогал…
Не представляю Бога как дедушку, а как высшее начало,
Всемирный Разум. Это наш Создатель, наш Хранитель, высший Авторитет, что оберегает нас всех от болезней и несчастий.
Оказало влияние, что я закончил 4 университета марксизма-ленинизма, где главным был атеизм, и филологический факультет. Это вселяло в мою душу тревогу, вызывало раздвоенность мышления. Теперь, слушая проповеди и молитвы, сам молюсь. И верю в бессмертие души.
В. К каким людям вы испытываете особую признательность?
О. К жене. Я люблю ее, уважаю. Признателен за то, что она терпела мое половое бессилие, – фактически у нас не было полноценных половых актов, а только имитация. И она страдала из-за этого, из-за моего характера и беспомощности. И защищала, когда меня травили на работе.
В. Вы как-то заявляли, что вы больше женщина, чем мужчина. В чем это выражается?
О. В детстве я больше гулял, дружил с девочками. И сейчас лучше контакт с женщинами как с подругами. С мужчинами не нахожу общей темы для разговора.
Ко мне приставали с детства мальчишки как к девочке. И в армии, и потом в тюрьме, и в командировках. И в конце концов я уже не сознаю, к какому полу я больше отношусь. Такая раздвоенность.
Мне нравятся ухаживания мужские…
В. А близкие друзья у вас были?
О. Нет, близкого друга не было. Я сам в мечтах, в фантазиях. В обидах от несправедливости.
В. Как вы предпочитаете отдыхать, где обычно проводили отпуск?
О. За все сорок лет работы нигде не отдыхал – ни в доме отдыха, ни в санатории. Не люблю праздного отдыха, не терплю безделья. Весь отдых – в домашних хлопотах.
В. Вы не раз утверждали, что стали жертвой общества. В чем это выражалось?
О. Смысл жизни и том, чтобы оставить след на земле. Любому делу – работе, учебе, творчеству – я отдавался целиком, пока у меня не отбивали охоту. Били по рукам и по мозгам. Меня выгоняли с работы, с жилья – на вокзалы, в электрички, в командировки. А я человек домашний, деревенский. Люблю семью, уют, детей, внуков…
В силу своего характера – замкнутого, робкого, стеснительного, особенно в детстве, – я не смог приспособиться к этому обществу, жил своей жизнью. Не мог найти ответы на вопросы, которые меня мучили. И по сексу, и по семейной жизни. Сейчас эти вопросы правильно решаются, а раньше одно их упоминание считалось позором.
В. Назовите ваши любимые книги. И музыку.
О. В школьные годы вся литература и музыка были настроены на всемирную победу коммунизма насильственным путем. Поэтому я восхищался военной литературой, особенно партизанской: «Молодая гвардия», «Подпольный обком действует», «В плавнях». Нравилось и потому, что отец был командиром партизанского отряда. А музыка…
И как один умрем борьбе за это…
Наш паровоз вперед лети,
В коммуне остановка…
Революционные песни: вперед к победе коммунизма во всемирном масштабе. Тогда в книгах и музыке не уделялось внимания человеческим отношениям, воспитанию любви и добра.
В. А газеты, телепередачи?
О. «Правда», «Известия» – любимые газеты. Из телевизионных передач – «Время», международные передачи. «Советский Союз глазами друзей» – особенно нравилось.
В. Сумели бы вы изменить свою жизнь, если бы удалось вернуться в прошлое, лет на двадцать назад?
О. Я мечтал о постоянной работе на одном месте. Жить в деревне, иметь побольше детей.
Моя трагедия в том, что я не выдержал современных перегрузок городской цивилизации. Надо было раньше жениться в деревне, трудиться без командировок. Отрыв от семьи привел к тому, что я одичал. Постоянство в семье, в труде – это облагораживает.
В. Какие черты вашего характера вы считаете главными? Вы человек общительный или сдержанный, скрытный?
О. Черты характера, свойственные мне, – открытость, искренность необъятная, доброта. А замкнутость, отчужденность – напускное, под влиянием окружающей неблагоприятной агрессивной среды.
Никаких комментариев к этому интервью мы давать не станем. К тому времени, когда оно было получено, интервьюент находился в заключении 20 месяцев. Нам не известно, что побуждало его выставлять себя в лучшем свете, сетовать на судьбу и клясть коммунистическое прошлое. Можно только предполагать: он рассчитывал на смягчение своей участи.
IX
ЛИНИИ ЖИЗНИ, ЛИНИИ СМЕРТИ
1984
Из всех вопросов самый сложный – почему.
Когда он с леденящим душу спокойствием рассказывал следователям о замысленном и совершенном, когда вспоминал – легко или натужно – о происшедшем и содеянном год или десять лет назад, то называл более или менее точно даты, описывал, как выглядели жертвы и во что были одеты, что было у него в руках, как наносил удары, какие сладострастные чувства испытывал, что делал после изнасилования и убийства. Временами отвечал сдержанно, временами – словоохотливо и с подробностями. Он мог ответить почти на все вопросы: когда, где, что, чем, как, куда.
Только не «почему».
«Меня неодолимо влекло…» «Я внезапно почувствовал, что…» «Случайно увидел на автобусной остановке… на улице… возле кинотеатра…»
Резонные мотивы. Убедительные.
Этот мальчик нравился ему больше других? Именно та умственно отсталая девочка была предметом его мечты? Он увидел нечто манящее в облике вокзальной девки?
Нет же, конечно. Все случайно, все по стечению обстоятельств. Непреодолимой, заданной, целеустремленной была только его похоть.
Он хотел. И для него, простого советского человека, испытавшего – действительно, без намека на иронию – немало лишений, жившего нелегкой – действительно – жизнью, терпевшего – действительно – тьму обид, это хотение стало главным. Оно многократно умножалось невозможностью удовлетворить его и нежеланием подавить его.
Не станем сейчас говорить про клинику. Возможно, он безумец. Но и тогда остается вопрос: мог ли он, такой обстоятельный, предусмотрительный, расчетливый, преданный муж, любящий отец, умиленный дед, мог ли он загнать свою похоть внутрь или изгнать ее из себя?
Едва ли не каждый человек хоть изредка, да удерживается от греха нравственными тормозами. И никто не бросит в него камень, если он мысленно раздевает чужую жену или берет на мушку личного врага.
Хотя и это грех.
По не тот грех, который подлежит наказанию.
Последствия – подлежат. Почти две тысячи лет назад верным учеником Иисуса святым апостолом Иаковом сказано было: «Похоть же, зачавши, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть» (Иак. 1,15).
И, знаем мы, более пятидесяти смертей.
Но, говоря о рождении смерти, апостол имел в виду не жертву, а согрешившего. И не смерть на плахе, а смерть души.
Здесь мы говорим о другом: о жертве. О ее смерти.
Всякий раз, слушая и читая протоколы допросов, заключения судмедэкспертов, описания вещественных доказательств, мы, преодолевая чувства жути, страха, омерзения, пытались понять, хоть намек найти – ну почему? Он на этот вопрос ответить не может. Вдруг сами догадаемся…
Нет, не выходит. Что, как, где, когда – уже знаем. С его слов или с чужих. По почему?
Ответим неопределенно. Например, так.
Судьба. Провидение. Злой рок.
И похоть.
И вот он вышел на охоту. Он в командировке, или ходит по магазинам, или поехал на пляж. Он не какой-нибудь праздношатающийся, у него дел невпроворот, и по работе, и по дому. Возможно, он еще не уверен в своих желаниях, не очень-то надеется на удачу. Если ничего не выйдет, никто подходящий не подвернется, он просто побродит там и сям, поездит и вернется домой, к жене и детям.
Его сегодняшняя жертва вышла на улицу, сбежала из дома, поехала на вокзал, потеряла дорогу в большом городе. Она так и не узнает никогда, что ничтожный поворот судьбы – и не встретится на ее пути этот длинный словоохотливый дядька с портфелем в руке.
Две линии на карте жизни изгибаются, петляют, тянутся совсем рядом, расходятся и сближаются вновь.
И вдруг – вспышка. Роковое пересечение: линии жизни и линии смерти…
Жизнь у Марты Михайловны Рябенко не заладилась с утра. Насилу поднялась с постели, выглянула в окно – вот уж поистине февральская мерзость: сыро, пасмурно, слякотно. И не выспалась. И после вчерашнего голова трещит. Надо бы подлечиться, что она в последнее время и делала иногда с похмелья, но дома как назло ни капли спиртного. Может, оно и к лучшему: и без того на работе косятся, того гляди выгонят.
Марта Михайловна глянула в зеркало и осталась собой недовольна. Сорок пять лет, понятное дело, не девочка, но сегодня видок – хуже некуда. Помятая, будто каток проехал. И морщины откуда-то понабежали, и мешки под глазами. Аж смотреть тошно. Ладно, хватит ныть. Каждый кузнец своего счастья. Все в наших руках.
И хотя руки дрожали, Марта Михайловна умылась, причесалась и навела красоту. Нет, еще ничего. Если выспаться как следует, да к парикмахеру сходить, да косметика импортная – мужики еще заглядываться будут. Не всякий, конечно, но который понимает. А всякий и не нужен. Как раз и нужен такой, который понимает. Нет, это еще не конец. Сорок пять – не возраст.
Настроение малость улучшилось. Марта Михайловна оделась, заглянула к внучке – та еще спала – и отправилась на работу не завтракая. Все равно аппетита никакого.
На работе настроение опять поехало вниз. И отчего так бывает: если с утра не заладится, то весь день наперекосяк? Сперва поругалась с начальством, потом колготки зацепила о стул, хорошие колготки, гэдээровские, а после обеда позвали в отдел кадров и как снег на голову – сокращение. Может, еще и не уволят, но будьте готовы. Нашли, понимаешь, юного пионера! Думают, я просить их стану, умолять. Да видала я их всех в белых тапочках. Отработаю, сколько там осталось, обойду с бегунком кассу взаимопомощи, местком, библиотеку, в которую сроду не заходила, что там еще положено обойду – и будьте здоровы. Получу деньги под расчет, хватит, чтобы отдышаться и оглядеться. Без работы не останусь. Тут вам не капитализм.
Прямо с работы пошла к подруге. Во-первых, поплакаться, во-вторых, просушить намокшие в слякоти сапоги, а заодно и согреться – хорошо бы чем-нибудь покрепче. Без перебора, не так, как вчера, а самую малость. Не надеясь на подругу, по дороге прихватила бутылку – и правильно сделала. У подруги своего не оказалось.
Выпили немного. Согреться-то согрелась, а вот просушиться и душу облегчить не получилось. Подруге было не до нее, своего мужика ждала. Так прямо и сказала: не до тебя. Марта Михайловна немного обиделась. Но виду не подала. Оделась, недосохшие сапоги натянула – и пока, подруга!
Початую бутылку оставлять не стала – заткнула пробкой и взяла с собой. Самой пригодится.
Добралась до дома. Настроение поганое, подстать погоде. Повозилась с внучкой – не полегчало. И что за день такой проклятый выдался! Налила себе в стакан, на три пальца, не больше. Вроде бы немного отошло. Добавила совсем чуть– чуть, на донышке. Наконец-то отпустило. И погода за окном получше стала. Темень, правда, много не разглядишь, но похоже, уже не так сыро, как с утра. И потеплее.
Что толку дома-то сидеть! Выйти бы, на людей посмотреть, себя показать. Время, можно сказать, детское.
Она сунула ноги в замшевые сапоги, надела зеленое пальто с меховым воротником, повязала узорчатый шерстяной платок, глянула на себя в зеркало и вышла из квартиры.
На улице было гораздо холоднее, чем казалось из комнаты. Она шла куда глаза глядят, в голове слегка шумело: с обеда ничего не ела, только прикладывалась помаленьку. Много ли надо невезучей женщине за сорок? Ей опять стало ужасно жалко себя, но это чувство скоро прошло.
Марта Михайловна быстро шагала по улице, стараясь согреться. Она продрогла и рада была бы зайти куда-нибудь, где потеплее, – но куда?
Она проходила мимо автобусной остановки, когда большой заляпанный грязью автобус приветливо распахнул двери, словно приглашая ее внутрь. Она вошла не задумываясь, хотя ехать ей было решительно некуда. Но внутри, казалось ей, так тепло, так уютно…
Автобус был, как обычно, нетоплен и набит битком. По все равно лучше, чем на темной улице. Она стояла, держась за поручень, прижимаясь к чьей-то большой спине, и задремывала. На остановках она вздрагивала, открывала глаза и опять проваливалась в дремоту. Она не очень понимала, куда едет и сколько остановок проехала. Народу в автобусе стало меньше, теплая спина вышла, можно было и сесть, но Марте Михайловне уже надоела поездка. Она прижалась лбом к стеклу, увидела за окном голые деревья, площадку с обелиском и поняла, что едет к аэропорту. Сначала она огорчилась – попутала нелегкая, занесла на окраину, – но потом оживилась. Все-таки людное место, можно в тепле посидеть, поглядеть телевизор, в буфет зайти, пива выпить, а потом на автобус – и домой. Как-никак завтра на работу, надо выспаться. А может быть, послать ее куда подальше, эту работу, все равно выгоняют».
Стакан пива не помешал бы.
В хмуром аэропортовском буфете измаявшаяся за день, с тяжелым взглядом буфетчица открыла ей бутылку жигулевского пива и пальцем показала на поднос с гранеными стаканами – сама возьмешь.
По телевизору показывали какую-то муру.
Пиво было теплое и почти без пены. Она допивала его с отвращением.
Надо бы проветриться.
Марта Михайловна вышла из здания аэровокзала, пересекла площадь и направилась вдоль дороги, ведущей к центру. Новочеркасское шоссе, вспоминала она. Или нет, проспект Шолохова. Черт с ним, какая разница.
Ее покачивало. Она понимала, что не совсем твердо держится на ногах, но ей было наплевать. Надо проветриться, и все будет нормально. И совсем не холодно на улице, можно расстегнуть верхнюю пуговицу пальто, а то дышать нечем.
Она остановилась неподалеку от автобусной остановки, возле общежития авиаторов. Прислонилась к гладкому тополиному стволу, расстегнула пуговицу, поправила платок. Глубоко вздохнула, стараясь проветрить мозги, и в этот момент услышала за спиной глуховатый мужской голос: «Далеко путь держите?»…
В тот промозглый февральский день с самого утра не заладилась жизнь и у сорокавосьмилетнего снабженца из города Шахты. Директор объединения «Ростовнеруд», где работал снабженец, после планерки попросил его остаться в кабинете и без свидетелей устроил разнос. Может, и за дело, кто бы стал спорить, но что за манера орать и к тому же тыкать! Они же оба люди с высшим образованием, сам он обращается к директору исключительно на «вы», так какое тот имеет право тыкать ему, словно последнему грузчику?
Ладно, металл в срок не завез, что есть, то есть. Ну, не успел! Мне что, разорваться, что ли? Будет вам ваш поганый металл, съезжу за ним, вот сегодня возьму и съезжу.
Он не такой дурак, чтобы говорить это вслух. Он молча смотрит поверх директорской головы, пользуется своим высоким ростом, чтобы избежать взгляда. На него глядит с портрета ласковым взором лысый с бородкой человек, который столько сил потратил, жизнь свою отдал до срока, лишь бы создать самое справедливое на свете общество, а вот из-за таких паразитов, как этот директор, никакой справедливости не добьешься. Был бы жив тот, который на портрете, все было бы по-другому. При нем, при лысом, времена были суровые, но справедливые, не то что нынче, когда все пораспускались и всякая шушера позволяет себе слишком много. Мне, человеку партийному, с университетским дипломом, тыкает, будто какому-нибудь шоферу, и вообще унижает, как этой шушере вздумается.
Больше всего ему хочется выскочить из этого кабинета, увешанного почетными грамотами, с длинным, впритык к директорскому, крытым сукном столом, за которым он мается на планерках, выбежать на улицу, на свободу, вдыхать сырой и холодный воздух, брести куда-то, бездумно и бесцельно… Как это все надоело!
«Значит, договорились, – уже спокойно произносит директор, – завтра ты в Батайске, и чтобы без металла не возвращался. Кровь из носу, но металл должен быть здесь. Да ты слушаешь меня или опять где-то витаешь?» Тот стряхивает с себя оцепенение и, чтобы побыстрее уйти, отвечает: «Конечно, слушаю. Я сейчас все запишу и завтра же отправлюсь. Так я пойду, хорошо?» Директор кивает головой и, глядя ему в спину, бормочет под нос: «Послал Бог начальничка отдела снабжения… Надо убирать его, пока не развалил дело окончательно».
Он это говорит себе уже не первый раз.
А тот, кого директор мечтает убрать, идет не торопясь в канцелярию оформлять командировку. От мысли о предстоящей поездке, пусть и совсем недальней, на душе у него становится легче. Будет металл, не будет – дело десятое. Лишь бы выбраться отсюда.
«Вы надолго не исчезайте, – говорит ему канцелярская дама, печатая приказ. – Сегодня двадцать первое, послезавтра ваш мужской праздник. Поздравлять вас будем, так что вы уж возвращайтесь».
Он не задержится. Он любит праздники на работе – 8 марта, 23 февраля, канун Нового года, ноябрьские. Немного водочки в отделе, женщины устраивают стол, расставляют покупную и принесенную из дома снедь; поздравления, скромные подарки. Потом можно будет добавить и потрепаться, все настроены благодушно, каждый тебе друг-приятель, даже директор, не то что в будни. А если кто-то и тыкает, то по дружбе, необидно.
Он идет к себе в отдел. Его стол в углу небольшой комнаты, возле окна. Над столом висит принесенный им самим плакат с портретами членов Политбюро. Постойте, а где портфель? Вот, лежит на стуле, кожаный, добротный. Он любит хорошие портфели. Ему не нравится, когда чужие трогают его портфель. Один раз женщины в отделе нехорошо над ним подшутили, сунули туда кирпич. Он обнаружил его только дома. Тащил тяжеленный кирпич и ничего не заметил, погруженный в свои мысли. Веселые шуточки, ничего не скажешь. Его буквально трясло от гнева. Но он тогда сдержался, сделал вид, будто ничего не произошло.
Садится за стол, разворачивает «Правду», проглядывает. Вспоминает, что завтра политсеминар. Ничего не случится, разок можно и пропустить. Откладывает газету и раскрывает блокнот. Кто-то из сотрудниц подходит к его столу, но он делает вид, что занят срочной работой. Сидит, уткнувшись в блокнот, обложку держит приподнятой, чтоб не видели, что он пишет. Это его важная тайна. От нее зависит благополучие коллектива.
Никто в его блокнот не заглядывает. Кому-то наплевать, что там делает начальник, а кто-то давно уже знает его тайну.
Он рисует крестики.
Так проходят два часа. Когда все уходят на обед, он не торопясь надевает пальто, берет портфель и выходит в коридор. Навстречу – приятель из отдела главного механика. Ну, не приятель, откуда у него среди таких людей приятели, просто знакомый, вместе сидят на партсобраниях и за столом по случаю праздника. «Опять с утра вздрючку получил?» – спрашивает на ходу знакомый. Вопрос вновь швыряет его в омут глухого раздражения, постоянной обиды. «Уйду, ей Богу, уйду…» Мало этих вечных издевок и начальственных выволочек, так в придачу еще проклятый линолеум. Кто-то украл, а повесить хотят на него. Не пройдет! И вдобавок разговоры о пропавшем аккумуляторе. Копеечные дела, а шуму сколько…
Мрачный, рассеянный, он приходит домой. Достает что-то из холодильника и съедает на кухне не присаживаясь. Спроси у него, что он съел, – не вспомнит. Идет в комнату, начинает собирать портфель: полотенце, мыло, бельишко, веревка, ножик – что еще может понадобиться снабженцу в короткой командировке? Можно отбывать. Нет, еще надо оставить записку жене, чтобы не беспокоилась. Хорошо, что не застал Феню дома. Обязательно стала бы уговаривать не уезжать на ночь глядя, а отправиться завтра с утра пораньше: за день как раз и обернешься. С вечера какая работа?
Нет, если ехать, то прямо сейчас. А вечер можно перекантоваться в Ростове. Он – одинокий волк, он любит рыскать, бродить без пригляда по большому городу. Сам по себе, один, на свободе, вдали от директорской приемной, от канцелярии и поганого своего отдела материально-технического снабжения, вдали от служебных свар и дрязг, в которых он по воле рока всегда оказывается замешанным. Все правы, только он виноват. Надоело.
В приличное расположение духа он приходит только в пригородной электричке. Хоть один раз за день повезло – успел вскочить в последний вагон. Правда, пришлось немного припустить. Зато успел. А шел бы не торопясь, как некоторые, – гулял бы целый час по платформе.
Отдышался в тамбуре, проверил замочки на портфеле и пошел по вагонам, зыркая сквозь очки направо-налево. Народ какой-то пустой, неинтересный: бабки с корзинами, мужики в ватниках, какие-то тетки с малолетними детьми, то здесь, то там парочки, сидят впритирку, о чем-то перешептываются. О чем, о чем – о том же. Сговариваются. А вон сидит одна, разодетая, в дубленке коротенькой, ляжки джинсами обтянуты. Вот бы такую сейчас! Аж в жар бросило. Нет, к этой чистой студенточке и соваться нечего, ей зубы не заговоришь. Сразу получишь от ворот поворот, а то и крик поднимет, на весь вагон. Этого только не хватало.
Дошел до головного вагона, пошел назад. В моторном шумно, трясет, не почитаешь. Пошел дальше, выбрал место у окна, развернул недочитанную в отделе «Правду», поправил очки и стал читать на первой странице самое важное сообщение: «В Политбюро ЦК КПСС». За этим надо следить. Тут судьбы страны решаются.
Остановка. За окном уже почти ничего не видно, густые сумерки. Ввалились новые пассажиры, человек десять, в мокрых пальто и куртках, присыпанных быстро тающим снежком. Среди них паренек, на вид лет пятнадцать, не больше.
Паренек прошел по вагону, оглянулся и сел напротив. На ловца и зверь бежит! Неужто повезло? Паренек трет руки, замерзли, наверное, в окошко глядит, будто там что-то можно увидеть.
Газету – в сторону!
«Далеко путь держим? В Ростов или дальше?»
Паренек не отвечает, пялится в окно. Неразговорчивый, значит. Ничего, разговорим.
Сложил газету, сунул в карман пальто. Снял теплую шайку из коричневого меха крысы-нутрии, поправил взмокшие седеющие волосы. «Учишься, работаешь?» Паренек посмотрел на него без всякого выражения и снова отвернулся. Надо помягче, чтобы войти в доверие. Проявить, так сказать, отеческую заботу.
«Ты бы снял, парень, куртку. Совсем мокрая, простудишься…»
Он протягивает руку и дотрагивается до живота, как будто проверяет, сильно ли намокла куртка. И тут же получает резкий удар по руке. Паренек вскакивает, глаза злые: «Пашшел, ка-аз-ел!» И уходит в тамбур.
Ничего себе молодежь пошла! Настроение снова портится безнадежно. И правда, обидно. Ну что я ему такого сказал, из-за чего он, собственно, взвился? Я же хотел по-хорошему… Может, пойти за ним в тамбур? Нет, чести много. Таких пруд пруди. За каждым в тамбур не набегаешься.
Он снова вытащил газету и принялся за чтение. «Были обсуждены вопросы, связанные с обеспечением бесперебойного функционирования народного хозяйства…» Как же оно будет функционировать бесперебойно, если честных, преданных делу коммунистов третируют, как последнего мальчишку? Это опять навело его на мысли о несговорчивом пареньке, но он постарался сразу же отбросить их от себя. Когда надо было, он умел управлять своими эмоциями. Он никогда не выставлял их напоказ, не давал им перехлестнуть через край на людях. И если боялся в какой-то момент лишиться самообладания, то первым делом загонял свои чувства внутрь.
На площади у ростовского железнодорожного вокзала дул порывистый ветер, норовил сбить шапку, вырывал портфель из рук. Сутулясь, пряча лицо от ветра, он зашагал к автобусной остановке.
Он вышел из автобуса в самом центре, на углу улицы Энгельса и Ворошиловского проспекта. Вечерняя толчея, людская круговерть притягивали его и отталкивали одновременно. Он брел не торопясь по улице Энгельса, заглядывая в лица прохожим. В отличие от толпы, неведомо куда спешащей, ему, одинокому волку, торопиться некуда. Люди скорым шагом неслись с работы домой, на их неулыбчивых лицах написаны были каждодневные, скучные, неизбывные заботы. Они забегали в магазины, покорно становились в очереди, набивали сумки банками, бутылками и кульками, так же скоро двигались дальше, убегая от холода, от мокрого снега, от пронизывающего ветра, от надоевших дневных тягот.
Они разбредались по норам. У одинокого волка норы нет.
Стекла очков покрылись каплями, из посиневшего носа текло.
Он прошел изрядный кусок Энгельса, аж до памятника Сергею Мироновичу Кирову, под ногами которого высечена на постаменте пронизанная оптимизмом цитата: «Успехи действительно у нас громадные. Черт его знает, если по-человечески сказать, так хочется жить и жить». Эти кировские слова, особенно «по-человечески», всегда брали его за живое. Ему хотелось быть таким же ладным, таким же веселым и уверенным в себе, как человек на пьедестале. Чтобы прочно стоять двумя ногами на земле, а потом, после смерти, – в бронзе или камне на постаменте.
Мимо прошла девочка со школьным портфелем, и одинокий волк подумал, что два портфеля – ее и его – могли составить хорошую пару. Он представил себя с этой девочкой в одной постели, а в ногах портфели вытворяют что-то несусветное. Представил и засмеялся. Настроение снова пошло вверх. Он не стал даже догонять девочку, ему хватило сладострастного видения. И к тому же неохота было идти против ветра. Главное, что не все еще потеряно. Он еще всем докажет…
Подошел автобус в сторону автовокзала и аэропорта. Он прыгнул в открытую дверь как молодой – так ему, во всяком случае, показалось. Вспомнились другие строки, многократно читанные на том же проспекте Энгельса, в витрине лучшего в Ростове-на-Дону магазина «Цветы»: