Текст книги "Князь С Н Трубецкой (Воспоминания сестры)"
Автор книги: Ольга Трубецкая
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Паша поражала своим бодрым видом и оживлением. Несмотря на беспокойство о здоровьи Сережи, она надеялась, что после Петербурга он отдохнет немного, а, главное, ее радовало общее участие и любовь в Сереже, которое, казалось, росли с каждым днем. Чувствовалось глубокое удовлетворение, что вот, наконец, оценили человека!
Мы поздно засиделись с ней, она мне рассказывала о всем, что было после моего отъезда, и что творилось в Москве последние дни. Разошлись мы спать очень поздно. Паша это лето жила внизу, чтобы Сереже не ходить по лестнице, да и внизу было прохладнее в жару и больше воздуха. На дворе бушевала буря с дождем и ветром. Я долго не могла заснуть от порывов ветра с дождем, который хлестал в окно, и только стала задремывать, как услыхала страшный стук в дверь буфета. Я с испугом вскочила. Стучали так, что, словно, дверь ногой вышибали...
Анна Васильевна тоже вскочила и уже спускалась вниз, и я с тревогой ждала ее возвращения. Она вернулась с известием, что приехал урядник, а с ним {164} княгиня Александра Владимировна. (Сестра кн. Прасковьи Владимировны и жена брата Петра Николаевича.) Не успела она договорить, как я услыхала громкий звук голосов у подъезда и страшный, душу леденящий крик... от которого разом проснулся весь дом, и все высыпали в коридор с вопросом; "Что случилось?"
Стали стучать в дверь подъезда. Я накинула платье и опрометью бросилась вниз. В голове путалось... я думала: не арестовали ли Сережу... Почему урядник?
Роман уже отворял дверь, и в переднюю вместе с бурей ворвалась Татя с криком: "Скорее! Скорее! Собирайте Пашу! С Сережей нехорошо. Ей нужно сейчас ехать! Мы сейчас же должны ехать, чтобы поспеть к поезду! Дороги невозможные, мы не доедем до утра. Скорее, скорее!.."
Я бросилась к Паше. Она, бедная, металась, хватая все нужные предметы и бросая их в мешок. Разбуженная стуком и звуком подъехавшего к крыльцу экипажа, она высунулась в форточку, и Татя тут же ей сказала, что с Сережей плохо... в ответ на что и раздался тот ужасный вскрик!
Невозможно описать и передать ужаса этих минут. Я побежала наверх, чтобы предупредить детей и сказать, чтобы они шли вниз проститься с Пашей. Не забуду бедного Владимира (Младший сын С. Н.) в длинной белой рубашке, который стоял в проходной комнате с огромными, исполненными смертельного ужаса глазами: зубы у него буквально стучали.
Сборы Паши длились минут 10, не больше... Мы сговорились, что на другой день я с детьми и фрейлейн выеду в Москву, а там уже видно будет, ехать ли дальше. Людям поручили убрать дом и переехать в Москву как можно скорее.
Татя сообщила нам, что им на Знаменку по телефону из Петербурга дали знать, что с Сережей во {165} время заседания у министра сделалось дурно, что его вынесли на руках в соседнюю комнату, и доктора признали, что с ним удар, и положение очень серьезное, но что его перевезли в клинику Елены Павловны. Она немедленно собралась ехать за Пашей, но так как погода и в Москве бушевала, брат Петя телефонировал в Подольск исправнику с просьбой, чтоб он озаботился насчет лошадей и встретил Татю на станции. Ночь до того была темная, что исправник отрядил урядника провожать Татю.
Известие, что Сережу перевезли в клинику очень меня встревожило. Да и с первой минуты у меня как-то иллюзий не было, и я не надеялась. До отъезда Паши мы избегали друг на друга смотреть, но, когда наступила минута прощанья, я никогда не забуду ее взгляда – он ясно мне сказал: "Ты понимаешь, что все кончено"... Я чувствовала, что и в моих глазах она прочла то же. Не знаю, как дожила я до утра.
В Москве пришлось все-таки остановиться на Знаменке у брата Пети, так как квартира наша все еще не была готова. Нас встретил В. П. Трубецкой в ужасно подавленном, растерянном состоянии. На вопросы мои он отвечал уклончиво, что он все звонит по телефону и ни от кого ничего толком узнать не может, но что положение, по-видимому, угрожающее. Я позвонила к Кристи и от сестры Мани узнала...
Дети бедные совершенно оцепенели... Меня захлестывало горе и за них и за себя и за Пашу и за всех отсутствовавших близких.
Желающих ехать в Петербург оказалась такая масса, что мы с трудом раздобыли себе билеты. Приехали утром, и я, оставив детей с Пашей, отправилась в церковь при клинике, где лежал Сережа.
Невыносимо тяжело было то, что мы как бы потеряли свои права на него. Всё время битком набитая церковь. У гроба постоянное почетное {166} дежурство от студентов Петербургского университета: отношение молодежи, с любовию и благоговением окружавшей его гроб, было трогательное, но мы с трудом выговорили себе один час, чтобы помолиться наедине у гроба.
Паше пришлось согласиться на вскрытие тела, ибо среди молодежи упорно держался слух, что его отравили, и многие и по сие время в этом убеждены. Нам, близким, такая мысль и в голову не приходила: до такой степени ясно было, что Сережа погиб от своего собственного сгорания... Последние события в университете доканали его надорванные силы.
О последних часах жизни С. Н. нам рассказали следующее:
Приехав в Петербург утром 29 сентября, Сергей Николаевич тотчас же отправился к министру, был им принят и больше часа рассказывал о последних университетских событиях. Ему было поручено Советом Московского университета ходатайствовать о немедленном разрешении вопроса о праве собраний для всех граждан, чтобы вывести митинги из стен университета, при наличии коих занятия были немыслимы.
Глазов очень внимательно его выслушал и просил принять участие в заседании комиссии по выработке университетского устава. Вышел он от Глазова, по словам очевидцев, очень усталый и взволнованным голосом сказал: "Много дела в Москве, очень устал, да и не удается все сделать, как бы хотелось"... На этом его прервали и опять пригласили к министру. Совещание комиссии было посвящено рассмотрению тех пунктов устава, где говорилось о студенческих организациях. С. Н. пришлось много говорить, давать подробные разъяснения, оспаривать редакцию некоторых положений.
Было уже около 7 час., когда Глазов, обратив внимание на крайнее утомление С. Н. и на то, что он {167} говорит уже упавшим голосом и не совсем внятно, предложил закончить заседание. Тут он сделал движение, чтобы вручить министру несколько прошений студентов Варшавского университета о переводе их в Московский, причем сказал: "Карман мой полон такими прошениями... Да, они будут довольны, они успокоятся"...
На этом вдруг с ним сделалось дурно, он моментально побледнел, откинулся на спинку стула и, казалось, потерял сознание...
По рассказам всех присутствовавших при этом, все страшно растерялись и, не зная что предпринять, почему-то вынесли С. Н. из кабинета и уложили на диван в соседней комнате. Первую помощь ему оказал Лукьянов (товарищ министра). Затем по телефону стали вызывать докторов, затребовали карету скорой помощи. Первое время С. Н. словно пришел в себя и понимал и говорил. Но все запомнили только одну его фразу, которую он сказал вполне ясно и отчетливо: "Позовите Княгиню. Я в кабинете брата"...
По этим словам, однако, видно, что сознание у него было затемненное, и он воображал себя в Москве, на Знаменке, у брата. После этого он стал бредить, и все думали, что он без сознания. Однако, когда Г. Кристи приехал и нагнулся над ним, он узнал его и, морща шутливо брови, произнес: "Строгий администратор!"...
В 9 час. вечера его в карете скорой помощи перевезли в Еленинскую клинику, где собрался консилиум врачей, но все усилия их были тщетны: в 11 час. ночи он, не приходя в сознание, скончался.
Смерть эта произвела на всех ошеломляющее и потрясающее впечатление и вызвала небывалое проявление всеобщего, можно сказать, всенародного горя и скорби. Не только студенчество, земские люди и общественные деятели, но и торгово-промышленные {168} круги, рабочие, купечество, крестьянство – вся Россия делила наше горе. Кроме телеграмм со всех концов, печатавшихся целыми столбцами в газетах и полученных университетом, сотни телеграмм и писем сыпались от незнакомых нам лиц по адресу семьи и вдовы покойного.
Какой-то необычайный порыв объединил в тот миг людей самых противоположных убеждений, направлений и взглядов. Черта эта была отмечена его друзьями. Лев М. Лопатин в своем надгробном слове о нем сказал:
"Укажу еще на полное отсутствие в нем какого-нибудь тщеславия... Он одинаково прост был, одинаково сердечен и тогда, когда был увлекающимся студентом, и когда достиг славы и всеобщего признания. Даже люди совершенно другого склада, далекие ему по духу, отдавали ему должное".
"Среди общей переоценки ценностей, – писал П. Н. Милюков, – среди ломки имен и репутаций он был и остался цельным, неподкупным, незапятнанным и честным. Этот ни перед кем не искал и ни к чему не приспособлялся. Там, где светило ему убеждение, где он видел ясно свою цель и свой долг, он смело шел вперед, шел на всякое положение, даже затруднительное, даже двусмысленное, ни минуты не думая о себе, а только о деле. И он мог быть уверен, как и все другие верили вокруг него, что ни при какой житейской конъюнктуре ни одна соринка клеветы не прикоснется к его честному имени.
Кн. Трубецкому это исключительное положение досталось недаром: он заплатил за него дорогой ценой. Мягкий и почти женственный по натуре, одаренный необыкновенно деликатной и хрупкой психической организацией, он становился твердым, прямым и смелым, когда дело шло об исполнении общественного долга. Отвлеченный мыслитель, почти мистик по {169} умственному складу, он самоотверженно нес на себе непривычные и тяжелые доспехи бойца. Чувствительный к тончайшим оттенкам личных отношений, он всей грудью обновился под удары общественной критики. Но чего стоила ему вся эта твердость и стоицизм, знают все, кто имел счастие в последнее время ближе знать покойного.
Яркой вспышкой, торжественным заключительным аккордом его смерть запечатлела особенности его личности и взятой на себя общественной роли".
А близкий друг Сергея Николаевича, знавший его с юных лет, Лев Мих. Лопатин писал:
"Это был человек необыкновенно простой, детски ясный, чистый и жизнерадостный и в то же время глубокий и чрезвычайно чуткий ко всему, что в жизни есть самого важного, строгого и серьезного. Его философия воплотила в себе эти высокие черты его характера. Он не мог видеть мечту в том, что было для него самым главным на свете. Он не мог жить, не веря в глубокий смысл жизни, от этого в его глазах Бог, нравственная правда и бессмертие не были пустыми мечтами. Такое религиозно-философское обоснование миросозерцания С. Н. сообщало твердость и устойчивость его общественно-политическим идеалам, а своей задушевной, увлекательной искренностью он умел заражать своих слушателей и зажигать их своей верой, просвещенной любовью к родине и всему высокому и прекрасному. И ему верили, как человеку, и за ним шли, как за вождем. ("Русские Ведомости", 1905 г., № 260, "Памяти Кн. С. Н. Трубецкого").
Провожать его гроб до Николаевского вокзала стеклось такое несметное множество народа, что ни до ни после мне никогда в жизни не приходилось видеть такой толпы: казалось, весь город высыпал на улицу. {170} Но и до похорон, как только весть о кончине его разнеслась по городу, вся улица перед клиникой была запружена народом, и в церковь можно было проникнуть с трудом и только по очереди: панихиды совершались непрерывно, и пел огромный студенческий хор.
Вынос тела на Николаевский вокзал состоялся 2-го октября. Перед самым выносом гр. Гейден (флигель-адъютант) возложил венок от Государя из белых орхидей с лаврами; это произвело на всех хорошее впечатление и как бы увенчало общенациональное выражение скорби и дани уважения.
Венков нельзя было сосчитать, и были между ними с трогательными надписями: "От простолюдинов", "От крестьян Рыбацкой слободы", "От неизвестных", "Незабвенному гражданину, борцу за высокие идеалы" и т. д. От Московского университета – дивный серебряный лавровый венок с надписью: "Своему излюбленному ректору и славному гражданину С. Н. Трубецкому Московский университет". Венок привезла депутация в составе четырех профессоров: В. О. Ключевского, А. С. Алексеева, Д. Н. Зернова и Н. А. Умова. Была депутация и от московского студенчества с венком. Вообще депутаций было множество и впервые после долгих лет венки было разрешено нести на руках. Впереди гроба и по бокам шли шпалерами студенты и курсистки, они же составляли цепь вокруг гроба и депутаций, следовавших сзади. Все это представляло величественное зрелище.
Но похороны эти, которые у многих остались в памяти, как светлое проявление единодушия, сплотившего всех, без различия, в едином порыве, для нас, близких, были слишком потрясающими. Толпа угнетала, не давала возможности молитвенно сосредоточиться. К тому же, несомненно, что к искренно скорбевшим примешивались люди, которые желали {171} использовать момент для манифестаций. Были страхи и за враждебные демонстрации со стороны черносотенцев (За последний месяц брат С. Н. получал много анонимных, угрожающих писем и предупреждений.). Нас предупреждали, чтоб мы не пугались и не поддавались панике, а старались бы не отставать от гроба, что могут быть и выстрелы и попытки произвести замешательство и беспорядки. Особенно волновался Г. И. Кристи, уговаривая свою жену не идти за гробом. Она и сестра Осоргина не решились идти и проехали кружным путем на Николаевский вокзал в приготовленный для нас вагон. Студенты просили полицию доверить им охрану порядка на похоронах, ручаясь, что все пройдет благополучно. Ответственность они на себя взвалили колоссальную и, надо признать, поразительно с ней справились.
Настроение в общем было страшно нервное и напряженное, на всех больших перекрестках, где особенно много было народа, жутко и страшно было, что цепи не сдержат масс, желавших примкнуть к процессии. Кроме толпы, которая сплошной рекой текла по улице, все дома сверху донизу были полны зрителей, толпившихся у окон; даже крыши были унизаны народом, и люди висели гроздями на фонарных столбах. Малейшая паника могла вызвать невероятную давку и катастрофу.
Пение "Вечной памяти" и "Со святыми упокой" чередовалось иногда с пением похоронного марша: "Вы жертвою пали в борьбе роковой". Пение этого мрачного марша как-то накаляло атмосферу... Подошли к воротам товарного вокзала; к нам подбежал кто-то предупредить, чтобы мы подтягивались к гробу, ибо как только пройдут родственники, ворота закроют.
Мы заторопились, но, когда мы были в трех-четырех шагах от ворот, их стали запирать. Толпа {172} ринулась вперед, и раздался ужасный крик: "Раздавили! Раздавили!" – очевидно, кто-то упал. Меня страшно стиснули. Раздались крики: "Что делаете, сумасшедшие... Народ весь передавите!"...
Ворота приотворили: они были глубокие со сводами, и мы с Мишей очутились внутри, но вуаль моей шляпы защемили и меня потащило назад. Толпа, врывавшаяся за нами, сбила меня с ног, и я упала на спину под ноги толпы... Это был миг только, но ужасный; казалось, словно темные волны надо мной смыкаются, и я опускаюсь на дно, было даже что-то притягательное в этом чувстве, но вместе с тем словно громкий голос властно сказал во мне: "Не теряй сознания, а то ты погибла".
В тот миг, как я падала, страшный, истерический крик в толпе: "Раздавили, раздавили!" – спас меня. Толпа невольно подалась назад, и этим мгновением воспользовался мой племянник М. Осоргин и какой-то еврей, очутившийся рядом: они ловким движением разом подхватили меня и выволокли из ворот.
За воротами продолжались истерические крики, смятение и раздался одинокий выстрел... Страх, что похороны Сережи подадут повод к стрельбе и кровопролитию, все время меня преследовал, к счастию, все ограничилось одним выстрелом. Но все-таки чаша переполнилась. У меня сделалась такая слабость и сердцебиение, что хотелось тут же лечь и никуда не двигаться. А вместе с тем толпа нарастала, найдя себе какой-то окольный путь к платформе, где стоял поезд. Народ начал вскакивать на крыши вагонов: власти волновались и хотели скорее отвести вагон в поле. Меня стали торопить: пришлось встать и идти. М. Осоргин побежал предупредить, чтоб без меня не уезжали. Мой добрый еврей провел меня под руку сквозь плотную массу народа, повторяя одно: "Сестра {173} покойного князя, дайте дорогу", и эти слова прорубали нам коридор сквозь толпу. Мы благополучно добрались. Когда меня втащили на площадку вагона, и я обернулась, чтобы поблагодарить моего спасителя – он уже исчез, и я никак не могла себе простить, что не узнала его имени.
Все мы очень волновались, чтобы по отходе поезда собравшаяся толпа не учинила бы беспорядков, и Прасковья Владимировна просила П. Глебова, который оставался в Петербурге, известить ее по телеграфу о том, как окончится день. Он прислал успокоительную телеграмму. К сожаленью, беспорядки, хотя и незначительные, все-таки были, но при таком стечении народа можно было только благодарить Бога, что все так благополучно обошлось. В Москве нас встретили новые толпы народа и новые депутации с венками. На вокзале были все профессора Московского университета с Мануйловым во главе, брат Петя с депутацией от дворянства и много других депутаций.
В церкви, благодаря принятым мерам, не было особой тесноты, и все было убрано растениями. Гроб стоял между огромными пальмами, и служба была необычайно торжественная. Евангелие дня было:
"Пшеничное зерно не оживет, аще не умрет"... Слова эти так знаменательно звучали и, казалось, исполнены особого смысла по отношению к этой смерти.
Отпевание кончилось около 2-х час. дня... Гроб вынесли из церкви братья и профессора Московского университета, а на улице приняли студенты и несли его на руках до самого Донского монастыря. Когда двинулись в путь, пение "вечной памяти" и "Со святыми упокой" огромного хора студентов поминутно прерывалось и путалось с пением похоронного марша. Духовенство возмущалось, и священник заявил, что, если так будет продолжаться, он не будет провожать гроб, ибо не может допустить, чтобы похороны {174} превращались в политическую манифестацию. Я вполне его понимала и, собрав последние силы, подошла к цепи студентов и сказала: "Я сестра покойного князя Сергея Николаевича и убедительно прошу вас всех от имени семьи, если вы действительно хотите почтить память покойного, не пойте больше похоронного марша, а пойте "Вечную память", и передайте эту просьбу нашу по цепи вашим товарищам"...
К чести студенчества, просьба моя была уважена, но, дойдя до первого переулка, я поняла, что дальше идти не могу и свернула в него. М. Осоргин, который был опять со мной, проводил меня до дому.
А наши все вернулись с кладбища только в 10-м часу вечера. Процессия подошла к Донскому только к 6 час. В монастыре, еще до прибытия процессии, скопилась масса народу, так что за гробом пустили только членов семьи и депутации. Когда подошли к могиле, было так темно, что пришлось уже зажечь фонарь, при слабом свете которого начались надгробные речи...
{175}
ПРИЛОЖЕНИЯ
Письма, статьи, речи С. Н. Трубецкого и
другие материалы
ЧАСТЬ I
К ГЛАВЕ 1-й.
{177}
Приложение 1.
Письмо С. Н. брату Евгению, апрель 1892 г.:
"Что сказать тебе о Рязани? Конечно, я нашел там вовсе не то, что ожидал, и это во многих отношениях. Голод есть, но он, без сомнения, был раздут: спасти от голодной смерти можно было бы и с гораздо меньшими средствами. Зато нужда общая, хроническая и прогрессирующая нужда, нужда во всем самом необходимом – в хлебе, в воде, в дровах, платье, – не только не преувеличена, но недостаточно оценена и понята. – Разорение глубокое было причиною нынешного голода и благодаря бездействию правительства и полному отсутствию общественной организации, оно в этот год расширилось и разрослось внезапно, как лесной пожар. Кончаешь зимний сезон с другим чувством, чем то, которое было осенью. Тогда был ужас, страх перед катастрофой, сознание наступающего конца, – я ехал в Рязань с таким чувством. Теперь сознаешь, что сие лишь начало болезней, и трудно выдумать исцеление. Еще в 1889 г. в рязанской губернии было только 12% зажиточных крестьян. 34 % безлошадных, 31% с одной лошадью. – Теперь количество скота уменьшилось на 1/3, если {178} не на половину. И то же в других губерниях. В нынешнем году, при помощи земской ссуды, мужикам бедным, огромному количеству разорившихся легче живется, чем в прошлые года. Что-то будет на будущий год?
Наши общественные работы, если не капля, то ведро в море. На полторамиллионное население нашей губернии мы могли до сих пор занять не более как 10.000, доставив им кое-какие заработки, да выкопаем несколько сот прудов в совершенно безводных местностях, да займем еще несколько тысяч народа... Право, увидав, что делается в России и как мало подготовлено общество к сознательному действию, как оно дико, – страшно становится. Руки опускаются, но вместе и озлобление пропадает перед такой беспомощностью и нуждою, перед величием предстоящих задач. Жатвы много, а делателей мало, надо молить Господина жатвы, да вышлет делателей на ниву свою.
И, право, в наше время одно из самых важных дел, это воспитание и образование таких делателей. Потому что потребности духовные в нашем обществе большие, а вместе дикость и невежество страшное. – О многом переговорю с тобой при свидании. Очень чувствительно мне и прямо тяжело насильственное отвлечение от занятий. В начале зимы трудно было продолжать свою ученую работу, теперь постоянно спрашиваешь себя: хорошо ли я сделал? Дотяну как-нибудь до июля".
Приложение 2.
Письмо С. Н. брату Евгению, июль 1892 г.:
"Что говорят у вас о таможенной войне с немцами. Я читаю с удивлением "Новое Время": Суворин "умом" находит, что мы хватили, но "русским сердцем" радуется, что задали немцам, а "Биржевые Ведомости" советуют, вместо того чтобы продавать нашу рожь немцам, продавать ее на русские мельницы и молоть, или еще лучше, побольше накурить вина! {179} Все это было так глупо сделано (может быть, иначе и раньше это было нужно сделать), что только руками разводишь. Дай Бог, чтобы немцы были так глупы, чтобы уступить, а то эта таможенная война грозит нам хуже всякого неурожая. У немцев более страдают отдельные фабриканты, отдельные предприятия, отчего только общая злоба против нас разгорается, а торговля их не пошатнется. У нас же это прямое разорение. Бедное Петровское опять ничего не даст ("Петровское", Пензенское имение отца Кн. С. Н.).
Недавно читал я с Пашей (Княгиня Прасковия Владимировна Трубецкая, жена С. Н.) твоего Леруа-Болье "О папстве и социализме". Как ни значительна папская энциклика, она характерна, как знамение времени и как новый образчик векового оппортунизма римской политики, столь удачно сочетающегося с ее непримиримостью (intransigeance). Нового фактора социальной реформы я все-таки тут не вижу. Что в Евангелии Царствия ключ к идеальному решению всех общественных вопросов – это несомненно. Но прежде, чем об этом разглагольствовать и упрекать общество в безбожии, папе не мешало бы посмотреть, почему это общество, некогда столь проникнутое католицизмом, от него отшатнулось, и есть ли отступничество от католицизма – отступничество от Евангелия. Протестантский мир отрекся от католицизма во имя Евангелия, и пока папа имеет против себя и нас, и протестантов, и князей, и рабочих, как ему решать социальный вопрос. Ближайшее будущее принадлежит социализму в протестантских странах. В Англии и в Америке он легко может принимать религиозную, даже теократическую окраску. Папа отлично сознает невозможность овладеть социализмом политически – путем благонамеренных проектов и увещаний. Овладеть им религиозно и нравственно – можно лишь, подчинив Христу и Церкви всего {180} человека, все общество, а не отдельные отрасли его промышленности или формы его промышленных ассоциаций. Недостаточно покропить их святой водой, чтобы сделать их христианскими – надо прежде всего людей сделать христианами. Рим успел только сделать их на время католиками, что, по-видимому, оказалось недостаточным.
Папская энциклика знаменательна, как дипломатический акт, которым папа высказывает свою независимость и готовность считаться со всяким порядком вещей.
"Вечная" организация не связана с судьбами человеческих царств. Самые определения папы правильны quantum ad mores – замечательны в нравственно богословском смысле. Но демократизм папы прежде всего консервативен по отношению к Церкви и не только социального творчества в этом акте я не вижу, но ни тенденции, ни средств к такому творчеству в теперешнем Риме ждать нельзя. Как ни прекрасны определения папы, ce sont des remedes de bonne femme, – если в них видеть попытку церковно-фабричного законодательства. Чтобы они были действительны, нужно прежде всего всех католиков сделать послушными и отучить их от казуистики; а затем нужно и всех протестантов сделать послушными католиками. Не характерно ли одно то, что папа высказывает свои столь христианские определения de conditione opifi-cum, после всех, после того, как они были формулированы и защищаемы врагами религии. Я не думаю заподозрить чистоту намерений папы, но в целом, и помимо неизбежных влияний века, – католические попы – благоразумные мыши, "во время оставляющие полусгнивший корабль, который они же подтачивали". {181}
Письмо С. Н. к брату Евгению, сентябрь 1892 г.:
"Ты пишешь о политике и об общем недовольстве таможенной войной. Я теперь поразмыслил, Витте не виню особенно. Это и без него должно было случиться, жаль только, что мы не догадались объявить таможенную войну в голодный год и, таким путем разом двух зайцев убить, – вместо того, чтобы запрещать тогда вывоз, при дурацком протекционизме России и Пруссии. Эта война была неизбежной – я только не понимаю, как она кончится... Если б у меня было время, я с охотой прочел бы несколько экономических трактатов, чтобы выяснить себе значение того великого экономического кризиса, в который мы вступаем, и который будет иметь и великие социально-экономические последствия. После объявления таможенной войны цены на хлеб упали в Европе и, говорят, еще упадут, несмотря на повсеместный неурожай. Индия распахана, Австралия распахивается, и в Америке необозримые степи, пространства больше Европы, распахиваются с необыкновенной быстротой. Скоро, т. е. через несколько лет, хлебные цены во всем мире понизятся и станут устойчивее. Придется приостановить развитие земледелия, как теперь закрывают серебряные рудники, чтоб не обесценить в конец серебро.
Но как нас может тревожить это сознание, что Европа проживет без русского хлеба, что Россия нужнее Европе, как рынок, чем как житница, так теперь эту самую Европу начинает тревожить промышленное развитие Востока. Индия, покрытая сетью железных дорог и фабрик, постепенно перестает быть английским рынком: на всем Востоке – при дешевизне труда, при громадном развитии индийского хлопчатобумажного производства – Индия забьет Англию через немного лет. Китай также быстро усваивает самую усовершенствованную европейскую технику. Это все "симптомы", как говорит Тургеневский {182} генерал. Видимо, не одному "милитаризму", но и "индустриализму" положен в будущем роковой конец".
Приложение 3.
Письмо С. Н. к брату Евгению от 6-го октября 1894 г.:
"Право, ничего полезнее для студентов изобрести нельзя. Теперь нас разрешили под следующим соусом:
1) Я объявляю "совещательные часы" или практические упражнения в дни и часы по соглашению со слушателями (по вечерам), 2) На сии часы или упражнения, кроме студентов, допускаются магистранты, оставленные при университете, а также кандидаты, последние с разрешения ректора, 3) Организация занятий лежит всецело на мне, а равно и ответственность за них, 4) В случае, если заявленный реферат не относится к моей специальности, я могу или отклонить его, или пригласить какого-нибудь специалиста из профессоров, конечно, по частному соглашению со студентами. 5) Члены или участники принимаются мною и пускаются по моему списку: я предупредил, что могу заниматься лишь с ограниченным числом и дал список прошлогодних наших студентов, остальные допускаются с моего разрешения, при чем я руководствуюсь рекомендациями студентов, или сам рекомендую моих прежних семинаристов. 6) Предварительная цензура рефератов принадлежит мне: рефераты политического свойства исключаются безусловно, чтобы сохранить за занятиями исключительно научный характер. Сюда заявлены следующие рефераты:
1) Joseph de Maistre, 2) Psyche Rhode 3) Философия истории Вико, 4) Константин Аксаков, 5) Об экономическом материализме и историографии, 6) Взгляд Иеринга на римское право. (Последние рефераты будут выслушаны в присутствии надлежащих специалистов). Заявлено еще несколько тем, пока неверных. Семинарии по древней философии идут прекрасно, только по ним приходится много работать самому. {183} У меня есть специалисты, занимающиеся 2 и 3 года под моим руководством, по текстам, и ты можешь себе представить, что по Аристотелю, например, которым я уже года 3-4 не занимался, а некоторых трактатов не трогал с магистерского экзамена, – приходится-таки очень освежать свою память. Но все-таки, по-моему, это безусловно самая живая и полезная часть преподавания".
Приложение 4.
Письмо С. Н. брату Евгению, февраль 1895 г.:
"Только что получил твое письмо, сел немедленно тебе отвечать и написал большое письмо, но такое унылое, что счел за лучшее его не посылать – и без того не весело. Я в Москве с твоего отъезда веду самую одинокую жизнь и мало кого вижу, а те, кого вижу, разделяются на повесивших носы и, на никогда их не опускающих.
Очень скверное время! Главное, как-то сознаешь осязательно, что если б был поворот к лучшему – это была бы случайность. Пакость и глупость в порядке вещей.
Пакостей и глупостей немало и у нас. Университетская история затихла. Профессора получили кто порицание, кто выговор от министра (без занесения в формуляр). Но внезапно сперва исключили, а потом выслали в 24 часа из Москвы Безобразова и Милюкова (По расследованию дела Милюков был привлечен в качестве чуть ли не главного обвиняемого, как руководитель Союзного совета ("Союзный совет объединенных землячеств" – студенческая нелегальная организация), что видно из письма брата С. Н. к брату Евгению Николаевичу от 15 ноября 1895 г.). Последнего, также семейного человека, жившего уроками, неизвестно за что. Капнист (Граф Павел Алексеевич Капнист – попечитель Московского учебного округа, женатый на Эмилии Алексеевне Лопухиной сестре матери кн. Сергея Николаевича.) клянется, что не за университетскую историю, что по {184} этому поводу, кроме сплетен, никаких осязательных фактов против него не было: он утверждает, что Милюков был обвинен в произнесении какой-то весьма либеральной лекции в Нижнем. Но Чайковский, приехавший из Нижнего, говорит, что ни он (вице-губернатор), ни Баранов на Милюкова не доносили и в лекции его ничего предосудительного не нашли. Отовсюду только и слышится торжествующее хрюканье в ответ на поросячий визг.