Текст книги "Свидание за гробом (СИ)"
Автор книги: Ольга Веселова
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– И это после того, что было...
– Ах, хочешь в лирическом ключе побеседовать? Хорошо. Если уж серьезно, то скажу тебе прямо: да, вначале ты произвел на меня впечатление своей образованностью; возможно, я и увлеклась тобой. На какое-то время. Но только потом я узнала – из первых рук, подчеркиваю, а не из каких-нибудь третьих...
Он презрительно скривился: "Ну и что за сенсационное разоблачение века?"
– Узнала от того мальчика, которого ты бил головой об шкаф в своем кабинете, желая сломить его волю... Не от одного его. Ты бил многих. Скажешь, не так? Неправда? Клевещут злые языки? Все, все больные, самые разные, не сговариваясь, показывают одно и то же. Я еще не до конца верила, я еще колебалась, но в прошлый четверг в садике я сама увидела, как ты выбежал за Колькой Маркиным, схватил его и заломил ему руку, так, что тот завопил. Уж это я видела своими глазами, "проповедник христовых истин". Кому здесь не место, я спрашиваю? Знаешь, когда я была маленькой и однажды при мне мальчишки издевались над кошкой, я бросилась в драку, не особенно думая, сколько сама получу синяков. Теперь – теперь я буду защищать этих несчастных столько, сколько смогу.
– Браво! Только, послушай, у тебя какая-то маниакальная идея. Кстати, такие показания никто не подпишет – они неправомочны. А ты сама во власти сплетен. Я делаю столько добра, столько пожертвований для интерната, телевизор свой отдал вместо украденного...
– Советский "Горизонт" 70-х годов...
– ...разъясняю Писание. Тебе каждый расскажет. Моя жизнь – в этом скорбном месте, среди этих больных, да я ради них... Это такой женщине, как ты...
– Знаете что, уж лучше быть блудницей, чем надевать на себя личину благочестия... с вашей-то сутью, Виталий Михайлович, дорогой! Перед кем вы "комедь ломаете"? Думаете, те же общительные санитарочки не поведали мне, как вы охочи до молоденьких да красивых? Не брезгуете и из их среды. А я... что я, не знаю, что ли, – она зашептала как пьяная, сверкая глазами, своими итальянскими черными глазами, как он сам их называл, глазами, которые может породить только южная бархатная ночь с бриллиантами звезд, – если бы я позвала вас сейчас к себе, вы не только пошли бы, вы бы ноги мои целовали, делали бы всё, что я захочу... Но вот беда – я вас не зову.
В автобусе она села у окна, долго невидящим взглядом смотрела на знакомые улицы в будничной тоске, полутемные улицы дымного, затихающего уже промышленного города. Ехать приходилось далеко, на окраину. Постепенно спадало лихорадящее нервное напряжение, но в ушах еще стояли обрывки фраз, слова еще выстраивались боевыми рядами. Потихоньку, остановка за остановкой, приходило сосредоточение, мысли неслись уже вперед. И только громче обычного звучал внутренний голос, казалось, его слышат все вокруг: "Ну и ладно, плевать, работу потеряю – невелика беда, найду что-нибудь. Свет клином не сошелся на ихнем гадюшнике. Но Сашенька! Как же я его тогда буду навещать? Правда, некоторые вахтеры пустят по старой памяти. Но некоторые твари ведь и нет, я ему не родственница".
Солнце снова пригрело. Вернулась иллюзия лета. Бледная, грустная иллюзия, всего лишь до вечерних отрезвляющих холодов, но все же Сашенька с жадностью ловил такую живую, теплую радость солнца. Мелькали, прощаясь, рыжие, желтые, бурые и с краснотой листья, ребята мели их и сгребали в кучи во дворе, а ветер нес, смеясь, всё новые снопы осеннего великолепия. И запах костров был томительно тосклив, как сон о лете, как само умершее лето... В эту пору казалось, что с чем-то навсегда прощаешься.
Но Сашенька бодро щурился, его только что вывезли после ужина во двор. Лужи сверкали и пестрели заплатками листьев. Он поежился, натянул поглубже Сонину кепочку и стал ждать. Его юное худое лицо с черными усиками чуть порозовело на ветру, глаза стали совсем зелеными. В них плескала то тревога, то сменяющий ее отзвук тайной радости, своей, затаенной, никому здесь не ведомой, то снова эта вечная, одним только калекам свойственная понурая привычка к страданию. Привычка не слишком-то верить своим мечтам...
Вдруг он весь напрягся и закрутил руками колеса – туда, к выходу. Вот и они. Соня и Инга выходили, обе с сумками, посмеивались, усталые, такие разные. Маленькая сгорбленная Сонечка как всегда суетилась, жестикулировала, забегала вперед. Инга молча шла, высокая, на платформах, как на пьедестале, с волной своих ночных волос и этим взглядом... Сашенька только сейчас подумал о противоречии: ее фигура вызывает сексуальные ассоциации, но взгляд – это же взгляд сострадания, скорее, наоборот, монашеский, всепонимающий и горький. Даже когда она смеялась, в глазах не исчезала тоска. Как бы ей ни было весело, но отзвук какой-то мировой скорби, будто дань всем, кто вокруг нее, скорби по несбывшимся жизням, оставался.
Вслед за ними в дверь выломился, вроде бегемота из трясины, Женька Быков. Немного постройнее Лени-Шара, громадина с громовым голосом и срезанным затылком. Догнал вперевалку, заорал на весь двор: "До свиданья, Инга! До завтра!" – гаркнул так, что за стеной на улице обернулись прохожие.
Она попрощалась с ним, с улыбкой пожала огромную красную руку, но ему всё было мало. Он бежал следом, с трудом переставляя слоновьи ноги, и пыхтел:
– Инга, до завтра! Ты завтра будешь?
– Да, да! Всё! Иди, Женечка, поздно уже гулять. Иди в палату.
– Нет, я провожу до автобуса.
Отбиваясь от Женьки, который силился поцеловать ручку, она увидела Сашу.
– А ты тоже решил погулять к вечеру?
– Да, немножко. Ты сейчас уходишь – будь осторожна, хорошо? – и шепнул: – Ягодка ты моя... – Глянул на рокочущие автобусы за стеной, – береги себя.
– Пока.
– Инга, Инга... Если бы у меня были ноги... Я бы побежал за тобой. Пошел бы провожать, куда угодно, пусть хоть до конца города. Я бы всюду шел за тобой.
Они, наконец, вышли. От Женьки удалось отделаться ценой конфетки, хотя и не сразу. Он успел еще поорать на остановке, послать сто воздушных поцелуев, и только тогда нехотя поковылял домой.
– Дак слушай, Инга, я давно хотела тебе рассказать, – вздохнула облегченно Сонечка, оглядываясь, – сегодня было у них там, в верхах, закрытое заседание. Я случайно слышала, как Тамара Ивана рассказывала Антонине Семене, что там Михалыч (паскуда в очёчках) хотел тебя выгнать. Представляешь? Вот сволочь!
– Хотеть не вредно, – фыркнула Инга, – ну и что дальше? Мне уже собирать манатки? Видишь ли, Сонюшка, я с моим образованием работу найду, не бойся за меня. В школе, в ПТУ, где угодно.
– Дак нет, слушай, все обошлось! За тебя там вступились – повыше его.
– Неужели директор?
– Нет, директора не было, он в Москве. Его заменяет Ирина Николаевна, зам.
– Так она?
– Ну да! Она вообще очень хорошая, я ее сильно уважаю, еще с тех пор, как Михалыч меня хотел перевести в изолятор, а там зарплата хреновая, работа куда тяжелее, да и привыкла я с нашими ребятами. Дак я – к ней. Просила, объяснила всё. Аж...
– Подожди, не тараторь, Сонька. Значит, ты говоришь, это она не дала меня уволить?
Инга живо представила эту красивую, немного массивную женщину лет сорока пяти с достоинством на умном лице. Ей давно казалось, что они похожи, она видела, как совмещается в Ирине деятельное добро с той же самой грустинкой, как у нее. Однажды замдиректора обмолвилась: "Как же я могу уйти отсюда? А они, ребята? Как же они без меня?"
– И что она возразила нашему индюку?
– А что-то вроде (я уж точно не помню, но вроде), что та, другая воспетка, Олимпиада Павловна, дак та действительно не работает ни хрена, только чаи с подругами пьет весь рабочий день в швейной мастерской. Ее с ребятами никогда и не увидишь. Не занимается она ими. Только на праздник показуху делает. А вот ты все время с ними возишься, обучаешь, на речку водишь, только и находишься в их кругу весь день.
– И даже перерыв. И еще, – да ладно...
– Она так хорошо сказала за тебя! Во! Михалыч сразу язык в жопу засунул и не возникал больше.
– Ну спасибо, Сонюшка, ты меня успокоила, зайка. Все-таки легче как-то стало.
– Пошли ко мне! Чаю попьем, у меня наливка есть вишневая, щас рулетик возьмем в магазине.
– Да знаешь, я бы с удовольствием. Но скажу тебе честно, как самой близкой подружке, боюсь я твоего Сережку. Достал он меня в прошлый раз. Что он у тебя такой сексуально озабоченный?
– Ой, Инга, я ж тебе говорила, не обращай ты на него внимания. Я дак привыкла уже: он, когда выпьет, дак ко всем бабам лезет целоваться, особенно к новым. Ну что с ним сделаешь?
– У него что, запой перманентный?
– Какой-какой?
– Ну, значит, постоянно водку жрет, без продыху?
– Нет, бывает тверезый. Только тогда злющий, никого не замечает.
– Понятно. Не обижайся, Сонюшка, но я уж лучше в другой раз. Когда его дома не будет. Вот тогда мы с тобой и посидим. Не нравится мне, чтоб меня в прихожей сходу зажимали.
– А я и не видела. Я тогда клюкнула маленько. А то б я его по башке веником! Или, может, я к Нинке вышла, к соседке? Он, если выпимши, дак и Нинку, соседку, часто зажимал. Я уж привыкла в общем-то.
– На мое счастье он уже еле на ногах стоял, не сумел с меня трусы снять. Я его отпихнула – и к лифту. Он еще, слышу, в шахту лифта орет сверху свой служебный телефон. Мать его так... И, хоть убей, не пойму, как ты все это терпишь, Соня? Я скажу тебе честно: я тебя очень люблю – ты такая простая, мне так с тобой легко. Но очень жалею. Как ты живешь с ним? При том, что он еще и дерется. Где ты силы берешь?
Они уже подошли к остановке.
– Я не пойду дальше. Тут сяду на 101-й, как раз до дома. Сонюшка, милая, я не обидела тебя?
– Нет, что ты. – Сонечка еще больше ссутулила спину, тонкое личико с мелкими птичьими чертами стало как у старушки, и непонятно было, сколько ей лет. В рыженьких жидких волосах-кучеряшках заметна преждевременная седина.
"Какая она маленькая, слабая, – подумала Инга. – Ей еще хуже живется, чем мне. И как она плохо, по-старомодному одета... Вот получу деньги, непременно куплю ей кофточку модную. Может, ей и моя черная юбка подойдет".
– Я знаю, все верно, ты правду говоришь. Спасибо, Инга, когда-то же нужно было это сказать. До сих пор много было всяких его штучек-дрючек, но чтоб такое, чтоб уже...
– Плюнь ты на него, не расстраивайся из-за дерьма. Ведь сама же живешь с ним, никуда не уходишь. Хотя и могла бы. У тебя есть мать, есть, куда уйти. Детей нет, ничто не удерживает. Ты – вольный человек. Ан не уходишь. Значит, любишь, привязана, а, может, квартиру жалко. Или нет сил сломать весь уклад своей жизни? Ну так терпи. Не обращай внимания, не замечай всего этого...
– А как бы ты поступила, Инга?
– Я не имею права давать тебе советы. Я – это я, а ты – совсем другое. Тебе мои советы не пригодятся. У меня тоже был муж не из лучших. Не шлялся, правда, но так скандалил и психовал, что жить было невозможно. Вот я и ушла. Вот и живу с малым в общежитии. Тоже далеко не семейное счастье.
– До чего же мы с тобой обе... – Сонечка не нашла слова, только горестно скривила бледное, подрумяненное личико. – Жисть какая-то... – вздохнула она еще раз.
– И вот потому, что я на такое "добро" натыкалась, и не раз, я и люблю Сашеньку. Тебе это кажется смешным, да?
– Нет, Инга, нет. – Снова вздох, молчание. – Я тебя понимаю. Он – лучший из мужчин. Если бы не... ты сама понимаешь... я бы только за него вышла замуж, – она мечтательно улыбнулась бескровными губами.
– Он просто, я думаю, откуда-то из тьмы веков, из тех времен, когда мужчины умели любить. И за свою любовь, за честь женщины готовы были пойти на эшафот. А теперь... тянут за резинку от трусов, вот и вся любовь.
– Я знаю, Инга, давно замечаю, как он ждет тебя. Как Бога! Ты заходи к нему почаще. Однажды было, что я тебя отвлекла разговорами, он так злился на меня. Это всё, чем он теперь живет. Я смотрю на вас с восхищением. Какой бы он ни был изуродованный, но это же любовь! Я так радуюсь за вас.
– Чему тут радоваться, Сонечка, милая? У этой любви ведь нет будущего. И я тебе скажу, пора уже сказать, только ты ему не говори пока, ни в коем случае, слышишь, не говори: я скоро уеду.
– Как!!!
– Уеду. К мужу. Не логично, да? Видишь ли, он приезжал. Зовет меня к себе, в Москву, он там унаследовал жилье. А мне ведь здесь тяжко с Олежкой вдвоем. Да и общага, сколько можно вот так вот, без квартиры... Хоть он мне и присылал денег немного, но все равно не хватает. Олежек и то хочет, и другое, модные игрушки, как у всех мальчиков, а я, – она развела руками, – увы! Хоть ради ребенка надо переезжать. Отец родной хотя бы у него будет.
Они помолчали. Автобусы проносились мимо, останавливались, отъезжали снова.
– Знаю, Соня, знаю всё, что ты мне сейчас скажешь. Я – сволочь. Я предала его. Я уезжаю ради нормальной обеспеченной жизни. Хоть нет у меня там любви никакой, конечно. Но все же уезжаю. Я сама себе противна. Буду процветать там, в Москве, а он здесь... навсегда... Погибнет ведь?
– Типун тебе на язык!
– Н-да, буду писать ему утешительные письма, душеспасительные, как Михалычевы беседы, буду слать посылки, но только все это...
– Не уезжай! Хотя что я говорю? Прости меня, дуру. Так будет лучше для тебя, для Олежки. Езжай смело, ни о чем не думай, только меня не забывай. И Сашеньку, главное. Пиши нам.
Инга тронула ее тоненькую руку с узловатыми от работы пальцами.
– Поддерживай его без меня, хотя бы на первых порах...
И опустила глаза. Сейчас она как бы видела себя со стороны, в какой-то новой проекции – злого гения чьей-то судьбы. И это оказалось хуже любой потери или стычки. Ей давно уже не было так паршиво, даже когда приходилось скрещивать шпаги словесных дуэлей в "гадюшнике". Теперь гордиться больше было нечем, – она осознавала и себя частью этого "гадюшника".
Тетя Галя, ворча, отперла огромный амбарный замок, половинки грязных дверей разлетелись в стороны. По ступенькам балюстрады, которая обшарпалась и наполовину развалилась уже с 30-х годов, в больничный садик хлынула толпа – в обносках, кто в тапочках, кто в ошметках какой-то обуви, в странных, по давнишним модам пошитых, уже потерявших видимость фасона пальто.
Этот внутренний садик летом служил местом выгула для самых ущербных. Летом им здесь, под деревьями, было раздолье. "Смотри, яблоки цветут", – сказал ей здесь в первый день работы один из многочисленных здешних мальчиков, скривленный, всегда веселый, указывая грязным пальцем на осыпающиеся лепестки. Инга нечаянно взглянула на его ноги и отшатнулась: сине-красные распухшие ступни не вмещались даже в разрезанные тапки. Потом ей объяснили, что ноги у этих людей гниют от нейролептиков. Можно ли не допустить у них гангрены? Таких врачебных тонкостей она не знала. Только с этого дня к горечи, накипающей у нее внутри, прибавилась еще капля.
В теплые летние дни сюда, на скамейки, под деревья выползали самые слабенькие, сидели, чирикали, чаще всего дразнили слепого и забавлялись, когда он в ярости становился на четвереньки и лаял на них на всех.
Те, кто был посильнее, работали под присмотром Инги. Она сама учила и как копать, и как таскать сухие листья на носилках, бегала, указывала (иначе не туда высыпят), покрикивала, подбадривала, хвалила, рассказывала к слову анекдоты, смеялась со всеми, за работу вознаграждала сигаретами.
Много здесь проходило и тихих предзакатных часов перед ужином, когда просто сидели на скамейках: и отделение "Милосердия" (ссорились, как дети, мочились под кустиками тут же, строили рожи), и Инга с ее группой – кто слушал политинформацию в ее пересказе, кто бродил, покуривал. Сашенька всегда перебегал из своего отделения к ней и сидел на своей коляске рядом, боясь пропустить хоть слово. На его место уже никто и не посягал.
Куличков, если не дразнил слепого старичка (за что получал от Инги по мозгам, но не обижался), то собирал лиловые колокольчики. Их здесь никто не сажал, но они буйно вырастали каждый год. Вовка, отставя зад и сладко улыбаясь, подавал огромные охапки крупных колокольчиков, просто заваливал ими Ингу; она смеялась, брала, потом уносила в кабинет. Обычно в такие моменты он делал предложения руки и сердца.
Но сейчас о лете с его цветами напоминали только иссохшие былинки некогда буйных трав вперемешку с такими заметными теперь сигаретными коробками и бутылками. Толпа шла вниз испуганно, кое-кто старался незаметно повернуть назад. "В такой одежде, – думала Инга, – да тут же околеть можно". Ей стыдно становилось своей длинной замшевой дубленки, песцовой шапки и сапог на платформе. А у них у многих тапочки на посиневших босых, в язвах, ногах. "Кто в чем... Одеть их не смогли по-человечески и выгнали во двор. Сами бы в таких опорках погуляли. Михалыч да Тамара Иванна. А ведь когда говоришь им: нельзя так вести гулять, раз одежды не хватает, заболеют! – так и слушать не хотят: ты – не медик, и молчи здесь!"
Рыжий Колка по знаку Инги взял обеими руками коляску с Сашенькой, поднял мощным рывком и снес по ступенькам. За Сашеньку она не опасалась. Он, благодаря ей, одет был тепло – в курточку на меху и ушанку, даже сапожки с ее мальчика пришлись впору на крошечные подобия скрюченных ног. Он, как всегда, занял место рядом с ней, ребята молча расступились, Колька так его и поставил у скамейки.
Первый снег запорошил уже дорожку, ряд скамей, газоны, яблони. Мелкими шариками снежинки стучали по плечам, казалось, звенели и отскакивали.
Сашенька ждал, что она сейчас сядет рядом. Но она всё с кем-то говорила, ходила, распоряжалась. Молодой санитар в теплой вздутой, как сизая опухоль, куртке поверх халата покрикивал, погыркивал на толпу, чтоб побыстрей шевелились, да повеселее там, уроды, а то замерзнете. Ребята только болезненно оскаливались в его сторону и испуганно шаркали мимо со злобным матерком.
Инга, издерганная, всё перебирала их взглядом, наконец, села на скамейку, руки в карманы. Сашенька протянул ей свою сухую ладонь, она ответила пожатием и бледной улыбкой, словно возвращаясь к нему откуда-то издалека, снова в их мир, им одним ведомый и никому больше не доступный.
Говорить ей сегодня не хотелось. Он смотрел на нее, как всегда, и молчал, но мысли неслись так неудержимо, что слова бы все равно не поспели за ними.
Сонечка сегодня проговорилась. Должна же она была когда-то не удержаться и выболтать это. Вот так вот. Всё когда-то кончается. Закончится и эта сказка любви, такая недолгая. Одна-единственная в его монотонной жизни. Вот и всё.
Он оставался на удивление спокоен, даже внутренне сосредоточен. Старался не пропустить ни одного мгновенья, ни одной минуты близости, подаренной судьбой. Запоминал каждую мелочь. Навсегда. Каждую черточку. Осыпанную снежными блестками, как сверкающий ореол у снегурочки, меховую шапку, яркий цветок напомаженных губ, ресницы в тающих снежинках. Малюсенькие белые шарики ударялись, всё так же отскакивая от его собственной бежевой куртки. Говорить он тоже не спешил, зачем нарушать этот монолог ранней зимы?
– Я уже все знаю, – наконец прервал он молчание.
Она вскинула огромные накрашенные ресницы, и черные отпечатки так и остались размазанными лучами до бровей.
– Ты не бойся. Я, как видишь, перенес это нормально. Ничего, не жалуюсь, не скулю. Я все понимаю. Хотя душа протестует. Конечно, тебе здесь плохо одной. В семье тебе будет лучше. И сыну. Что ж тут доказывать... Я хочу только, чтобы тебе было хорошо. Ты и так много страдала. Это главное.
– А ты?
– Да не думай ты обо мне.
– А ты не откажешься снова от пищи, как тогда, когда я болела? – Инга живо вспомнила, с каким лицом бежал за ней по коридору тогда Михалыч. Она только пришла с больничным в руках. "Скорее к нему, только вы поможете!.."
Саша смущенно молчал. Она машинально, чтобы успокоиться, достала зеркальце, вытерла тушь под глазами, выкрутила малиновую помаду. Всё механически, не понимая, зачем. И вдруг появилась одна только мысль: вот эта помада – это Сашенькин подарок. Тушь – тоже, и пудреница. Его пенсия – 80 рублей в месяц, смешно. Из них где-то 50-70 он тратит на подарки мне. Господи! Если бы какой-то миллионер тратил на даму сердца такую часть своего дохода! Кажется, такого еще не было и не будет.
Ветер усилился. Он уже не сыпал хрустальными шариками, не порошил по-есенински, а кидал снег злыми порывами. Те, кто еще сновал по дорожкам, подпрыгивая в куцых пальто, теперь сбились кучей у запертых дверей, подняли кулаки и стучали. Кто посмелее – впереди бил в самые двери, хоть сорвись они с петель, кто потише, в своем вечном полузабытье – топтались сзади и подвывали с жалобной бранью. Все подпрыгивали, временами растирая бесчувственные ступни.
Санитар тоже злился, поминутно смотрел на часы, оглядывался, явно не зная, можно ли заводить всех обратно так рано. Не положено. Там директор совершает обход. Надо поторчать здесь еще полчаса.
– Валера! Что такое? Почему ты не стучишь Галине? Люди же замерзли! Не видишь?
– Рано еще. Она не отопрет.
– Да пошли вы все к... Погуляй сам здесь разутым!
Инга растолкала ребят и начала кричать и барабанить в дверь ногами изо всей силы. Никакого ответа. "Старая сволочь! Преспокойно ушкандыбала на чаепитие с такими же вешалками". Инга стукнула еще раз каблуком и бросилась назад, в обход всего здания по покрытой снегом дорожке.
Сашенька один остался у скамейки. Он тихо ждал. Подошел Колька, предложил перетащить его поближе к дверям (по всей вероятности сейчас откроют, раз Инга помчалась ругаться, она не остановится, директора на ноги поднимет, но двери откроют).
– Ничего, оставь, я подожду ее здесь. Не хочу ужинать.
Колька понимающе хмыкнул, втянул свою рыжекудрую голову поглубже в воротник джинсовой курточки, так что торчал только один красный пористый нос, и помчался к заветным дверям. Там били ногами уже взбеленившиеся, на пределе, люди. Валерка-санитар вопил что-то, оттаскивал, только его голос внезапно потонул в общем гаме, затрещины перестали останавливать этих хилых, с горящими глазами оборванцев.
Сашенька один смотрел безучастно. Он ждал. Вся кутерьма перед дверями отзывалась в нем привычной тоскливой ломотой. Его ничем нельзя было удивить. Сколько он видел всего этого: бесправие, несправедливость окружающего, ложь сверху донизу, грубость, обиду, бессильную горечь, грязь человеческих тел, вонь гниющих ног... Как он привык ко всему этому! С самого детства, с того самого момента, когда начал помнить себя. Первое, самое ясное и осознанное воспоминание: однажды он выполз в коридор, лет пяти, а было это зимой, холодный ветер выл и пронизывал коридоры; ему стало плохо – начинался грипп, озноб бил все сильнее. Он попросил санитарку помочь ему добраться до палаты, но она плюнула и ушла, – уж очень ей мало платили, чтобы обращать внимание на всякого там малыша-калеку. Потом его, конечно, нашли, только уже в обморочном состоянии, при смерти...
У него давно уже не было злости, не осталось возмущения. Он привык. И знал, что протестовать бессмысленно. Что он навсегда чем-то обделен и, сколько бы ни качал права, этого попросту никто не услышит, никто не заступится. Заступников типа Михалыча он не хотел. Только она. Только ей он мог рассказать всё. И она слушала. Ей никогда не было скучно или противно. Только она слушала л его детстве, о маме, обо всем – обо всем.
"Почему так безумно жесток этот мир, в который я явился? Ведь даже ее – всё, что у меня было дорогого, что наполняло хоть каким-то смыслом мое существование, этот мир у меня отнял. Теперь снова будет пустота. Как до нее. Как после. Только теперь в тыщу раз невыносимее. А надо ли жить в этой пустоте?" – Сашенька бормотал, сидя неподвижно. Снег заносил его шапку и плечи, но холода он не чувствовал в своем странном воодушевлении.
"Вот Михалыч вечно запугивает церковными доктринами. Дескать, Бог покарает! Бог не приемлет к себе душу самоубийцы. Чушь какая! Не верю! И никогда не поверю в это. По Библии Бог – это воплощение добра и любви. Так неужели же Он не поймет того, кто страдал, кто уже больше не мог жить? А Инга? Не покарает ли он ее за меня? Нет! Нет, никогда! Я сам готов гореть в вечном огне, лишь бы она жила счастливо. Нет, Господи, услышь меня, милосердный, только ее прости, она ни в чем не виновата. Я – один! Но не она. Дай ей, Господи, земного рая, долгой жизни..."
Так он бормотал что-то, вцепившись в спинку коляски, не слыша холода и шагов по снегу. Рука в варежке коснулась его плеча.
– Вот мы и одни. Немного уже нам осталось быть вместе. Я приду еще, конечно, попрощаться, куплю вина, угощу вас всех обязательно.
Он оглянулся. Толпа наконец-то почти уже ввалилась в здание. Галина стояла на крыльце и, подбоченясь, крыла, как умела, и ребят, и Валерку, и Ингу, жалобщицу сердобольную, что аж к директору побежала (подумаешь, померзли бы немножко, не сдохли бы). Потом двери захлопнулись, нарочито громко, злорадно лязгнул замок. Но Инга этого не заметила.
– Замерз, зайчик?
– Нет, мне хорошо. Побудешь еще минутку?
Она села, придвинула коляску поближе.
– Я тут молился за тебя сейчас. Ты не думай обо мне в своей будущей жизни. Чтобы тебя это не расстраивало. Обещаешь?
– Сашенька, – сказала она тихо и задумчиво, как бы выверяя нравственную правоту каждого своего слова. Слова звучали немного растерянно. – Ты же понимаешь сам: в земном мире нам не суждено быть вместе. Физически мы никогда не смогли бы соединиться. Даже если бы я всегда здесь работала. И ты, как человек верующий, понимаешь, всё понимаешь, – где мы с тобой сможем соединиться навсегда. Где и когда это будет...
Он вместо ответа поднял голову к серому, нависшему снеговыми облаками небу. На его дрожащие веки падали неспешные снежинки, таяли в уголках слезами. Он произнес совсем просто:
– Значит, надо умереть поскорее. И нечего бояться. Я буду ждать тебя там, за гранью. Я тебя всегда ждал здесь. Буду ждать тебя и там. Ведь там нет уродства, нет болезни. Никто не посмеет встать между нами. Мы будем равными. Мы будем вместе.
– Подожди, нет, я не это имела в виду...
Но лицо его вспыхнуло странной идеей. И Инга подумала вдруг, что всё, что у него было в жизни – это нездешние мечты, но это и есть его настоящее богатство. Такое, какого у вас, куцых (она мысленно плюнула куда-то в адрес респектабельных знакомых дам с одними лишь разговорами о курсе валют), у вас, земная элита, славная когорта рвачей и шкурников, нет и не будет!
Ветер притих. Они посидели еще в синеющих сумерках, постепенно бледнея от сумрачного света больничных окон, те вспыхивали одно за другим. Сидели, запорошенные снегом, сплетя горячие пальцы. Инга снова коснулась его губ, впалых щек, потерлась лбом о его голову, улыбнулась горько. Посмотрела, прощаясь. Потом вытерла размазанную тушь, шмыгнула носом, постаралась стать веселее.
Он молча, неотрывно смотрел на нее, не прося больше ни о чем. Только тихо сказал вдруг с особым значением:
– Так помни про наше свидание.
Она кивнула и молча тронула ручки инвалидной коляски. Снег скрипел, коляска с трудом продвигалась по рыхлой ненакатанной дорожке, но Инга не стала звать никого. Сама молча, упорно толкала свою ношу. Ей не хотелось нарушать тишь, темень и торжественность этой минуты.
Нависшее покрывало зимних сизых облаков вдруг рассеялось, и в нескончаемой лиловизне небесной замигали всепонимающие звезды. Резче вырезались тени сугробов. Ребята, чистившие снег во дворе у парадного входа, расступились – к крыльцу медленно подходила высокая женщина с инвалидной коляской.



















