Текст книги "Свидание за гробом (СИ)"
Автор книги: Ольга Веселова
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Annotation
Веселова Ольга Георгиевна
Веселова Ольга Георгиевна
Свидание за гробом
По обширному асфальтированному двору психушки неспеша разгуливали «ребята» (как их называл персонал) – живописные индивиды от восемнадцати до семидесяти в одежде разной степени оборванности. Группка сидела на скамейке у крыльца здания, курила и лениво материлась. Мимо прошли вразвалочку несколько парней здешней элиты – крутых, неглупых, из отделения реабилитации, которых с помощью воспитателей старались дотянуть до нормального уровня и выпустить в жизнь... Только выпустить почти никого не удавалось. Место в современном мире находили очень немногие.
Они гордо и независимо поглядели на "низший сорт людей", выползающих во дворик из отделения "Милосердия", кто как мог. Таких называли "лежаками". Вот по команде санитара двое ребят перетащили через порог коляску с безногим стариком и один из них, Куличков, с толстым задом, похожий на бабу, повез его катать под июньским солнышком, в блаженном затишье летнего утра. Затылок на куличковской бритой голове был словно срезан, отчего голова не круглилась привычно, а высилась в форме башни. Молоденькое, бессмысленное лицо тихо улыбалось, но отсутствие зубов делало улыбку то ли старческой, то ли младенческой.
Вслед за безногим парни вытащили еще одну синюю инвалидную коляску – с Сашенькой, но почему-то бросили у порога и помчались за кем-то. Беспомощно оглянувшись, насколько позволяли перекривленные плечики, Сашенька вцепился ладонями в поручни и крикнул, щурясь от солнца:
– Вовка!
Куличков продолжал весело улыбаться, вилять на ходу своим огромным задом и при этом катить старика всё дальше, к выходу со двора. Они быстро удалялись.
"И зачем он его туда тащит? Еще укатит на улицу, как меня прошлым летом, да бросит. С него станется". Сашенька снова, насколько мог, вцепился пальцами, судорожно оглянулся и начал, срываясь непослушными руками, сам крутить колеса, но коляска мало продвигалась вперед. Хоть на голове его и красовалась старая кепочка с козырьком – подарок санитарки Сонечки – все же стоять тут, на солнцепеке, становилось тяжко. Он прищурил свои огромные зеленые глаза, обведенные тенями. В такие моменты бледное, худое лицо со впалыми щеками принимало мученическое выражение; впрочем, жизнь отучила его жаловаться, и он молчал, изо всех сил пытаясь сам отъехать в сторону, где под тенью карниза, не замечая его, курили, ржали, беззлобно давали друг другу тумаки парни из реабилитации. Никто не подходил к маленькой, скрюченной фигурке в коляске. Сашенька крутнул колеса сильнее, руки напряглись, коляска рванулась. Но от этого движения он подпрыгнул и чуть не вылетел с сиденья – ведь ног у него почти не было: маленькие, загнутые конечности не давали даже сесть, он стоял на коленочках, держась за спинку сиденья.
В этот момент во дворе показались две женщины в белых халатах. Одна, Сонечка, его палатная санитарка, сутулая, в химзавивке, ойкнув, бросилась к нему и назойливо, суетливо, как всегда бестолково начала упихивать его поглубже в коляску, приговаривая, даже оцарапала при этом. Как она его раздражала!
– Ой, Сашенька, что ж ты так! Вот бы кувыркнулся!
– А кто это, Соня? Это та самая новая воспитательница, да? Тут уже все про нее говорят. Даже многие жениться хотят. Я тоже, – затараторил подоспевший Куличков, осклабив розовые десны, как две толстые карамельки.
Сашенька молча уставился по направлению куличковской руки с пальцами-обрубками. Вот она – та женщина... Странно... Он ее уже видел, много раз видел. Это она! Она улыбалась с экранов, с обложек журналов, она кокетливо позировала перед фотокамерами. Сашенька прекрасно понимал всю нелепость своих ассоциаций, но никак не мог от них избавиться. Он даже сморгнул несколько раз, но она не исчезла. До чего же она не вязалась со всем тем миром санитарочек и сестер, что суетились здесь ежедневно, с миром, к которому он привык с тех пор, как сознательно взглянул на окружающее... Сашенька не мог еще постичь, почувствовать, в чем тут дело. В экранной красоте? Ну нет, такое объяснение его бы не устроило. Он даже мотнул головой. "Примитивно, пошло..." Так в чем же? В ее взгляде? Что в нем такое? Сочувствие? Сострадание? Он не знал, не умел объяснить даже себе самому и... молчал.
– Ну, чего ты так уставился? – хлопотала Сонечка. – Да держись же ты, а то опять упадешь. Я сейчас не могу тебя покатать. Серега!
– Давай я. Жарко тут ему.
У Сашеньки внезапно зашумело в ушах, казалось, он сейчас потеряет сознание. На минуту от этого шума он перестал слышать, только кровь стучала в висках толчками, окружающий мир сделался немым, как на старой кинопленке. И в этом странном немом мире она, именно она произнесла последние слова. Потом взялась за ручки коляски. Мягко покатила ее в сторону спортплощадки, где на дорожках под деревьями лиловела тень.
После обеда, в час летней разморенной лени, в психушке спит большинство блаженных душ; впрочем, не только они, – даже кое-кто из подвыпивших санитаров. Однако рабочий день у воспитателей продолжается.
С помощью Куличкова Сашенька перебрался через порог и начал всматриваться в сторону площадки, но стена еще загораживала скамейку. Он нервничал, крутился, понукал:
– Скорей, Вовка, давай туда!
Под деревьями, за площадкой, где пряталась в тени старая скамья, разместилась группа из реабилитации. Кто устроился прямо среди подорожника и ромашек, кто сидел на скамейке и сосредоточенно слушал, кто-то бегал за кузнечиками. Один бродил у заросшей площадки и собирал букет для воспитательницы. Но большинство облепило ее, женщину в белом халате с ярко-красной помадой на губах. Она то читала газету вслух, то отрывалась, что-то комментировала, смеялась вместе с ними, снова погружалась в чтение. Огромный рыжий Колька, у которого пламенеющее лицо спорило по яркости с помадой, прижался к ней сбоку, всем своим видом показывая, что никого ближе не подпустит. Лукавый Славка-цыган разлегся у ног, по-гусарски закручивая усы и пытаясь обратить на себя внимание. Мишенька, толстенький, лысый, похожий на политика в очках, со скрюченной на груди рукой, слушал и делал глубокомысленные замечания. Она на полном серьезе отвечала.
Сашенька подъехал с помощью Вовки (тот-таки порядочно растряс его на ухабах, колеса путались в траве), остановился сбоку. Робко спросил:
– Можно мне тоже послушать?
– Ну конечно, чем больше людей, тем лучше. Мы тут читаем об алкоголизме. Тема, конечно, избитая, но для наших ребят никогда не устареет. Кстати, вчера кто это из нашего отделения так хорошо "поддал", что попал в "наблюдалку"?
– Так это Хвостов, Женька, он вообще наглый, – пробасил огромный Колька и попытался прикрыть плечи женщины своей курточкой поверх белого халата. Она отстранилась – спокойно, властно, но без брезгливости, как от ребенка, который позволяет себе лишнее.
– А вот у меня алкоголичкой была мать, – вступил в разговор Дима. Он до сих пор стоял рядом и задумчиво катал ногой футбольный мяч. И вдруг поднял свое доверчивое детское лицо с кукольными ресницами, потом снова сунул руки в карманы, потупился, замолчал. Но она потянула его за локоть, усадила рядом с собой, подвинув глубокомысленного Мишеньку, и одобрительно коснулась плеча:
– Ну, Дим, садись, продолжай...
– Да, так вот, мать... Я ее и не помню. Родила она нас двоих с братом и поотдавала куда попало. Мне рассказывали, что, как только родила меня – так сразу водочкой и напоила, попотчевала, так сказать.
Он судорожно усмехнулся одним ртом. Лицо подростка, с прыщиками на подбородке, а в огромных ресницах застыло нездешнее выражение. Что-то давнее, смутное по-прежнему довлело над ним.
– А что брат твой?
– Он погиб на пожаре. Помните, в том году сгорел интернат на Вологодчине? Ходячие-то все убежали, а он не мог, он ходил – еле-еле ноги переставлял, вот так вот... – и он медленно зашаркал.
– Страшно как... Сколько брату было лет?
– Двадцать. Он меня старше на год. Я еще ездил тогда на похороны, меня отпустили. Только я его не узнал в гробу.
Она (ее звали Ингой) почувствовала, что надо как-то направить разговор поближе к теме занятия, но на ум приходили лишь горькие истины, от которых некуда было деться.
– К сожалению, – сказала она тихо, зная, что не вся аудитория ее поймет, – к сожалению, у многих из вас такие судьбы... Вот вы находитесь здесь из-за алкоголизма родителей. Если бы они не пили...
Сашенька усиленно задышал, почти задыхаясь, ему не хватало воздуха, он заерзал на своей коляске. Куличков поддержал его под мышки привычным движением.
– А я, то есть моя мать, не была алкоголичкой! – выкрикнул Сашенька. – Нет! Она была труженица. У нее уже было трое детей, я – четвертый. У нее работа такая была – она лазала на высоту, на столбы, когда меня носила, – это Саша уже почти прошептал, он не мог продолжать из-за спазма в горле.
Инга подошла к нему, наклонилась, погладила успокаивающе. Ее длинные темные волосы упали прядями на его плечи и виски. Его обдало запахом духов, чем-то незнакомым здесь, из той жизни, что проносилась за стенами интерната и была ему неведома... Духов, – а может быть так пахло женское тело, еще более тревожащее, до сих пор неизведанное и, наверно, никогда-никогда ему не предназначенное... Сашенька еле дышал. Он не мог говорить.
– Так что же случилось с твоей мамой?
– Она... Она... ну, в общем... она упала с высоты. И вот я... я родился таким.
– Сашенька (позволь тебя так называть), Сашенька, милый ты мой, пойми меня правильно. Я же не говорила о твоей матери. Но большинство из вас действительно находится здесь по этой причине. Из-за алкоголизма родителей. И вот поймите, ребята, для чего мы все это читали, обсуждали отдельные судьбы. Единственно для того, чтобы среди вас не было алкоголизма.
Инга прекрасно понимала, что пить они все равно будут, втихаря, кто сможет достать, но долго еще говорила с убедительными примерами, то смешными, то трагичными, убеждала, пугала, выслушивала, как они ее поняли. Такая работа. Как ни странно, ей все больше нравилось здесь. Пришло вдруг немыслимое раньше чувство общности с этими "ребятами". И легкости – она нужна здесь с ее способностями, как нигде раньше. И всех их она любила. И всем хотела бы сделать добро. Если бы только смогла.
Донесся из здания чуть слышный звонок – все рванули дружно на полдник. Инга собрала газеты и книжонки, встала, потянулась. Нужно было сопроводить оставшихся, самых беспомощных, до столовой. Куличков распутывал с колес вьющуюся повилику, бегал вокруг коляски, сопел, торопился. А Сашенька застыл в странной задумчивости. Его зеленые прозрачные глаза смотрели внутрь себя, в какое-то свое измерение, в свою даль.
– Что, Вовчик, помочь?
– Не, я сам.
– Инга! – Сашенька внезапно, судорожным движением руки схватил ее пальцы. – Вы могли бы приходить к нам, в отделение "Милосердия", хоть когда-нибудь, если будет время?
Она непонимающе посмотрела на него. Только успела освоиться на новой работе, разобраться во всех своих обязанностях, как вдруг еще новые просьбы. И так нагрузки выше головы, одна отчетность чего стоит...
– Я... ну ладно, как-нибудь, не сегодня, конечно.
– Побеседовали бы с нами. Мы же тоже люди. Там есть такие, которые и не встают, не гуляют никогда.
"Вообще-то это не моя работа. Нагрузить на себя еще лишние обязанности... И так не успеваю все сделать за смену, всем письма написать. Задерживаюсь". Но Инга неожиданно для самой себя сказала:
– Приду, Сашенька, приду.
Он потянулся к ней худой рукой с утолщениями на суставах, и Инга просто, без содрогания, пожала эту руку.
Солнце проходило через зеленые ветви перед окнами и заливало палату приглушенным светом, зеленоватым, как в аквариуме. Сашенька редко смотрел в окно – его кровать пряталась за стенкой шкафа. Он лежал и глядел на тени ветвей – это никогда не иссякающий калейдоскоп на потолке. Такой привычный. Всегда, так будет всегда. Пока он будет жить. Всегда одни и те же стены, этот потолок, шкаф за изголовьем. Его мир. На кровати у окна постанывает спящий Вася – одна голова, огромная, торчит из-под одеяла. Тела почти нет. Он никогда не встает. Зато, как может, тиранит всю палату своим характерцем.
Мимо со странными движениями, как-то задом наперед, прополз Андрюша, весь извиваясь на ходу и вздергивая подбородком. Умница Андрюша, он мог бы стать настоящим ученым, какая ирония судьбы!
Сашенька вздохнул тихонько и попытался перевернуться на живот, тихо, чтобы не разбудить спящих. В зеленоватом полумраке скользнула санитарка. Он нащупал книгу под подушкой, но не стал читать, силясь понять, что происходит. Его мир, ежедневный, неизменный, к которому он прикован до самого конца... Но что-то ворвалось в этот мир, он уже не тот, нет привычного равновесия. Нет больше христианского смирения, которое ему так тщательно вдалбливали. Сейчас он готов был закричать от бессилия, от невозможности побежать, побежать, как все, на нормальных ногах, куда-нибудь туда, где обалденно пахнут травы под солнцем, куда-нибудь в широкое поле, – там, непременно там, в разнотравье, будет бежать с ним рядом она, смеяться, убегать, потом позволит догнать себя...
...Нет, нет, нельзя думать об этом. А почему нельзя? Это ведь всё, что у него есть – уйти в свое измерение, в свой параллельный мир, и в нем жить. Там будет ветер, солнце, движение, сила мышц, вера в себя, там будет она, она...
Сейчас должна ввалиться эта грымза толстая Ленка с таблетками, от них голова такая дурная и трудно становится бороться со сном. Нет, он не станет принимать сегодня. Уж лучше как-нибудь выплюнет в подушку. Сегодня нельзя спать беспросветным, тупым, обычным сном. Нельзя. Сегодня должна придти она. Это непременно произойдет сегодня. Случится чудо: вот эта вот дверь распахнется и она, высокая, в белом, с черным плащом волос по плечам, появится вот здесь. Он будет ждать сколько нужно, он будет ждать весь день и завтра тоже. Она придет. Это так ясно. Он знал это. Как зеленеющее трепетом теней марево июньского сада за окном, как задумчивая, будто в водорослях, игра солнца естественно вошла в его существование, в его тридцатое лето жизни, так же етественно вошла и она, Инга. Он знал каждой капелькой своей крови, дрожью пальцев и нервным дыханием своих изуродованных легких, знал всей своей убогой и мудрой душой, знал, что она придет. Придет сегодня.
«Лето шло к закату» принято говорить о такой поре. Но на севере нет «пышного природы увяданья», а сразу, как-то безжалостно быстро, начинает лить неуютный дождь на фоне почерневшей зелени, отрезвляет и уносит летнее легкомыслие. Становится зябко и думается совсем по-другому.
Сашенька не гулял во дворе уже несколько дней. Натянул свитер, а то в палате становилось совсем холодно. Серый свет за окнами неудержимо мерк, как, возможно, уходящая жизнь. Но Сашенька не хотел сегодня осознавать это. Он ждал. Каждый день ждал. И не напрасно. Она приходила. Все уже привыкли к ней, тоже каждый по-своему ждали ее. Андрюша готовил какую-нибудь книгу по восточной философии, а иногда теософскую, крутил головой, многозначительно выпучивая глаза, делал свой странный набор извивающихся движений, будто в индийском танце, и изрекал что-нибудь с трудом, гортанным, диковатым голосом; но он знал – она выслушает терпеливо его медленную речь, возможно, поспорит, но никогда не унизит.
Даже ворчун и матершинник Вася, которого бесили все: и приходящие, и соседи, особенно бестолковая Сонечка, – и тот не злился на Ингу, не "рычал", а тоже часто просил ее о чем-нибудь, и она выполняла. И странноватый Женечка в углу палаты тоже теперь выползал к ней на согнутых ногах, улыбался младенчески, просил, как и Вася, написать письмо маме. И она выполняла.
Сашенькина мать этой весной перестала откликаться на письма. Оборвалась последняя нить. Братья давно его потеряли. Больше нет никого. Он не знал, что было бы с ним, если бы не Инга. Но она рядом, ей можно всё рассказать. А что еще человеку нужно? Он сносил удары жизни с молчаливой покорностью. Лишь бы она была рядом. Тогда он мог всё. И утраты, и тревогу, и свои мучительные судороги он терпел тогда молча. Потому что ждал ее.
Каждый обед, где-то в 12, она прибегала, запыхавшись, всем улыбалась, тут же привычно поправляла косметику на лице перед маленькой пудреницей, легким взмахом откидывала расческой волну смоляных, отдающих синевой волос, усаживалась к нему на постель и говорила:
– Ну что, твоя Сонька опять зарылась куда-то, не покормила тебя? У-у, крокодилиха! Голодный, Сашунчик? Ути-пути-пути-пу! (она с нежностью вытягивала губы трубочкой). Лапунчик ты мой! Ну, давай кушать. А сегодня ничего, жить можно, супчик приличный, я сама такой люблю. Но вот эта перловка на гарнир... Чтоб они ее сами ели.
Сашенька, как правило, лежал, накрыв грудь полотенцем. Есть сам он не мог, разливал, руки плохо слушались. Санитарки, зная, когда Ингины смены, даже и не утруждались. Она все равно придет к своему Сашунчику, покормит. Ему доставляло невыразимое удовольствие лежать, ощущая ее рядом с собой, и есть незатейливую пищу, которую она ловко, не разливая (не то что Сонька, половину выльет на грудь), подносила ему ложкой. Пусть она вскоре исчезала днем, но он знал: еще в конце смены зайдет попрощаться, посидит, поболтает, и всем станет проще и легче после этого. И сегодня к вечеру тоже будет. Он ждал. Сегодня особенный день.
Машинально поправил на горле свитер, серый, индийский, – она принесла, со своего сына Олежки. Да сколько еще шмоток мальчишеских – не перечесть. Сашенька не был жадным, никогда не заботился об одежде, но сейчас его распирало какое-то новое чувство гордости: в шкафу рядом лежит целая гора одежонки, притом такой модной, – его собственность, впервые за всю жизнь. Даже спортивный костюм яркий. Не стыдно и на улицу показаться.
– Сашка! – в дверь всунулась голова со срезанным затылком. – Слышь! Дай мне магнитофон, скорей, надо переписать Наташу Королеву.
– Кыш отсюда! – зашипел Вася из своего угла. – Ничего мы тебе не дадим. Ты всё ломаешь, придурок лагерный!
– Ну Саш, – не унимался, ныл Куличков, – я же в тот раз не сломал, оно само...
– Не могу. Инге тоже нужен магнитофон. Она берет его, когда музыкальный час проводит. Так хотя бы все потанцевать могут, а ты... Хватит, уже два раза сломал.
– Ну и ладно! Инга! Инга! Нужен ты твоей Инге! – шепелявил беззубо Куличков. – У нее теперь тут поинтересней ухажер завелся – сам Михалыч на нее глаз положил. Не отходит: куда она, туда и он, как будто ему сильно интересно на занятии посидеть, на истории. Ага, как же!
– Пошел вон, козел вонючий! – Сашенька весь дрожал, всем своим маленьким телом. Сердце истошно било в клетку ребер, как жалкий воробей, залетевший в застекленные людские хоромы, – с разлету и плашмя, не жалея себя.
– Врешь, это неправда, – прошептал он еще раз для самого себя.
– Может, думаешь, она теперь придет к тебе? – Куличков захихикал, слюни полетели на рубашку, набрал было воздуху для новых разглагольствований, но тут его прервал башмак, метко запущенный Андрюшей. Голова взвыла, оскорбленная в лучших чувствах, неистово заматерилась, но побыстрее исчезла за дверь.
– Суки вы все! Я Михалычу скажу-у-у! – раздавалось из дверного проема, затихая.
Сашенька лихорадочно передвигал по койке какие-то открытки, книжонки, ронял на пол и не замечал.
– Подыми, чего развалил-то!
Но он не слышал Васю. "Михалыч, Михалыч, главврач. Значит, он. Ханжа, сладкоречивый праведник. Приходит сюда, садится, высоченный, с постной физиономией в кругленьких очёчках, изображает внимание и христианскую любовь, во всё лезет, всем интересуется, расспрашивает, дарит крестики и иконки, иногда свои старые кепочки, цитирует тексты из Писания и, закончив душеспасительную миссию (чью душу спасает? Нашу, что ли? Уж скорее – свою), важно удаляется, как индюк, делая движения шеей вперед на каждом шагу, выпячивает щеки, коротенько, по моде, постриженный, в ботинках на толстенной резной платформе".
Мысли прервались стуком в коридоре. Чьи-то шаги. Сердце замерло и сильно, с болью, ударило, панически, будто выпрыгивало. Но нет, не то. Это всё Сонька там шурудит.
"Значит, Михалыч. Вот чего она стала какая-то не такая, нервозная, более таинственная, а в последний раз, кажется, была угнетенная. И не сказала, почему. И убегает быстрее. Вот чего... У него же работа заканчивается в 4, а у нее – в 7. Говорят, он теперь задерживается. Ага! Ждет конца ее смены и идет провожать. Понятно... Если бы у меня были ноги! Он же младше ее. Индюк! Что ему надо? Неужели она могла пойти на это? Нет! Никогда. Она вообще не здешняя, она... совсем не то... Не знаю, наверное, это какая-то вечная хрупкая душа из того, из мира теней, душа, которую Создатель перенес для чего-то на Землю. Может быть, чтобы она жила, а, значит, страдала, и разделяла страданья других. Она не отсюда. Она ему не пара".
– Сашунчик, что-то ты шепчешь? Даже меня не заметил?!
– Неужели ты пришла? А я думал, ты с Михалычем...
"Как это вырвалось? Не надо было этого говорить!" Но буря внутри тут же стихла.
– Как же я могла не придти? Ведь у тебя день рожденья!
Он болезненно заулыбался тусклой улыбкой.
– Ребятки, милые, привет! Давайте отпразднуем сегодня. Я кое-что принесла.
Она достала бутылку земляничного вина (такая крамола в этом заведении), колбасу, бисквиты, кулек конфет.
– Да зачем ты тратилась? Это же так дорого теперь. Лучше бы ребенку.
– Перестань, Сашуня, можем мы хоть когда-то гульнуть? Сейчас как напьемся! Может, надо было водки купить?
– О, тут, кажется, пьют? А я как раз для такого случая припас кое-что с пенсии.
Это в дверь просочился Витек, быстрый, востроносый, в боевой раскраске. На сей раз его волосы стали рыже-красноватого петушиного цвета и образовали панкский гребень, видно, для максимальной крутизны. Он всегда нюхом чуял любую подпольную пирушку. И теперь, гордо обведя всех глазами героя, торжествующе бахнул об стол бутылкой водки.
– Ну ты молодец, Витька, конечно. Только смотри, если кто-то узнает, нас тут всех разгонят.
– Ну что вы, Инга, что вы, что вы, – расшаркался он галантно.
– А мне можно? – раздался тихий бабский голосок. Вслед за Витьком в дверь попытался влезть Леня, но это ему не сразу удалось. Леня был не просто толст, а толст фантастически. И как он ухитрялся передвигать свое шарообразное тело, да еще пересекать двор и работать в швейной мастерской, для Инги оставалось загадкой. А как на таком шаре могли держаться штаны – тем более.
Он медленно вплыл – тихий, вежливый, привыкший к насмешкам. Одутловатое лицо с грустными глазами. "Умные глаза, – отметила Инга. – Он был бы смешон, если бы не этот взгляд умной, часто битой собаки".
– Ну конечно, заходи. Сейчас отпразднуем Сашкин день рождения.
Инга разливала по стаканам и чашкам вино, водку, кому что, разливала с какой-то лихостью. Ну и пусть ее в этом упрекнут. Но они же тоже люди. И у них должен быть когда-то праздник.
Витек, крепкий парень из реабилитации, помогал ей, разрезал колбасу, притащил откуда-то сало, всем отмерил по куску, разнес бисквиты. Редкое для сего заведения великолепие!
Инга подошла к Васе, улыбнулась, поставила на тумбочку угощение и нежно поднесла к его рту вино. Ей было немного не по себе. Она смущалась при виде еще большей беспомощности и уродства, чем у Сашки. Из-под одеяла торчала одна голова – огромная, со вздутым водянкой мозгом и усохшим конусом личика, но при этом голова умная и злая. Впрочем, сейчас глаза смотрели на нее устало, даже как-то обреченно. Смертная тень легла под веками. Но он силился улыбнуться. Глотнул, водка потекла по тоненькой шее, поморщился, поблагодарил, заедать почти не стал. Ел он вообще очень мало. Его крошечное, как у трехлетнего, тельце еле угадывалось под одеялом. Он даже не шевелил своими руками-палочками. Инга покормила его еще немного, поборов в себе все горькие, противоречивые чувства, все, кроме жалости и любви.
– Спасибо тебе. Ничего, что я "на ты"? – спросил он.
– Конечно, так проще.
Она подошла к Сашеньке. Все уже весело галдели, забыв о нем, а он терпеливо ждал ее.
– Ну, зайчик ты мой, чего не пьешь? Меня ждешь? Давай с тобой чокнемся. Я тебя поздравляю, мой родной, мой хороший, будь всегда здоров. Чтобы тебе было хорошо!
Она не знала, что сказать еще. И что тут можно пожелать? В его-то положении... У нее в горле то появлялась, то отпускала судорога, с которой начинается плач. Но она боролась с этим, улыбалась. Сашка гладил ее руку, перебирал пальцы и, как всегда, неотрывно смотрел в глаза. Они выпили по глотку водки – всё, что осталось от компании.
– Спасибо, Инушка, за поздравление. Милая моя, – он не находил слов, запнулся. – Ягодка ты моя! – сказал первое попавшееся, но сказал это так, глядя в глаза, что таящиеся в глубине слезы все-таки выступили у Инги.
– Как я тебя люблю, – продолжал он шептать. – Это на всю жизнь. До тебя у меня никого не было, никогда. И не будет после тебя. Только ты.
Неужели это водка так ударила в голову, нет, в самое сердце, – горячо, дико, примитивно? Так бывает, когда ничего не страшно, летишь, будто во сне, и не упадешь, и можешь всё, ты всесилен, всевластен, ты никого не боишься. Безумие, полет в огненном мареве и нахлынувшая радость, радость ничем не объяснимая, такая, что в нее нельзя не верить... Глаза у Инги ничего больше не видели от слез, они искрились, лицо раскраснелось, губы, уже без помады, приоткрылись сами.
– С днем рожденья тебя...
Она наклонилась к его лицу. Он не верил, не мог еще понять, что это правда, но губы неизведанным до сих пор движением потянулись к ее губам. Кто подсказал ему это? Кто научил? Но руки вдруг стали послушны. На миг, один лишь миг ему показалось, что он здоровый, что он – мужчина, он всё-всё может, и всё еще в жизни будет... Он целовал ее жадно, исступленно, впивался ртом в ее хмельные губы, как бы прощаясь навсегда, не желая отпускать, тискал руками плечи и грудь впервые и так, словно знал – другого такого мгновенья у него уже не будет. Не дано будет. Жизнь не баловала его. Не изведать больше ничего, никогда. Но сейчас он ощущал всем существом – она его, его любимая, покорная, она его женщина, хоть на миг, хоть чуть-чуть... Она была бы его женщиной, женой, навсегда, если бы... Если бы... "Благословляю тебя за этот мираж, за мгновение, единое мгновение настоящей жизни. За то, что ты дала мне это мгновение! О, не прекращайся эта минута, не уходи же, не отрывай губ, дай притронуться к тебе всей, дай ласкать твои волосы. Они пахнут так, как на поле снопы трав в лиловых цветах, на том поле, моем, по которому мы когда-нибудь пробежим, взявшись за руки, пусть не в этой жизни. Запах трав – это твой запах, неповторимый. Дай же твою шею, твою грудь, и зачем она скрыта чем-то тугим? Боже, неужели другие бывают так счастливы, и часто? Как я хочу всегда смотреть в твои карие глаза, детские, с ресницами до бровей, чуть размазанные слезами, блещущие, говорящие твои глаза. Не уходи, только не уходи!" – молил он беззвучно.
Но вот она уже отстранилась, сидит, смущенно поправляя волосы, воротник, вытирая углы глаз, а он по-прежнему лежит рядом и только взглядом еще молит о чем-то. Она не смотрит на него, не может, нарочно куда-то отворачивается. Откровение кончилось. Ей страшно. Может, стыдно. Невольно оглядывается – никто не видел? Но все или пьяные, шумят о своем, хохочут, или, как Андрюша с Леней, отвернулись, философствуют над книгой. "Душевной тонкости у них бы поучиться здоровым".
Но Инге все-таки не по себе. Отрезвление дает себя знать. Что-то она сейчас здорово-таки нарушила, какие-то устои перешла... А может, просто сошла с ума, как и все здесь?
Ну почему осенью всегда так холодно, хуже, чем зимой? Может, зимой мы лучше одеты? Или просто готовы морально? Ингу внезапно охватил ледяной ветер, пронизал до костей, курточка ничуть не спасала. У нее даже зубы застучали. Тяжелые сумки резали пальцы и не было свободной руки, чтобы откинуть длинные волосы, которые облепляли глаза и щеки.
Дождь кончился. Только рябь бежала по лиловым лужам в свете дневных фонарей. Инга ненавидела этот свет – холодный, сиренево-зеленоватый, выставляющий все твои недостатки, свет неестественный и безжалостный, такой же, как этот вечер в охватывающем, порывисто пеленающем ветре.
Позади остались ворота интерната, крики толстого Женьки "до завтра", она быстро шла к остановке, склонив голову, отбрасывая на ходу волосы то локтем, то сердито дула на них.
– Куда спешишь? Я тебя тут ждал-ждал, замерз уже. Запропастилась.
– А я тут с тобой и не назначала свиданье. Впрочем, правильнее будет сказать: "с вами, Виталий Михайлович".
– Что вдруг так немилостиво? То дружили-дружили, вели культурнейшие душевные разговоры, даже "на ты" перешли, а теперь вдруг...
Стёкла его кругленьких модных очков блеснули в свете фонаря. Инге вдруг вспомнилось, как в каком-то фильме давным-давно, в детстве, она видела такого доктора, в таких же очёчках, кругленьких, на щекастой, с самомнением, морде, ужасно интеллигентного, одного из ярых служак Вермахта.
– И вообще, я хотел с тобой поговорить. Ты, конечно, женщина проницательная, должна понимать ситуацию. У нас все видели, как я тебя провожаю, судачили об этом. В здешнем заведении ничего ведь не укроешь, а люди, и здоровые, и больные, только и делают, что сплетничают, уж это здешняя специфика. И вот сейчас у сплетен появился неожиданно пикантный привкус: оказывается, ты завела особенно нежные, даже интимные отношения с Сашенькой Б. из 105-й палаты. Уж санитарки растрясли про вас Бог знает что, прямо любовницей тебя называют. Как все это понять? Я тебя спрашиваю. Ты забыла, что ты воспитательница! Значит, ты неправильно понимаешь суть отношений с больными!
– Может быть! Может быть, я и очень плохая воспитательница. Но ты тогда – врач, опустившийся до уровня своих санитарок, потому что питаешься ихними сплетнями!
"Ну и индюк, – подумала Инга, – не может даже сумку поднести до остановки, не видит. Как рука болит!"
– Я не имею права не слышать и не знать, что творится в интернате! Я за все здесь отвечаю.
"Как заговорил! Где трибуна?" Она с размаху бухнула сумки на скамейку в загороженной автобусной остановке. Хоть от ветра чуть укрылась. Он, нахохлившись, стоял рядом, скрипя кожаным плащом.
– Вот что, – глаза под очками неприятно сузились в деловом прищуре, – работать тебе здесь больше не стоит. Сама, я думаю, понимаешь.
– Кишка тонка меня уволить! – Инга вдруг начала хохотать, даже чуть истерично, эта нервная веселость всегда опьяняла ее отчаянным безрассудством. В такие моменты она уже ничего не боялась, видя, как попала в цель. – Меня не уволят, Виталик, любовь моя, увы! Не тебе здесь чинить суд и правду, не тебе. Всё, что ты можешь, это стучать директору на меня да гадить помаленьку. Что тебе еще остается...