Текст книги "Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского"
Автор книги: Ольга Егошина
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
«Ну, ты что же ревизовать меня приехала… Давай повоюем».
Но тут вмешивается еще один, ранее отсутствующий компонент: его по-мужски тянет к Анниньке. И это вожделение выражается в грубых, резких формах – насилия, а не нежности. Но тем не менее это беспокоящая тяга порождает какие-то непривычные оттенки настроения – ощущение близости к другому человеку, связи с ним:
«Соединены общей потерей близких людей».
Он уже зависим от ее мнения, от ее взгляда, от ее оценки:
«Евпраксия (и это она осудит)».
И тем больнее, что и она ведет себя, как враг, как чужая. На реплику Анниньки: «Дядя, отчего вы в гусары не пошли?» – пометка:
«Издеваетесь? Давай посмотрим: кто кого???»
Впервые за долгое время он видит рядом с собой человека, от него независимого, в нем не нуждающегося. И это возбуждает интерес, притягивает к ней, но рождает и злобу:
«Уж очень независима, очень.
От азарта ее подчинить, радость.
Если бы она вела себя по-другому, то, может быть, азарта бы не было бы».
Сексуальная тяга носит еще и завоевательный характер. Овладеть – значит, подчинить себе, своей воле:
«Не только постель, не только секс, но сломать…».
И ее сопротивление только разжигает эту жажду. На вопрос Анниньки: «Как же вам, дядя, жить не страшно?» – Смоктуновский выписывает внутренний, непроизнесенный ответ:
«А страшно, так встану на колени, помолюсь, и страх как рукой снимет».
Постепенно, шаг за шагом, за шуточками, за родственными объятиями, по Смоктуновскому, идет
«Накапливание материала для атаки».
«Подавление» противника рисуется в картинках сексуальных сцен. Доступность для других при недоступности для него самого мучительна. Щедрин, описывая гадливость, овладевавшую Аннинькой при приближении к ней дяди, уточнил: «К счастию для нее, Иудушка был малый небрезгливый, и хотя, быть может, замечал ее нетерпеливые движения, но помалкивал. Очевидно, он придерживался той теории взаимных отношений полов, которая выражается пословицей: люби, не люби, да почаще взглядывай». Во внутренние чувства своего героя по этому поводу Щедрин углубляться не стал. Смоктуновский же единственное любовное переживание своего героя расписывает достаточно подробно. Тут и провоцирующая воображение свободная профессия – опереточная актриса – Анниньки:
«А ведь ее-то там целуют и многие».
Тут и трезвая оценка ее отношения к себе:
«Неприятен я тебе, вижу это».
Сексуальная агрессия становится выражением общего стремления Иудушки – подавить, поставить на место, подчинить всех вокруг. И то, что «объект» вызывает какие-то непривычные чувства, только усиливает ярость:
«Ах, ты сука, шлюха, – надо поставить ее на место – положить».
Любовному акту возвращается его изначальная «борцовская» символика: положить противника на обе лопатки. Артист о потенции борьбы своего героя:
«У него есть интенсивное умение выполнять свою задачу.
Силен».
Любовные отношения строятся по привычной схеме, по которой обычно складываются его отношения с людьми, – обида от окружающих, за которую надо мстить. Его не понимают, неверно оценивают, высмеивают, издеваются. Все общение с племянницей, ее стремление уехать, вырваться, хотя бы в ближайший город, их вязкие диалоги по этому поводу:
«– В город, что ли, мне надобно ехать, хлопотать, – спрашивает Аннинька.
– И в город поедем и похлопочем, – отвечает Иудушка».
Но под мирным разговором вулканическое кипение страстей, вот-вот выплеснется наружу:
«Недооценка дяди!
Урок, выволочка, обида продолжается. Это именно тот момент, в который он необыкновенно силён.
Очень важно, что все его обижают.
Когда ему надобно – все виноваты.
Все плохи – я хороший… И меня же еще и обижают».
Артист выделял как главную черту Иудушки – постоянное ощущение, что ты выше всех, а тебя не понимают, унижают, мучают люди, которые тебя недостойны. Логика Иудушки, по Смоктуновскому, проста:
«Мне никогда ничего во всю жизнь не дали, так почему же я должен?»
Обделенность с самого раннего детства (еще одна параллель с Ричардом) рождает характер фантастический, изломанный, патологический в его стремлении постоянно доказывать свою полноценность, унижая окружающих, ставя их в зависимость от себя:
«Механизм логики. Все это зависит ведь от меня – от хозяина здешних мест».
И каждое сравнение только подтверждает собственное превосходство:
«Ну, вот, давай посмотрим, кто же из нас сукин сын??? А???»
И еще раз возвращался к оружию, которым Иудушка сражается с окружающими людьми, – словам. И не только к самим словам. Но и самой манере говорения:
«Его ритмы – пытка для всех».
К сцене, где Иудушка делает решительный ход, объявляя свою похоть волею Бога («И Боженька мне сказал: возьми Анниньку за полненькую тальицу и прижми ее к своему сердцу»), пометка артиста:
«Боже мой, Боже мой, какая безнравственность».
И далее комментарий к отказу Анниньки, идущий словно уже не от лица героя, но от самого артиста:
«Вырвалась, ну, и давай».
И далее важный у Смоктуновского отсыл к стилистике автора, оценка своего героя как персонажа, встроенного в определенную эстетическую систему координат:
«Жестокость, жестокость, еще раз жестокость.
Щедрин жесток, значит, это не наше изобретение. Она (жестокость) была уже тогда.
Достоевский – это сгустки, но сгустки высот духа и духовности.
Щедрин – это компания, лишенная каких-либо духовных качеств и связи!».
Любопытно, что в редкие моменты отступлений несколько раз возникает «Достоевский» как антипод Салтыкова-Щедрина, возникает Мышкин, видимо, сопоставляемый с Иудушкой. Две крупнейшие роли, два наиболее значительных актерских образа, созданных Иннокентием Смоктуновским, оказываются странно связаны между собой. Почти не расписанная роль Мышкина, в которой актер еще только нащупывал свой способ работы, и устрашающе подробная, виртуозно разложенная партитура роли Иудушки. Фигура Князя-Христа и фигура «русского Иуды». Образ, где чернота едва угадывалась за пластами почти нечеловеческой доброты и понимания, – и создание, где огонек живой души почти неразличим за шлаком небокоптительской жизни. И эти, казалось бы, полярные фигуры оказываются странно сближенными в алхимической лаборатории артиста. Постоянно присутствующий в подсознании Мышкин дает точку отсчета, но и бросает свой отблеск на Порфирия Головлева, давая ему дополнительное измерение. Принцип актера в этой работе:
«Все его привычки поведения, которые вызвали прозвище Иудушки, кровопийцы и т. д., – нужно объяснить жизнью человека Такой человек!
Ни на мгновение не может усомниться в негативности хотя бы одного какого-нибудь своего поступка. В результате: апостол безнравственности.
Знает… ненависть и постель (похоть).
Не знает сомнений, рефлексии, двусмыслия.
Ну, вот теперь-то можно и добить, доуничтожить.
1. – относительность всего ко всему и между собой.
2. – причина – Бог и мы его проводники.
3. Бог наталкивает на то, что не все так просто и легко».
Но этот Апостол безнравственности живет с чувством, что его подстерегает
«Постоянная опасность».
И думает поэтому
«Не как защититься, а как напасть».
Поэтому каждое событие, грозящее изменениями его налаженному быту, воспринимает как нападение и угрозу. Сообщение о рождении его сына от Евпраксии – Владимира комментируется артистом так:
«Ребенка придумали, а теперь еще используют его, сволочи».
В потоке всполохов самых разных мыслей ни одной, вырывающейся из замкнутого крута: ребенок – попытка поймать меня в капкан. Ни одного проблеска отцовской гордости, отцовского чувства, знакомого и зверю. Только боязнь за себя, за свой образ мира, за привычную рутину заведенного порядка, который младенец нарушает самым бесцеремонным образом:
«Дети – это ловушка.
Я знаю – они решили использовать случай…
Не нужно отбояриваться.
Она – Улита – виновата. Требовать от нее ответа. Признайся, это заговор.
Светло и уверенно смотрю на Улиту».
И рядом дает комментарий уже не с точки зрения Иудушки, а со стороны:
«Рождение Володьки нарушает ход всей его жизни. Ход связей. Он рвется в абсолютную свободу, не заметив, как вырвался в пустоту.
Жлоб с отмороженными глазами. Только я, только мне, и только».
Вообще, в работе над этой ролью постоянный прием Смоктуновского – оценка людей и событий с разных точек зрения: «изнутри» персонажа и со стороны. Причем дальность дистанции «со стороны» также бесконечно варьируется. Любопытно, что и для Додина ключом к работе над «Головлевыми» стала возможность «смены точки зрения»: «…на репетициях «Господ Головлевых» было очень трудно с первым актом, мучительно трудно. Я начал бродить по залу, сел где-то на последнем ряду, сбоку, то есть сменил точку зрения… Я ушел с этого проклятого режиссерского места, где всегда одна точка зрения, буквально одна точка зрения, физически, но она и психологически часто одна…». Первый раз в выяснениях по поводу новорожденного сына Иудушка борется с кем-то, кто сражаться заведомо не может, борется скорее со знаком (младенец на сцене не появляется), чем с реальным существом. И сам не замечая, что, обрывая одну за одной все человеческие привязанности, он теряет связь с жизнью вокруг: как если представить себе сумасшедшую марионетку, обрывающую одну за одной нити с рук, ног, головы, а потом бесформенной кучей оседающую на сцене, лишенную поддержки:
«Когда умирает дух – рождается хитрость.
Рождение Володьки выбило из привычного русла жизни, и выбило основательно».
Смоктуновский вводит еще один мотив недовольства рождением сына: тут Аннинька и какие-то новые возможности, а какие-то вредоносные силы подстроили этого ребенка:
«Они все умеют испортить, даже теперь, когда…
Ради чего меня стоило бы прерывать…».
Привыкший к каверзам окружающих Иудушка готов и эту встретить достойно и во всеоружии:
«Вот вы сейчас все ждете от меня пошлости – ан, нет, не будет ее.
Улита, поп – они ловят, они торжествуют, а повода к этому нет.
Нужно доказывать их неправоту, а не свою правоту.
Он всегда прав, потому что очень хорошо видит всегда в чем неправы все вокруг».
И Смоктуновский рядом с задачей Иудушки (нужно доказывать их неправоту, а не свою правоту) выписывает актерскую задачу себе:
«Не прятаться от партнера».
Когда Улита пытается показать ему сына, комментарий к реплике «Боюсь я их… не люблю…ступай!» – «Дать дозреть гадливости».
Крошечное живое родное существо вызывает брезгливое отторжение, физиологическую неприязнь:
«Провокация».
И непосредственные виновники этой провокации – Улита и поп:
«Их мелкость, их вредоносность, полное непонимание ими бытия.
Почему такой шум, что он родился, – этим шумом они что-то хотят доказать».
Пришедший батюшка заходит к отцу новорожденного с поздравлением: «Поздравляю сына своего духовного с новорожденным Владимиром», и Смоктуновский выписывает взрыв чувств и эмоций, которые рождает в его герое это поздравление:
«Вот вы, батюшка, сейчас вошли и сказали огромную бестактность: поздравить меня с моим (???) сыном, а он мой??? а что ты радуешься?»
Иудушка встречает священника
«Глаза в глаза».
И начинает с ним беседу, цель которой – дать попу наглядный урок поведения, чтобы понял, с кем имеет дело, и не пытался своими бестактными поздравлениями на что-то намекать:
«Огромный и жестокий урок, батюшка. Унизить попа – не разлетайся, не поздравляй с тем, чего не знаешь».
Иудушка начинает длинный монолог, вовлекая священника в абстрактные выси:
«Теологический диспут», – помечает Смоктуновский.
Глядя «глаза в глаза» собеседнику, произносит чудовищный по лицемерию текст: «Ежели я, по милости Божьей, вдовец, то, стало быть, должен вдоветь честно, и ложе свое нескверно содержать». Пометка:
«Вот так, сволочь ты этакая.
Открытия одно за другим.
Конфликт обостряется».
Но реакция попа, растерявшегося окончательно, вызывает подозрение:
«У него есть секрет – он что-то знает. На его стороне жуткая правда есть».
И комментарий уже не с точки зрения Иудушки, а со стороны, оценка ситуации самим Смоктуновским:
«Привычкой жизни стало уничтожать. Никого не осталось уничтожать. Умертвия. Диалог с ними».
В диалоге с Улитой он уже более уверен в себе, чем со священником, поскольку презирает собеседницу, не боится ее и чувствует себя неуязвимым. Комментарий:
«Ты – Улита, циник и пошлячка.
Язва ты, язва, дьявол в тебе сидит… Черт, тьфу, тьфу, ну, будет».
На диалог: «Воспитательный-то знаешь?» Улита: «Важивала» – пометка:
«А важивала, так тебе и книги в руки».
И отступление-оценка актера:
«Делает бесстыдные вещи, не подозревая об их гадости и безнравственности.
Он талантлив жизненной энергией. Прекрасный животный экземпляр. Все эти его слова – это объяснение богу, почему все это должно быть удобно ему».
Но тут великолепно налаженная машина его жизни дает сбой:
«Аннинька уезжать собралась».
Реакция:
«Только не отпустить».
Его уговоры: «Вот ты на меня сердишься! И посердись, ежели тебе так хочется! И ты не все молода будешь, и в тебе когда-нибудь опыту прибавится– вот тогда ты и скажешь: а дядя-то, пожалуй, прав был! Теперь, может быть, ты слушаешь меня и думаешь: бяка дядя! А поживешь с мое, – другое запоешь, скажешь: пай дядя! Добру меня учил!» – сопровождаются комментарием:
«Большая сцена по задержанию Анниньки.
Оставлять, оставлять, предостерегать ее».
И оценка артиста:
«Приход к Анниньке – идейный, правый, отсюда и его бред – правота во всем, вне всякой хитрости.
Отсутствие хитрости.
Знание людей и чувствование их – феноменальное.
Сумасшедший в своей правоте очень-очень серьезен».
Он «знает», какая судьба ждет Анниньку когда она станет актрисой на ярмарках (и окажется в своем предвидении прав). И на полях подтекст его уговоров:
«Ничего ты не поняла, голуба. Так вот я тебе предрекаю: болезнь, нищету, смерть».
Но Аннинька вырывается и ее последние слова: «Страшно с вами! Трогай!»
Пометка на полях:
«Выработать привычку говорить с собой, потом с Богом, потом с умертвиями, потом бог знает с кем и с чем».
Уезжает женщина, которая ему нравится, единственная, к которой он ощущает какую-то близость, уезжает его последний собеседник. Вокруг остаются только слушатели. Первый и главный слушатель – Евпраксия.
Смоктуновский расписывает чувства, которые держат его героя рядом с этой женщиной, что она для него значит. Находит неожиданное сравнение разглагольствованиям Иудушки перед Евпраксией:
«Олимпиец. Гурман мысли.
Гете и Эккерман. Он говорит, а тот записывает его мысли.
Подлинная ценность – она молчит и ее много.
Тупость ее – ценность ее. Да, у нас все первый сорт, и она меня ценит».
И ее молчание и преданность особенно много значат после предательства и отъезда Анниньки:
«У него есть еще с кем бороться – Аннинька.
Первое поражение за всю жизнь: «страшно со мной!»
Выморочный, свободный – страшно с вами. Ан, нет, она не права, нет, не права».
Но тут жизнь наносит очередной удар: тихая Евпраксия взбунтовалась, выясняет отношения, хочет знать о своем ребенке, и Иудушка в первый раз в жизни не знает, как справиться с этой напастью. Артист комментирует сцену разговора с Евпраксией:
«Он давно не живет по законам предлагаемых обстоятельств.
Проявляет благородство».
Но тут Аннинькины, больно ударившие слова, повторяет уже Евпраксеюшка: «Страшно с вами, страшно и есть»:
«Евпраксия – главная обида и исток рефлексии.
Истинная боль.
Хватит этих недомолвок, давай решим раз и навсегда».
И тут окончательно теряется граница между реальностью и бредом:
«В финале безумие этой… полной крови и энергии жизни.
Аннинька.
Бред об Анниньке.
Комплекс болей всяческих.
Большая высшая правота и вместе с тем и горе (с офицерами ездить не страшно). «Не ко мне, что племяннушка у меня шлюха!»»
Собеседниками Иудушки становятся мертвецы, и в первый раз, по Смоктуновскому, Иудушка получает возможность
«Посчитаться с ними за всю неправду, которую они творили со мной.
Все эти упреки всем умалчивал всю жизнь.
Разоблачение.
Всю жизнь терпел, но теперь дорвался до правды. Маме – счет за тетю (Горюшкино (село тетеньки Варвары Михайловны)). Вот ты там не полностью призналась.
Всем предъявлю счет от имени истины-правды.
Папеньке.
Братьям!
В три года так меня кликал (Иудушкой! Кровопийцей!) Балбес – другого слова не найти».
Он разбирается со всеми притеснителями, которые отравляют его жизнь – живыми и мертвыми:
«Хамово отродье! За моей спиной да меня же судачите, – не понимаете, подлецы, моей милости».
На нолях разговора с приказчиком актер помечает:
«Все врут, обо всем врут.
Я не сержусь на Вас.
Я только по справедливости, по правоте».
И дальше разговор переходит совсем в надзвездные выси, где летит охваченная гордыней душа:
«Улечу я от Вас, – улечу.
Вы думаете, бог далеко, так он не видит.
Ан, Бог-то, вот он! Бог везде. Разом всех вас в прах обратит».
Начинается процесс умирания:
«Умертвия, смех – преддверие исхода – забрезжило.
Аннинька больная вернулась.
Начало запоя».
Именно Аннинька становится голосом некстати проснувшейся совести: «Всю жизнь жили потихоньку да полегоньку, не торопясь да Богу помолясь. А именно из-за этого выходили все тяжкие увечья и умертвия». На полях:
«Наивно и просто. Да как ты смеешь?
Именно ты.
Пощечина».
Но голос, раз услышанный, уже ничем не заглушить. И Смоктуновский пишет на полях финальной сцены тот Иудушкин исход, который в спектакле сыгран не был. В спектакле хоровод умерших окружал Иудушку и втягивал в свой круговорот. Смоктуновский приближал смерть своего героя к авторскому варианту: финального прозрения, прихода к Богу:
«Сознание убийства своих.
Доосознал нечто, что-то (то есть все-все) – умер.
Исход – итог. Наконец, сам услышал смысл того, что всю жизнь проповедовал. С ложной позиции и от чьего имени он говорил.
Божественное прозрение, откровение.
Потому что ничего этого не понимал, а просто болтал о Боге».
«Всех простил, не только тех, которые тогда напоили его оцтом и желчью, но и тех, которые и после, вот теперь и впредь, во веки веков будут подносить к его губам оцет, смешанный с желчью».
И финальная фраза, подводящая жизненный итог:
«Лгал, пустословил, притеснял… – зачем?»
Человеко-роль
Работа на репетициях всегда насильственна и мучительна в силу того, что производится сознательно и требует выявления того, что еще не созрело для выявления. Вне репетиций работа протекает бессознательно (и, очевидно, беспрерывно). Вне репетиций позволяю себе думать, фантазировать и мечтать о роли, не стремясь к преждевременному воплощению ее. И та, и другая части работы представляются мне одинаково существенными и необходимыми как две части целого.
Михаил Чехов
В предыдущих главах мы анализировали тетрадки ролей Смоктуновского, шли за актером след в след, пытаясь понять логику каждой конкретной работы. В этой главе мы попробуем разобрать общие принципы работы актера над ролью, посмотреть как бы «с высоты птичьего полета», привлекая и сопоставляя приемы и подходы, использованные в конкретных ролях, выявляя закономерности и расхождения. Если раньше мы пытались разобрать, что делал актер в работе с тем или иным образом, то теперь задача понять – как именно он работал.
Написанные для внутреннего пользования, записи Смоктуновского запечатлели подсказки режиссеров, случайные ассоциации, обозначения смысловых и интонационных поворотов и опасных мин, которые надо избегать, отклик на то или иное предложение, мысли «вслух» и мысли «про себя». Зафиксировали чередование ударных и спокойных кусков, те секунды, ради которых все остальное. Иногда движение фразы передает ритм и темп сцены, не очень ловкий словесный оборот передает напряжение догадки. Помогая артисту в период репетиций, тетрадки оставались «в работе» весь тот срок, пока игралась роль. Любопытно, что тетрадок киноролей не осталось. Можно предположить, что иной способ создания образа в кино (съемка кадров вразбивку) не требовал записей. Возвращаться к раз сыгранному образу больше не приходилось… Тогда как в театре роли игрались годами, и к спектаклям Смоктуновский готовился именно по своим рабочим тетрадям.
Сам артист сформулировал правило, которым руководствовался в своей работе: «Надо почувствовать правду его (образа) внутренней жизни, и тогда логика характера этого образа будет диктовать пластику, и голос, и реакции, и поступки, иногда вразрез желанию самого актера». В соответствии с делением актеров на два основных типа – актер композиции и актер процесса – Смоктуновский, безусловно, принадлежал ко второму. Он не «строил» роль, не придумывал ее, а шел вслед за автором, шаг за шагом постигая внутреннюю логику персонажа и не пытаясь перевести ее на язык законченных формулировок. Компетентный и строгий судья, Олег Ефремов так определял Смоктуновского: «…говоря словами Станиславского, он, конечно, был артист переживания. И если выбирать линию искусства (политическая, бытовая и т. д.), Иннокентий Михайлович, конечно, был артистом линии интуиции и чувства. Именно поэтому его работа над ролью всегда шла трудно, какими-то скачками. От собственных открытий возникали кризисы. Когда что-то ускользает, что-то не то, не может внутренне чего-то преодолеть. Эти кризисы бывали обязательно. Если этих кризисов нет – значит, он халтурит. Значит, он идет по поверхности, и роль будет сыграна профессионально, но вне тех эмоций, без которых он был не так уж интересен». Эти скачки, открытия и кризисы сохранились в его тетрадках.
* * *
Способ ведения актерских тетрадок, характер записей, методы работы с образом – вещь сугубо индивидуальная для каждого мастера. Рабочие тетради для актера – место, где он наиболее свободен и раскован в своем общении с образом. Место, где нет ничьих посторонних глаз. Место, где его свободу не ограничивает ни сторонний контроль, ни даже инертность собственной физической природы. Можно написать, что герой летит или видит ангелов, или входит в иные миры, или у него отрастают нос и уши. Тетрадь – пространство абсолютной, безграничной свободы.
«Каждый пишет, как он слышит, каждый слышит, как он дышит», – строка Окуджавы обретает в этом случае смысл сугубо конкретный. Актер в тетради, действительно, записывает «дыхание роли», записывает те шумы и толчки, которые приходят от текста ли, от подсказок режиссера, от найденного на репетициях, от услышанной строчки стихотворения. Другой вопрос, что фиксируют свое дыхание все по-разному. Кто в слове, кто в графике, кто в подробных описаниях, кто лаконично, а кто вообще не доверяет слову, отказывается от записей и тетрадей, полагаясь на память и подсознание.
Люди, близко знавшие Смоктуновского, вспоминают о нем как о человеке со склонностью к вербализации любых жизненных явлений. Многочасовые монологи, где слушатель прежде всего объект говорения, были для артиста важной жизненной потребностью. В устной форме и в своих книгах Смоктуновский переводил важнейшие внешние жизненные события и душевные переживания в текст, в слово. «Идею жизни» Смоктуновский нащупывал именно в своих книгах, в своих монологах. Можно сказать, что он постоянно «строил» текст собственной жизни и образ Иннокентия Смоктуновского по тем же законам, по каким он строил образы своих героев.
Он останавливал мгновения собственной жизни и анализировал мельчайшие составляющие этой секунды. В своей книге «Быть» Смоктуновский описывает эпизод, когда директор Студии киноактера сообщил, что у него, Смоктуновского, некиногеничное лицо: «Не думаю, чтобы он уж слишком долго стоял надо мной и втолковывал, какое у меня ненужное лицо; наверное, он скоро шел – я не видел. Хотелось пить, только пить… Странно: сейчас должно быть, полдень, а сумерки. Вверх угадывались ступени лестницы, каждая ступенька затянута каким-то толстым войлочным материалом, прочно прижатым светло-желтой полоской меди… Не просто, должно быть, пришлось потрудиться, чтобы долгую лестницу эту одеть… полоска медная, а винты в ней из обычного металла, – стальные, вроде, – некрасиво, не сочетается. Холод внезапный завлажневших рук. Нехорошо. Однако сколько воды в реках утекает в разные моря и водоемы, а они все не выходят из берегов, наоборот, даже мельчают. Какое уймище воды в Байкале, а Ниагарский водопад – тьма! И домик наш – флигель на пригорке… К воде спускаться нужно очень осторожно по крутой, неровной тропинке – оступишься и в крапиву: не смертельно, а больно – жуть как. И никакой там не водопад, а река Енисей и собор огромный, белый собор, в нем еще контору «Сибпушнины» сделали. Летом, после того, как вода спадет, можно бегать по поляне в одной рубашке и никто ничего тебе не скажет, а хочешь – в мелкой, мутной Каче пескарей лови… Это откровение директора о моем лице меня прямо-таки подкосило – два дня я мучительно соображал, как же быть теперь?». Реальное время короткой беседы из нескольких реплик растянуто в описании в бесконечность: тут и воспроизведение конкретного места, и собственное восприятие этой обстановки, и физическое состояние, и всполохи мысле-чувств, ассоциаций-ощущений. «Поток сознания», но и поток сменяющих друг друга нервных импульсов.
В своих тетрадях Смоктуновский также останавливал и растягивал время своего героя, расписывал и выстраивал сложные комплексы переживаний, мыслей, воспоминаний, терзаний, образующих душевную жизнь его героя в тот или иной момент сценического действия. Если сравнить авторский текст с верхушкой айсберга, то Смоктуновский как бы облекал в слова, формулировал в тексте своих записей его скрытое от глаз невоплощенное в тексте пьесы основание айсберга. Опираясь на авторский текст, Смоктуновский писал на полях своих тетрадей собственный вариант, находящийся в сложном соотношении с оригиналом. Его заметки на полях по объему часто равны авторскому тексту, а иногда и превышают его. Смоктуновский творит свой – параллельный – текст, построенный по определенным жестким законам. Понять эти законы – задача исследователя.
* * *
Первое, что останавливает внимание и является общей особенностью всех его тетрадок, – практически полное отсутствие указаний на конкретную сценическую среду репетирующегося спектакля. Прежде всего удивляет полное отсутствие в его записях «служебных пометок»: откуда выходит его герой, где стоит, как садится, что держит в руках. В репетиционных записях артист не фиксировал мизансцен, указаний на те или иные жесты, движения, расположения своего героя в пространстве сцены. Когда его партнеры вспоминают о его склонности менять мизансцены, жесты, те или иные подробности поведения своего героя, важно помнить, что все эти «внешние выражения» внутренних состояний не были актером нигде зафиксированы. Готовясь по тетрадкам к своим спектаклям, Смоктуновский был абсолютно лишен «подсказок» типа: «вышел на середину сцены» или «сел на стул, вытянул ноги». Роль запоминалась по другим узелкам и вешкам. И мизансцены определялись иными причинами.
Как писал сам Смоктуновский: «В каждом представлении приходилось безотчетно менять мизансцены; то есть не совсем безотчетно: эта минута этого спектакля требовала выстраивать внешнюю жизнь моего персонажа таким вот образом, однако эта же сцена, но в другой раз могла заставить не только быть где-то в другом месте, но и по сути, по настрою, по степени эмоциональной возбудимости совсем не походить на ту, что была вчера или когда-то раньше». Душевная жизнь, прихотливо разворачивающаяся на каждом данном спектакле, определяла существование на сцене «здесь и теперь». И Смоктуновский оставлял себе «свободу маневра».
Для сравнения можно взять опубликованные тетради ролей Всеволода Мейерхольда, относящимся к полярному Смоктуновскому актерскому типу. «Актер композиции» Мейерхольд строит свои роли принципиально иным способом: лаконичные деловые пометки на полях реплик носят подчеркнуто служебный характер.
Из роли принца Арагонского из спектакля «Венецианский купец» в МХТ:
«Входит, бросает влюбленный взгляд на Порцию, с мечом в руке идет к Порции. Венчает орденом, сходит. При клятве снова вынимает меч. Энергично. Меч перед собой. Меч кверху. Пафос.
Переходит к столу, смотрит то на Порцию, то на стол, как бы желая в глазах Порции прочитать, где лежит портрет. Дает щелчок. Переглядывается с Порцией. Смеется. Держит перед собой палец (перед носом)». И т. д.
Также в записях Смоктуновский практически не касается вопросов грима, костюма, внешности своих персонажей. Опять же для сравнения возьмем тщательные выписки Мейерхольда по внешности Треплева в «Чайке»:
«Костюм и бутафория.
Коричневая пара, синяя тужурка, брюки к ней (темные), черная шляпа, плед, белый вязаный галстук, цветная рубашка, белая крахмальная рубашка, носовой платок, черные носки, пояс летний, портсигар (папиросы), часы, спички, галоши, черный галстук.
I акт. Коричневая пара, цветная рушим, завязной галстук, портсигар, часы,
спички, шляпа, цветок (на сцене). Пояс.
II акт. Одет так же. Ружье. Чайка. Часы, шляпа.
III акт. Одет так же (вместо пояса – жилет, вместо светлого галстука – черный галстук). На голове – повязка черная. Портсигар, спички, часы, рубашка белая крахмальная».
Для многих артистов увиденный облик становится ключом к роли. Можно вспомнить свидетельство Гиацинтовой, которая увидела «свою» Лидочку в «Деле» Сухово-Кобылина во сне «…вдруг она мелкими, легкими шагами прошла из одного утла комнаты в другой. В светло-зеленом платье, туго перетягивающем очень тонкую талию, с темными волосами, плоско уложенными на нежных щеках измученного лица, она была похожа на грустную березку – юную и чистую. Я даже приподнялась с подушки, а она вернулась уже в маленькой шляпке и мантильке и тихо присела на краешек стула, задумчиво склонив голову». Здесь важна цепкость взгляда женщины-актрисы, уловившей малейшие детали одежды, аксессуаров, манеры себя держать («присела на краешек стула, задумчиво склонив голову»). Тот же галлюцинаторный образ роли Дон Кихота, являвшийся в его фантазии грандиозной фигурой, увиденной до мельчайших деталей, описывает Михаил Чехов:
«Он говорил:
«Посмотри на меня».
Я взглянул. Он указал на себя и властно сказал:
«Теперь это – ты. Теперь это – мы!»
Я растерялся, смутился, искал, что ответить. Но он продолжал беспощадно, с упорством, рыцарю свойственным:
«Слушай ритмы мои!»
И он явил себя в ритмах, фигуры которых рождались друг в друге, сливаясь в одном, всеобъемлющем ритме.
«Слушай меня, как мелодию».
Я слушал мелодию.
«Я – как звук».
«Я – как пластика».
Так закончился бой с Дон Кихотом».
Для Смоктуновского, как явствует из тетрадей, важно сначала найти «душевное вещество» роли, а уж ее пластический, визуальный, звуковой образ придет позднее. Хотя, по многочисленным свидетельствам коллег, режиссеров, критиков, искал внешний рисунок роли тщательно и дотошно.