Текст книги "Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского"
Автор книги: Ольга Егошина
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
А на слова о возвращении Димитрия:
«Вот те на! Так и сам я того прошу».
Он не хочет ссориться с Годуновым, но в их столкновении с Шуйским решительно встает на сторону последнего, проявляя царскую власть, чтобы закончить ссору. На слова «Нет, шурин, нет, ты учинил не так!» помета:
«Ты здесь не сопротивляйся.
Эта история закончена.
Исправить вину Бориса перед князем».
Но когда уже князь Шуйский начинает наступать на Бориса, Федор опять пытается соблюсти равновесие ситуации:
«ЭТО УЖ ТЫ ПЕРЕГНУЛ, ДРУЖОЧЕК
Но довольно. Больше не надо».
Шуйский уходит («куда-нибудь подале, чтоб не видать, как царь себя срамит!»). И вот тут Годунов протягивает донос на Шуйского. Смоктуновский помечает на полях еще одну черту Федора: «Не терпит доносов – ЧИСТОТА ВЫСОЧАЙШАЯ».
Не терпит не только по душевной чистоте, но потому, что они слишком на него действуют. Опять просыпается отцовская подозрительность, отцовский гнев начинает туманить голову, и внутреннее состояние царя, по Смоктуновскому: «Нет-нет, только не это. Подавляет в себе отца». Подавляет тяжелое наследство («Сын плоти и крови Иоанна Грозного»), тем выше победа – «Чистота высочайшая».
Зная за ним эту подозрительность и отцовскую кровь, Борис требует взять князя Ивана под стражу, а потом казнить. Для Федора – Смоктуновского – это момент, когда он по-новому узнает Бориса: «Боже мой! Боже мой! Ты – такой! Запах!!! Кровь, кровь!!!». Впервые Федор понимает шурина, ощущает чисто физиологически запах честолюбия, запах сырого мяса и крови. И отшатывается:
«Полно, князь! Довольно.
Мудро – корни глубоко.
Но больше так нельзя!
МИТЯ БУДЕТ ЗДЕСЬ И ЭТО НА ВСЮ ЖИЗНЬ».
И тут Смоктуновский отмечает, что его Федор не только нравственно не приемлет кровожадность и честолюбие Бориса, но отвергает его и как царь, заботящийся о благе государства:
«Разве тебе родина не дорога???
Я ведь от всего отказался.
Что же с землею будет??
Не разумно предполагает. Ну, как же это может быть, если будет так.
Напуган очень. Забился.
Фашизм».
В предложении Годунова он видит только его испуг за свое место, жажду власти, но не заботу о стране, не государственный разум. Сам же, по мысли Смоктуновского, ведет себя именно по-царски, как мудрый правитель.
Он, как помечает актер, «скрывает гнев» и принимает решение: «Я должен поступить так и только так» («Я в этом на себя возьму ответ!») и далее: «Мне Бог поможет».
Он понимает свой долг как долг миротворца, уверенный, что только милосердие спасет страну.
На словах «Каков я есть, таким я должен оставаться; я не вправе хитро вперед рассчитывать» комментарий внутреннего посыла:
«Не погибнет Русь!!!
Музыка слов.
Симфония. Полифония».
Оставшись вдвоем с Ириной, Федор проверяет свое решение и убежден, что поступил как должно: «В финале абсолютно уверен, что ему делать. Все правильно! Просветленный, уходит царь».
Подчеркнув «царь», Смоктуновский еще раз выделил важнейшее в своем Федоре – правитель по крови, по духу, по «царской идее».
Действие четвертое. ЦАРСКИЙ ТЕРЕМ. ПОЛОВИНА ЦАРИЦЫ
Окруженный ворохом государственных бумаг, Федор, по Смоктуновскому:
«Все время ждет, что или Борис, или Шуйские придут. Ждет или, или.
ТО ЛОБ ПОТРЕТ, ТО ЗА УХОМ ПОЧЕШЕТ И НИЧЕГО, БЕДНЯГА, НЕ ПОНИМАЕТ.
ЭТО ОНИ МЕНЯ РЕШИЛИ ТРАВИТЬ».
Но приходит Клешнин и рассказывает о болезни выгнанного Бориса, о жестокости и неблагодарности царя. После прихода Клешнина порыв:
«Я Митю не беру! Надо возвратить Бориса».
И на реплику «Я знаю сам, что виноват»:
«Большая пауза: что ты мне в душу лезешь – стыдно.
Но надо ПЕРЕЙТИ ЧЕРЕЗ ЭТО – ЭТО НУЖНО РУСИ».
И артист комментирует эту готовность Федора подставить щеку как христианский поступок: «Иисус Христос».
Но, будучи готов поступиться своей гордостью, не согласен жертвовать другими и недоумевает требованиям Бориса по доносам неизвестных осудить близких людей («Уж эти мне доносы! Я в первый раз Старкова имя слышу, а Шуйского звучит повсюду имя»):
«Как же Борис слушает ублюдков».
Появляется Шуйский, и, желая уличить злоязычие Клешнина, Федор просит князя дать слово, что тот на него не злоумышлял. Просьба Федора дать честное княжеское слово сопровождена пометой артиста: «Вот как вы живете, вот как мы живем. Вот где честность». Он опять же необидно и наглядно показывает Шуйскому «как надо» вести себя честным людям. Нам слова довольно друг для друга. Так и должно быть между своими:
«Сила веры. Восстановить ее».
После признания князя Ивана («Ты слышал правду – я на тебя стал мятежом!») царь:
«Не слышу. Повышенные ритмы.
Хочешь исповедь: я сам этого хочу. Скажу только тебе!
Все на себя беру я, на себя».
Опять же прозревает высокий дух Шуйского, высоту мотивов, которые толкнули его на измену, и готов защитить его ото всех, прикрыть собой.
Смоктуновский не раз подчеркивает высокий и сильный дух, который побеждает у его Федора телесную немощь. Но тут единственная помета в тетрадке, где артист меняет безличное третье лицо и обращается к своему герою напрямую на «ты»: «Своим поступком ты доказал, что так же высок ДУХОМ, КАК И РАНЕЕ».
Эта помета не только позволяет судить об отношении артиста к его герою, позволяет говорить также об особом взгляде артиста на события пьесы. Смоктуновский рассматривает их как череду искушений героя, искушений, которые Федору помогают преодолеть сила и высота духа, разум и чувство предвидения («философ, мыслитель, мистик, телепат»).
Тем непоправимее и больнее крушение. Увидев подпись Шуйского на бумаге о расторжении брака и пострижении Ирины в монастырь, Федор подписывает приказ об аресте Шуйских. Для Федора здесь страшна даже не разлука с любимым и близким человеком, своей Иринушкой, – страшно предательство князя Ивана, которому он так верил:
«Страшный смысл: бьют по слабому. Несправедливость».
Князь Иван поступает несправедливо. Сейчас царь не пытается понять, что стоит за поступком Шуйского, не вглядывается в человеческую душу и сердце. Яростный порыв гнева сметает обычную чуткость, понимающую доброту. Подняв двумя руками над головой печать, царь с размаху опускает ее на приказ об аресте Шуйских, не давая себе времени опомниться. Первый раз царь поступает необдуманно, поддавшись темному и гневному порыву оскорбленного чувства. Он опускает печать как топор гильотины. Царь стоит с низко опущенной головой. Все кончено. Как зафиксировал эту сцену внимательный рецензент спектакля: «Смоктуновский отваживается физически наглядно сыграть тот страшный паралич, который сковал царя. Отказали ноги, под длинной белой рубахой они чужие, недвижимые, и несчастный царь растерянно старается руками хоть как-то стронуть их с места. Они странно вывернулись в разные стороны, будто у тряпичного паяца, и не слушаются».
Как обозначил Смоктуновский стиль игры:
«Я играю не ноты, но философию».
Иначе говоря, не слова автора, но все то огромное, человеческое, общее, что за словами.
В последней сцене «ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД АРХАНГЕЛЬСКИМ СОБОРОМ» царь стоит на коленях перед собором и взывает к отцу («Ты царствовать умел! Наставь меня!»):
«Последний привет отцу доброму. Клятва на остатке веры».
Федор с момента появления уже не похож на себя. «Все вовнутрь из-за того, что посадил Шуйских», – помечает артист. Когда к нему кидается дочь Шуйского, то артист помечает:
«Посмотреть на нее оттуда».
Гнев отошел, он чувствует себя виноватым и ждет дурных известий. Он кидается к вестнику, рассказывающему о смерти Шуйского в петле. «Услышав, что князь Иван Петрович Шуйский «петлей удавился», и сразу поняв, что не удавился, а удавлен, и убийца вот он, князь Туренин, пришедший с известием, тут, забыв и себя, и свою веру в добро, и свою «светлую должность», закричит: «Палачей! Поставить плаху здесь, перед крыльцом!»». У него еще есть силы требовать расследования, обвинять и гневаться. Рассказ о падении царевича на нож точно перерезает нить жизни. Силы оставляют царя. Кровавая волна сбивает с ног беспомощность, гнев и неизбывное чувство вины:
«Не верю. Перевешаю всех вас.
Вправду? Хочешь послать ты в Углич Шуйского. Расторможенность».
Уверенность и мудрость государственного деятеля оставляют Федора:
«Вина-вина, моя вина».
Снова, помечает Смоктуновский: «Взял все на себя». Только ноша оказалась неподъемной. Подкашиваются ноги. Плохо видят глаза. Мутится разум. Вместо светлого правителя – жалкий калека («Да я последний в роде – последний я»):
«Нет более князей варяжского царствующего года.
Подумайте люди – кто вам нужен!!!
Совести – России – Любви».
«Мы видим, как отказывают, подгибаются ноги Федора. Мучительно пытается царь сделать хоть несколько шагов. Ноги больше не ходят, не стоят даже. И беспомощно сидя на земле, он старательно накрывает их подолом рубахи, натягивает его, прячет с глаз долой это ставшее беспомощным тело».
«Я путаюсь, я правду от неправды не в силах отличить» (артист выписывает на полях «Я путаюсь»). И возле вопроса к Ирине: «Что ж делать мне, Арина?» – помечает: «Крупнее вопрос». Не совет о непосредственном поступке, но вопрос, что делать со своей жизнью? Как жить дальше? Мутится разум, отказывает «видение» людей, больше нет сил нести ответственность, впереди беспросветный мрак.
И последняя запись: «Катастрофа идеи – крах». В последнем покаянном монологе уже отходит от земли («Моею, моей виной случилось все. А я хотел добра, Арина! Я хотел всех согласить, все сгладить – Боже, Боже! За что меня поставил ты царем!»). По мысли драматурга, Федор отстранялся от царских дел, по Смоктуновскому – уходил от жизни. В нелепой позе у ног Ирины затихал царь Федор. Хор пел молитву о Страшном суде, написанную Свиридовым по мелодиям старинных крюковых распевов: «Горе тебе, убогая душа…».
И в конце тетрадки как итог работы по разным линиям роли:
«Отношение к Богу,
Мите,
Шуйскому,
Ирине,
Годунову,
Женщине,
Детям,
Добру,
Правде,
Народу.
Времени.
К доброму Малому театру: крючочек-петелька».
Смоктуновский так до конца и не принял романтическую приподнятость, патетику, оперный размах «Царя Федора Иоанновича» в Малом театре. Незадолго до генерального прогона он обратился к труппе с предложением спектакль снять как несоответствующий художественным требованиям Малого театра. Он был недоволен собой, своим Федором, но имел претензии и к спектаклю в целом. «Я высказал все, что думаю об этой затее, о себе, о режиссуре, о товарищах в трагическом этом походе. Наступила тишина. Товарищи молчали, и это не было согласием, увы». Равенских со снятием согласился, но предложил отыграть генеральную, чтобы спектакль мог посмотреть художественный совет: «Тогда уж совершенно будет очевидно, что не получилось. Без прогона нечем будет мотивировать». Генеральные прошли успешно, спектакль был горячо принят публикой, особенно выделяли исполнение Смоктуновского.
Сам артист так и не почувствовал себя удовлетворенным своим исполнением. В интервью, данном после премьеры, Смоктуновский говорил о том, что спектакль Малого театра слишком помпезен, ему видится постановка более камерная. Через год повторил: «Вот уже около восьмидесяти раз выходил я на сцену Малого театра в образе царя Федора Иоанновича. И все-таки нет на душе покоя, столь необходимого для этой непростой работы». Проиграв Федора меньше двух лет, Смоктуновский покинет Малый театр, войдя в труппу Художественного театра. Спектакль останется в репертуаре, а роль Федора в течение четверти века будет успешно играть Юрий Соломин.
При поступлении во МХАТ Смоктуновский обговорит одним из условий постановку «Царя Федора Иоанновича», где он должен был быть режиссером, который при помощи Владлена Давыдова восстановит мхатовский спектакль 1898 года по режиссерским партитурам Станиславского и воспоминаниям участников спектакля. Замысел не удался, остановился еще в репетиционном периоде, но само намерение достаточно красноречиво.
Мхатовский период
Я готов идти за тобой. Туда, куда ты зовешь. Только как бы начать с «бесстыдного», а не с готового, не с его лживых сгустков.
И. Смоктуновский на репетиции «Иванова»
В архиве Смоктуновского хранится письмо-поздравление с 60-летним юбилеем, в котором бывшая коллега по Сталинградскому театру вспоминает добрые старые времена: «Как мы мечтали тогда, что ты будешь играть на прославленной мхатовской сцене, а я буду смотреть на тебя из зрительного зала».
В одном из интервью Ефремов дал объяснение приглашению актеров со стороны: «Через какое-то время после моего прихода в Художественный театр явно обнаружилось, что в его многочисленной труппе, во всей этой богатой клавиатуре нот нет «интеллигентного» звучания. Вот отсюда появление в театре и Андрея Попова, и Иннокентия Смоктуновского». В другом месте он отметил: «Смоктуновский пришел в театр, который издавна был одушевлен идеей актерского ансамбля, с которой надо было считаться. Идея ансамбля, как он задуман Станиславским и Немировичем-Данченко, совсем не отрицает крупной актерской индивидуальности. Напротив, именно ансамбль такую крупную индивидуальность предполагает, не может без нее осуществить себя. Подлинный актерский ансамбль не может состоять из нулей или серых, выцветших артистов, давным-давно потерявших ощущение живой жизни. Театр, который создавал Станиславский и который мы стремимся возродить, состоял из уникальных художников. В старом МХАТе любили повторять, что актеров надо не брать на службу, а коллекционировать…».
Ефремов со Смоктуновским познакомился на съемках фильма Эльдара Рязанова «Берегись автомобиля», где, не подозревая об этом, два главных актера сыграли набросок своих отношений на всю будущую жизнь. И счастливое партнерство на сцене, и сложную вязь жизненных отношений, и соотношение бытовых ролей: раздражающего и восхищающего чудака и опекающего его снисходительного представителя власти. В рязановском фильме Ефремов и Смоктуновский впервые стали восприниматься именно как дуэт. Доброй воле, художественному чутью и просто любви руководителя МХАТ к его таланту обязан Смоктуновский, как и многие другие, превращению чужого театра в свой театральный дом.
Отвечая в конце 70-х в интервью питерскому критику, обсуждавшему перспективы возвращения в БДТ, Иннокентий Смоктуновский объяснит: я нашел свой театральный дом во МХАТе. Здесь «перелетная театральная птица, наконец, совьет гнездо». На сцене Художественного театра он сыграет свои классические роли: Иванов, Иудушка Головлев, Дорн… Станет признанным премьером мхатовской труппы. И больше, чем премьером. В юбилейном адресе Художественного театра к 65-летию Смоктуновского написаны знаменательные слова: «Мы Вас очень любим и считаем Ваше искусство той самой точкой отсчета, тем критерием, к которому мы стремимся и с которым мы соотносим творчество всего Художественного театра в целом».
Он придет во МХАТ на предполагаемую постановку «Царя Федора Иоанновича» и уйдет из жизни, репетируя Бориса Годунова в пьесе Пушкина.
Иванов
Образ Иванова выстроен на редкость трудоемко, и «протащить, проволочь» эту роль в спектакле ох как непросто: в глазах круги, руки проделывают какие-то странные «тремоло», очень хочется сесть, а не можешь – из одного конца гримуборной державно этак вышагиваешь словно на шарнирах, и наши добрые друзья-костюмеры ухитряются стаскивать прилипшую к тебе мокрую рубаху. И ты, как рыба, выброшенная на лед, немножко подхватываешь воздух и не сразу соображаешь, если тебя о чем-нибудь спрашивают в этот момент.
И. Смоктуновский
Выбор «Иванова» был для руководителя Художественного театра закономерным. Чем же возрождать МХАТ, как не Чеховым? И собственно опыт обращения к чеховской драматургии в «Современнике» уже был пройден. Тем не менее, постановка «Иванова» была воспринята как начало новой линии в режиссерской судьбе Олега Ефремова. Историк МХАТа, пользуясь классическими определениями Станиславского, мог бы назвать спектакль переходом от «общественно-политической линии» к линии «интуиции и чувства». В постановке «Иванова» центр тяжести был перенесен с рассмотрения политических, общественных, социальных проблем на проблемы экзистенциальные. В чем смысл жизни? Что такое потеря этого смысла? Или, как записано Смоктуновским на первой странице тетрадки роли Иванова:
«Как сохранить себя в этом нашем мире???
За что ухватиться, чтобы жить».
Вопросы бытийственные обычно «камуфлировались», а чаще подменялись в постановках Ефремова проблемами социальными, положение «человека в мире» определялось его гражданской, политической позицией и активностью. В «Иванове» Ефремова интересовали проблемы иного круга: чем жить, зачем жить. Как сохраниться в этом мире, в этой жизни, что удерживает человека, что сохраняет в нем «человека»?
На обложке тетрадки с ролью Николая Иванова первая запись:
«И. М. Смоктуновскому 26 декабря 1975 года. Ефремов».
Ниже цитата (уже рукой Смоктуновского) о режиссерском подходе к работе: «Давайте прогреем, глубоко прогреем, но не обожжем, слегка. О. Н. Ефремов».
В «Чайке», поставленной в «Современнике», Ефремов именно «обжигал» чеховских героев в тигле недоверия, пристрастия, отрицания… Чеховская лирика, чеховский воздух в этом спектакле оказывались «выпаренными». Несимпатичные, раздраженные люди истерично выясняли путаные взаимоотношения, обрушивая друг на друга перечень болей, бед и обид. Ефремов смотрел на чеховских героев отстраненный безжалостным взглядом, судил их с высоты нравственного императива. Пристрастную проверку чеховские персонажи не выдерживали. Ефремов ставил спектакль о людях, проваливших экзамен жизни: они оказывались недостойными собственного таланта. Он не прощал Треплеву, Тригорину, Аркадиной, Нине их уступки болоту пошлости ежедневной жизни, лишал их человеческой значительности. Это был ефремовский вариант «жестокого Чехова», довольно распространенного в чеховских постановках тех лет.
«Иванов» во МХАТе открывал новое понимание Чехова, осторожный, бережный подход к Чехову-классику, где главным оказывалось стремление «не смять» резкой трактовкой авторские акценты. Ефремов открывал «Иванова» как пьесу метафизическую:
«Пьеса о смерти, о разрушительных тенденциях в природе человека.
Крик о том, как все мы бездуховно живем, и думаем, что живем».
В интервью конца 90-х Ефремов вспомнит, как, поехав в Ленинград, он остановился в новой квартире Александра Володина: «Полный кавардак, на дверях еще нет ручек. Мы с хозяином крепко выпили, и он меня уложил спать в какой-то комнате. А у меня была в тот момент по жизни какая-то пиковая, безвыходная ситуация: не разрешали ставить пьесы, которые хотелось, шла катавасия в «Современнике». Словом, был такой сгусток всего. Ночью проснулся, очнулся, надо было выйти. Подошел, ищу дверь, а ручек-то нет. В темноте вожу руками по стенам. А комната была еще не обставленная, пустая. Когда обшарил все, то вдруг отчетливо понял, что я в тюрьме, в камере. И почувствовал себя счастливым. Я подумал: «Господи, ну кончились все мытарства…». Мне не надо ничего делать, не надо дергаться. Я вдруг освободится. Вот именно в тюрьме, в камере я ощутил себя свободным, и какой-то невероятно счастливый заснул… Потому что больше всего человек устает от ответственности».
Кажется, что рассказанный эпизод собственной жизни вполне мог стать лирическим мостком к «уставшему» чеховскому герою, надорвавшемуся от взваленной на себя ответственности и нашедшему выход в самоубийстве. Выход в смерть был Ефремову понятен, как была близка и понятна усталость от самим же взваленного груза, усталость от окруживших, чего-то требующих и ждущих от тебя людей, которым нечего дать (несколько лет спустя Ефремов сыграет Зилова в «Утиной охоте» – вариант тех же проблем на современном материале).
Когда-то сурово осудивший героев «Чайки», Ефремов взял Николая Иванова под защиту. Прежде всего от актера, который Иванова должен был играть. В отличие от Мышкина, Гамлета, царя Федора, Иванов не слишком импонировал Смоктуновскому. В опубликованных стенограммах репетиций, ведшихся Г. Ю. Бродской, сохранились диалоги артиста с Олегом Ефремовым: «Иванов – чудовище, звероящер». И далее: «Как вызвать симпатию к нему? Этот материал непреодолим». Ефремов предложил: «Доказывай, что он чудовище. А я буду доказывать, что нет». Встреча двух подходов, двух отношений и пониманий образа давала необходимый объем, далекий от простого деления на «хорошего» и «плохого» человека.
Ефремов ставил спектакль о драме крупного человека, особенного, уникального. Спектакль шаг за шагом исследовал путь, по которому прошел Иванов, вплоть до самоубийства. Перед артистом стояла задача прожить каждый поворот этого пути, едва заметные остановки, мгновения передышки, те внутренние и внешние толчки, которые подталкивали или отклоняли его героя от финального выстрела.
Тетрадка роли Иванова исписана с редкой даже для Смоктуновского плотностью. Разными ручками (синими, голубыми, черными), карандашом. Исписана на полях, на обложке, на обороте. Фразы идут одна за другой, иногда написаны вертикально, иногда набросаны наспех под утлом. В отличие от режиссерских экземпляров, актерские тетрадки Смоктуновского отнюдь не подразумевают цельное решение как отдельных сцен, так и роли в целом.
Смоктуновский как бы «рыхлит почву» роли, разминает ее. Фразы кидаются как зерна в землю: что-то пропадет, что-то прорастет. Иногда записи касаются предельно конкретного состояния героя в данный момент, иногда это размышления общефилософского характера, иногда это подходящая цитата или стихотворение, найденное по созвучию с душевной жизнью его персонажа. Самый ритм фраз диктует напряженность этой душевной жизни.
Метод работы над ролью Смоктуновского можно назвать «методом Плюшкина»: как легендарный гоголевский герой, артист аккуратно собирает все мельчайшие частички, детальки, подробности, накапливая груду разнородного и причудливого материала. Роль не столько «высекается», сколько складывается. И складывается не из цельных фрагментов, кусков, решенных сцен, а из мозаичных кусочков, прослаивается какими-то почти незаметными ингредиентами. Смоктуновский «рисует» своего героя импрессионистическими мазками; воздухом вокруг создается впечатление «объема», насыщенности, движения, постоянной вибрации. Напряженная душевная жизнь, мимолетные мысли, капризы, прихотливые изменения чувств, разнородных ощущений – все это Смоктуновский фиксирует с дотошной тщательностью, оставляя за пределами тетради все мизансценические подробности, всю партитуру жестов. Обладая, по свидетельству работавших с ним режиссеров, необыкновенной памятью на мизансцены, Смоктуновский никогда не фиксировал их в своих записях. Так же как не фиксировал найденные жесты, мимику, интонации. Как и в «Царе Федоре», практически нет записей: откуда вышел, куда сел, что держит в руках. Роль строится и запоминается не по мизансценам, не по партитуре жестов. Роль строится развитием внутренней логики характера, точнейшим образом расписанной «нотной записью» мелодии душевной жизни.
Герой точно рассматривался театром и актером с применением разных оптик: то под микроскопом, то с высоты птичьего полета. Как абсолютно уникальный индивидуум, но и как характеристический тип интеллигента, пораженного общим недугом: параличом воли, потерей цели и смысла собственной деятельности, без которых существование оказывается невозможным:
«О ЖИЗНИ БЕЗ ИДЕИ. НЕВОЗМОЖНОСТЬ ЭТОГО – КАЧЕСТВО РУССКОГО ЧЕЛОВЕКА, РУССКОГО ИНТЕЛЛИГЕНТА.
Нужна идея!!!
Народ русский – богоносец – его не понять; его поверить ни эмоцией, ни разумом нельзя.
Полное разочарование в мужике.
Земство: 1) дороги; 2) тяжбы о меже, о кусочке земли; 3) рациональное ведение ХОЗЯЙСТВА».
На первых страницах тетрадки с ролью Смоктуновский набрасывает круг разнообразных интересов героя: идейное служение народу, земская деятельность, хозяйствование на земле и т. д. Для развития действия пьесы отношения Иванова к мужику или земству не важны. Но они необходимы актеру для понимания «истории» героя, пусть оставшейся за скобками у самого Чехова в его пьесе. Можно сказать, что для Смоктуновского особенно важны «неважные» подробности, которые потом не войдут в спектакль, но их отзвук даст необходимую глубину вскользь брошенным фразам об общественной деятельности Иванова. Актер ищет манки для себя, пытается влезть в душу к малосимпатичному и не слишком понятному человеку. Пристрелки к роли дают объем проблем, пока сформулированных общими «первыми» словами, но с первого же шага не дающими «простых» объяснений характера:
«Всех понимаю, поодиночке, но всех:
и боркина – будь деятельным, фронт работ обширный;
и Сарру – она к нему (останься, будь прежним, это легко);
и Львова – ЗАЙМИТЕСЬ женой;
и дядю – я дал бы тебе жить в Париже, и где хочешь
Бежит от всего этого все первое действие».
Смоктуновский с самого начала ставит своего героя в положение человека, обороняющегося от окруживших его и зависящих от него людей. Каждый что-то хочет и требует, он понимает законность этих требований, но не может им соответствовать. Он с самого начала фиксирует особое положение своего героя в пьесе: особняком и над всеми. Всех понимает; для всех загадка. Задает ритм существования персонажа: «Бежит от всех».
В записях ролей Смоктуновского, как правило, герой обозначается третьим лицом («он»). И это понятно. «Я» приходит позднее, слияние с образом редко происходит с первых же шагов. В «Иванове» с первой страницы мгновенные (в пределах одной строчки) переходы от безличного «он» к «я» и обратно. В приведенном выше абзаце «всех понимаю», но тут же «бежит» (выделено мной. – О.Е).
В других записях сразу «я»: «Как же мне выбраться из этой ситуации бездействия Гамлета?»
«Выстрел в конце должен быть неожиданным. От невеселой жизни моей что-то хотелось бы сказать» (выделено мной. – О. Е).
Выстрел – как последнее слово миру, последний ответ.
В своеобразном «предисловии» к роли Смоктуновский намечает перспективу роли к финальному выстрелу, втягивает в круг своего внимания черты героя, оставленные «за скобками» пьесы, намечает проблемное поле, делает первые попытки удобно пристроиться к «штанге» характера Иванова. Наконец, дает характеристику манере будущего исполнения: на первой странице тетради записано предложение Ефремова к актерам:
«ЕСЛИ БЫ НА КАЖДОМ СПЕКТАКЛЕ ВСЕ ИМПРОВИЗАЦИОННО, ПО-НОВОМУ. ВОТ УЖ БЫЛА БЫ РАДОСТЬ».
И комментарий Смоктуновского:
«Порадуем. Порадуем. Это обещаю».
Обещание сдержал. Позднее отмечал, что в «Иванове» «в каждом представлении приходилось безотчетно менять мизансцены; то есть не совсем безотчетно: эта минута этого спектакля требовала выстраивать внешнюю жизнь моего персонажа таким вот образом, однако эта же сцена, но в другой раз могла заставить не только быть где-то в другом месте, но и по сути, по настрою, по степени эмоциональной возбудимости совсем не походить на ту, что была вчера или когда-то раньше».
Действие первое
Смоктуновский определил общее настроение первой сцены:
«Закат – тревога». И дальше: «Закат – эти отсветы, эта настороженность – эта ТРЕВОГА».
В записи оказываются сдвоенными сумерки дня и тревога души. Художник Давид Боровский отказался от воссоздания облика усадьбы с тщательно описанными Чеховым террасой, полукруглой площадкой, разбегающимися аллеями, садовыми диванчиками и столиками. Барский дом с колоннами был словно вывернут наизнанку, – фасадом внутрь; на вывернутых стенах тенью отпечатались ветки безлиственного сада. В этот сад не заглядывало солнце. Иванов-Смоктуновский появлялся в светлом летнем пальто, накинутом на плечи, с книгой в руках Он пытался читать, но мысли витали где-то далеко. Книга, казалось, была взята не сама для себя, но чтобы отгородиться ею от окружающих, от самого себя, от мучительных мыслей.
Из дома летели звуки рояля, играла Сарра, и пометка артиста:
«Как же быть? Она со своей музыкой напоминает того его».
Смоктуновский здесь не описывает поведение героя, или внешние проявления четко зафиксированного внутреннего состояния. Музыка напоминает прежние безмятежные дни и себя, деятельного, радостного. И это воспоминание тревожит и причиняет боль. Смоктуновский называет чувство, с каким герой слушает музыку, и то общее томление, когда человеку хочется спрятаться, прежде всего от самого себя:
«У Иванова все действие – куда-то, куда-то.
В конце ушел – выстрел.
Второй план: стишок пишу! Не дают!
Движение – движение. Дома – к Лебедевым, у Лебедевых – домой».
Везде плохо, везде мутно, хочется вырваться и убежать, но бежать некуда. Смоктуновский в этой роли двигался по практически пустой сцене, точно пытаясь найти покойный уголок и нигде не находя себе места, и это постоянное движение в пустоте создавало иллюзию «голого пространства», в котором мечется герой в поисках выхода: не за что ухватиться, негде спрятаться, некуда убежать…
Актер в первых же записях задавал ритм первого действия, в котором Иванов мучительно хочет спрятаться от всех, но его ни на секунду не оставляют в покое, намечает внутренний посыл его общения с домашними:
«Сдерживается. Не сорваться бы – все хорошо… Хороо-ош-оо.»
Он боится показать свое состояние, свое отвращение ко всем и, более всего, к себе самому. Злость умеряется сознанием собственной вины. Со своими бессмысленными проектами мешает Боркин, но нельзя дать волю раздражению.
Помета Смоктуновского: «Вина перед Боркиным – наобещал, наговорил с три короба и… «воображало»…».
Заставляет себя вежливо ответить на предложение больной жены идти кувыркаться на сене. Смоктуновский пометит рядом с ее предложением: «Это я ее кувыркал когда-то», На мгновение воскресив ту самую прежнюю жизнь и прежние отношения, которые теперь так нестерпимо вспоминать.
Смоктуновский наделял своего героя необычайной интенсивностью внутренней жизни, резкими и спонтанными реакциями на любое прикосновение внешнего мира. Но и интенсивность, и острота реакций были болезненными. Этому Иванову все причиняло боль: и хозяйственные рассуждения Боркина, и забота жены, и присутствие дяди… («лишние люди, лишние слова, необходимость отвечать на глупые вопросы…»).
Этому Иванову казалось, что если бы он мог остаться в абсолютной пустоте, успокоиться и собраться, он бы смог понять, что с ним происходит («я не в силах понимать себя…»):
«Что со мной?
Смысл этого существования найти».
И Смоктуновский вводит для своего Иванова внутреннего оппонента: «его самого в прошлом»:
«СЛИШКОМ МНОГО В ЭТОМ АКТЕ ГОВОРЯТ: КАК БЫЛО КОГДА-ТО…
Я все время вижу это мое неудавшееся прошлое (здесь и далее выделено И.С).
Если у Гамлета все – в будущем, to здесь все только в прошлом.
Попытка уничтожить это мое прошлое, но все в пустоту.