Текст книги "Доктор Пышка для Героя (СИ)"
Автор книги: Ольга Дашкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Глава 4
Лис
Не сплю уже третью ночь подряд.
Не потому что больно, боль я умею отключать, этому учат еще на первом году службы, и за
двадцать лет я отточил это умение до автоматизма. Боль – это просто сигнал. Информация. Ее
можно принять, зафиксировать и убрать на задний план, как убирают лишний шум во время
операции. Не слышишь – работаешь.
Не сплю по другой причине.
Потолок в этой палате белый, ровный и совершенно бессодержательный. Я изучил его за три дня
так подробно, как не изучал карты местности перед иными выходами.
Тонкая трещина у левого угла, похожая на реку на схематичном рисунке. Почти круглое, чуть
желтоватое пятно от старой протечки над окном. Лампа дневного света, которую выключают в
двадцать два ноль-ноль, после этого остается только уличный фонарь за окном, и тогда потолок
становится серым.
Лежу и смотрю в этот серый потолок. И думаю о Масловой. Это меня раздражает. Само по себе
то, что думаю.
Я не привык думать о женщинах так долго, подробно, возвращаясь снова и снова. Женщины в
моей жизни были, я не монах и никогда им не был. Но они занимали ровно столько места,
сколько сами занимали: момент, тепло, забвение на несколько часов.
Потом я уходил. Или уходили они. Это было честно и удобно для обеих сторон. Маслова не
укладывается в эту схему.
Понял это еще в первую ночь, когда открыл глаза и увидел ее. Она стояла у кровати с картой
в руках, читала что-то, и не знала, что я уже в сознании. Я несколько секунд просто смотрел,
не двигаясь. Рыжие волосы, заплетены в небрежную косу, из которой выбились несколько прядей.
Усталость под глазами, которую она прятала за прямой спиной и профессиональным выражением
лица. Пышная – да, я не солгал, когда сказал это. Есть немного, белый халат не скрывал
ничего, ни линии плеч, ни талии, ни бедер. Красивая женщина, которая, кажется, делает все
возможное, чтобы этого не замечали.
Я заметил.
Но дело было не только в этом. Дело было в том, как она стояла, как будто этот госпиталь,
эти стены, этот запах хлорки и чужой боли были ее территорией. Не в смысле власти, а в
смысле принадлежности. Она была здесь своей, по-настоящему.
Таких людей я видел немного. Людей, которые нашли свое место и стоят в нем твердо, без
сомнений. Я, если честно, всегда им завидовал.
Меня зовут Лис – это позывной, который я получил на втором году службы и который с тех пор
прирос ко мне крепче, чем данное при рождении имя. Лис – потому что умею обходить,
просчитывать, видеть на три хода вперед. Потому что умею ждать. Потому что умею казаться
одним, а быть другим. Это полезные качества для разведчика. Для человека – не очень.
Я прожил сорок два года и большую часть из них в движении. Задание, возвращение, снова
задание. Где-то между ними были женщины, застолья с братьями по оружию, редкие отпуска,
которые я почти всегда проводил один: в горах или походах, подальше от людей.
Мне говорили: ты закрытый. Я отвечал: я профессиональный. Разницы особой не видел. Семьи не
было никогда.
Не потому что не хотел, врать самому себе я умею, но не до такой степени. Хотел, но очень
рано понял, что хотеть и мочь, это разные вещи. Я слишком долго отсутствую, слишком мало
говорю.
Слишком часто возвращаюсь с такими глазами, что нормальная женщина пугается. Я пробовал
один раз, серьезно, лет в тридцать. Она ждала восемь месяцев, потом написала, что больше не
может.
Я ее понял. Даже не обиделся. После этого перестал пробовать. Маслова смотрит на меня не
так, как смотрят обычно.
Большинство людей, даже опытных, даже бывалых, смотрят на меня с осторожностью. Чувствуют
что-то, что заставляет держать дистанцию. Я знаю, что от меня исходит что-то такое, чему нет
точного названия. Не угроза, нет. Скорее, ощущение, что этот человек видит тебя насквозь и
это не всегда приятно.
Маслова смотрит в ответ.
Прямо, без уклонения, без этой характерной паузы, когда человек решает, отвести взгляд или
нет. Она не решает, она просто смотрит. Спокойно и очень точно, как хирург, который
оценивает, что и как устроено внутри.
Это выбивает у меня почву из-под ног. Я привык читать людей. Это мой инструмент, моя
профессия, моя защита. Я вхожу в комнату и через две минуты знаю: этот врет, этот боится,
этот хочет казаться важнее, чем есть.
С Масловой у меня не получается. Она – прямая. До неудобства.
Говорит то, что думает, делает то, что говорит. Не заигрывает, не притворяется, не ищет у
меня одобрения. Когда я грублю, она не обижается и не отступает. Просто смотрит и отвечает в
тон спокойно, точно, без лишнего.
Я поймал себя на том, что специально грублю – проверяю. Ищу трещину, момент, когда она
дрогнет или отступит. Не дрогнула ни разу.
Ночью, когда она делала перевязку, лежал и слушал, как она двигается. Тихо, очень тихо – не
шаги, а почти беззвучное перемещение. Руки у нее холодные сначала и быстро становятся
теплыми – я это запомнил.
И запомнил, как она коснулась бедра, придержала ногу, секундный жест, рабочий, и что-то во
мне натянулось, как перед выстрелом.
Не ожидал этого. Я думал – тело дало сбой. Три дня без движения, слабость, температура.
Просто реакция. Но она ушла, и я еще долго лежал и думал о том, как пахнут ее волосы даже
сквозь запах антисептика что-то теплое, едва уловимое, и злился на себя за то, что думаю об
этом.
Лис думает о запахе волос врача. Двадцать лет назад я бы сам себе не поверил.
Ребята. Я думаю о них каждый час.
Костя, Шевченко, Рябой – вышли ли они? Я не знаю, последнее, что я помню до потери
сознания, что Костя тащил меня на себе, матерился вполголоса и говорил: держись, командир, я
тебя не брошу. Держись.
Я держался.
Они вышли или нет – я узнаю, когда смогу позвонить. Мне пока не дают телефон – Маслова
запретила, сказала: стресс влияет на заживление. Я мог бы поспорить. Но она посмотрела на
меня так, что я не стал.
Это тоже странно.
Я спорю со всеми и всегда. Это моя натура, проверять, искать слабые места в любой позиции.
Командиры терпели, подчиненные привыкли. А она – она смотрит, и я почему-то закрываю рот.
Не потому что боюсь. Нет. Потому что чувствую, что она права. И она знает, что права. И
спорить с человеком, который прав и знает об этом, пустая трата энергии. Даже Лис это
понимает.
Фонарь за окном мигнул и погас, видимо, перегорел. Палата стала совсем темной. Я лежу в
темноте и думаю.
Она сказала: была семья, больше нет. Сухо, коротко, как закрытую дверь показала – вот,
видишь, здесь закрыто, не ходи. Я не пошел, но дверь запомнил.
Кто-то причинил ей боль. Это очевидно даже без деталей. Вот это вот умение не подпускать
близко, эта броня из профессионализма и строгости, эта привычка быть нужной всем и не
просить ничего для себя, это не рожденное. Это заработанное. Через что-то тяжелое.
Я понимаю это у меня своя броня. Другая по форме, одинаковая по назначению. Странно думать,
что мы с ней похожи.
Она – рыжая, пышная, живая, с горящими щеками, когда злится. Мне сорок два года, шрамы,
позывной вместо имени и привычка не верить никому дальше расстояния вытянутой руки.
Но внутри – похожи.
Оба умеем держаться, оба разучились просить о помощи. Оба давно живем в режиме, где нет
места слабости. Только она – в своих стенах. Я – в своих.
Закрываю глаза. И в последний момент перед сном, первый раз за три ночи, думаю не о
потолке, не о ребятах, не о боли в боку. Думаю о том, как она сказала: спи хоть
иногда, ты нужна живой – нет, это она мне сказала. А я ей.
И о том, что она не ответила. Просто кивнула и ушла. Но щеки у нее горели. Я – Лис. Я умею
замечать то, что люди не хотят показывать. И я видел: ей было не все равно.
Это, пожалуй, самое важное, что я узнал за эти три дня.
Глава 5
Прошла неделя.
За семь дней Тимофей Николаев превратился из тяжелого реанимационного пациента в головную
боль всего хирургического отделения.
Температура упала до нормы на четвертый день. На пятый он начал вставать, уже с моего
разрешения, аккуратно, с опорой. На шестой прошел по коридору до поста медсестры и обратно.
На седьмой я застала его у окна в конце коридора: стоял, смотрел на улицу, заложив руки за
спину, широкий и неуместно живой среди больничной бледности.
Не окликнула его тогда. Просто прошла мимо, сделав вид, что читаю карту в руках.
Утро восьмого дня началось штатно. Обход, перевязки, разбор с дежурной сменой. Я шла по
коридору с историями болезней под мышкой, на ходу дочитывая анализы Николаева – показатели
были хорошими, даже лучше, чем я рассчитывала. Его организм восстанавливался с той же
упрямой методичностью, с которой он вообще делал все.
У поста медсестры стоял Вершинин.
Лейтенант явно пришел не по делу. Он опирался локтем о стойку и что-то рассказывал Оле,
которая вежливо улыбалась, но то и дело поглядывала в мою сторону с выражением легкого
облегчения.
Когда Вершинин услышал мои шаги, он обернулся и просиял с той скоростью, которая бывает
только у очень молодых людей, еще не научившихся скрывать намерения.
– Марина Васильевна! Как раз хотел зайти к вам. У меня тут пациент с послеоперационными
болями, хотел проконсультироваться.
– Запись через ординаторскую, Вершинин. Оля запишет.
– Да я на две минуты, честно.
Он пошел следом, и я уже почти дошла до своего кабинета, когда боковым зрением поймала
движение. Дверь третьей палаты была открыта. Тимофей стоял в проеме, опираясь плечом о
косяк.
Камуфляжная футболка, спортивные штаны, ему вчера наконец принесли вещи. Руки скрещены на
груди, на лице было то самое выражение, которое я уже научилась читать: спокойное, холодное,
оценивающее.
Он смотрел на Вершинина.
Лейтенант что-то говорил мне про болевой синдром, но я уже слушала вполуха, потому что
атмосфера в коридоре изменилась. Оля за своей стойкой притихла и сделала вид, что очень
занята бумагами, а вот Вершинин еще не понял, что происходит.
– Николаев, – сказала, не поворачиваясь к нему, – вам нельзя стоять дольше десяти минут.
Идите лягте.
– Я стою шесть, – ответил он. Голос был ровным, но в нем было что-то, что заставило
Вершинина наконец оглянуться.
Молодой лейтенант увидел Тимофея и ощутимо сбился с мысли.
– Так вот, – продолжил Николаев, не двигаясь с места, – молодой человек пришел
консультироваться или просто ходит за доктором Масловой по коридорам?
Вершинин покраснел. Оля уронила ручку и не стала поднимать. Я развернулась.
– Тимофей Александрович. В палату.
– Я серьезно спрашиваю, – он посмотрел на меня. Не с иронией. Без всякой иронии. – У него
что-то болит или он просто решил, что в рабочее время у заведующей есть время на его личные
вопросы?
– Это мое рабочее время, и я сама решаю, как его использовать, – сказала спокойно, хотя
внутри уже поднималось то острое, горячее раздражение, с которым этот человек умел
обращаться виртуозно. – Идите в палату.
– Мне там скучно.
– Это госпиталь, а не санаторий.
Вершинин сделал попытку ретироваться:
– Марина Васильевна, я зайду позже...
– Нет, – сказала. – Останьтесь, я вас приму. – Потом повернулась к Тимофею: – А вы идите и
ложитесь, прямо сейчас.
Он смотрел на меня несколько секунд. Потом медленно отлепился от косяка, развернулся и
вошел в палату. Дверь не хлопнул, просто закрыл. Это почему-то было хуже, чем если бы
хлопнул.
Я приняла Вершинина быстро, дала рекомендации и выпроводила. После этого постояла у своего
стола, глядя в окно. За окном шелестели тополя, по двору шел какой-то офицер с папкой. Все
было нормально, все было штатно.
Взяла карту Николаева и пошла в третью палату. Он лежал, смотрел в потолок когда я вошла,
не повернул головы.
– Вы понимаете, что только что позволили себе совершенно лишнее? – сказала, закрыв дверь.
– Я задал вопрос.
– Вы были грубы на глазах у персонала.
– Я был точен. Это разные вещи.
Присела на стул у кровати и открыла карту. Руки были спокойными, я умею держать руки
спокойными даже когда внутри все иначе.
– Николаев. Я понимаю, что вам скучно. Понимаю, что восемь дней в четырех стенах для
человека вашего склада это почти невыносимо. Но то, что вы делаете, это не ваше дело.
Вершинин – мой коллега. Что он говорит мне и как – не ваша территория.
Молчание.
– Он смотрит на тебя как на женщину, а не как на коллегу, – произнес Тимофей наконец. Голос
стал тише, но не мягче. – Ты это прекрасно знаешь.
– И что с того?
Он повернул голову, посмотрел на меня. В этом взгляде не было ничего похожего на смущение.
– Он тебе не подходит. Ему двадцать пять, от силы двадцать шесть. Он еще не знает, что
такое настоящая жизнь.
– А вы, значит, знаете, кто мне подходит?
– Нет. Но вижу, кто не подходит.
Закрыла карту.
– Тимофей Александрович, – в голосе, кажется, было все, что я думала прямо сейчас:
усталость, раздражение и что-то еще, чему я не собиралась давать имя. – Вы пациент. Я ваш
лечащий врач. Это единственные роли, которые существуют между нами в этих стенах. Моя личная
жизнь, мои коллеги, мои отношения с ними – все это находится за пределами вашей компетенции.
Полностью и окончательно. Вы меня понимаете?
Он смотрел. Долго.
– Понимаю, – сказал наконец.
– Хорошо.
Я встала, дошла до двери.
– Марина.
Не «Маслова». Не «Пышка». Просто – Марина. Впервые.
Остановилась, но не обернулась.
– Мне не скучно, – сказал он тихо. – Я не поэтому.
Вышла, дверь закрылась за мной без звука.
В коридоре Оля деликатно смотрела в другую сторону. Я прошла мимо поста, свернула в
ординаторскую, налила себе кофе, который не собиралась пить, и встала у окна.
Мне не поэтому.
Прокрутила эти слова несколько раз так же, как прокручивают фразу на иностранном языке,
пытаясь поймать точный смысл. Он имел в виду то, что я думаю? Или я уже начала слышать в его
словах то, что хочу услышать?
Вот оно. Вот то самое, чего я так боялась.
Я поняла это стоя у окна с нетронутым кофе в руках: я думаю о нем слишком часто. Не как о
пациенте с хорошей динамикой и сложным характером. Как о человеке, чей голос я узнаю еще в
коридоре. Чью температуру помню без карты. О ком думаю первым делом, приходя на смену, и
последним – уходя.
Это было не просто лишним. Это было опасным. Поставила кофе на подоконник и взяла следующую
карту. Работа. Только работа.
Но имя – простоМарина, без отчества, без фамилии, тихо и как-то очень
по-своему – уже стояло где-то внутри. И молчало там, как стоит что-то тяжелое и настоящее,
что нельзя просто убрать с дороги.
Глава 6
Новенькую медсестру привели в отделение в понедельник утром.
Я стояла у поста и разбирала результаты анализов, когда в конце коридора появилась старшая
медсестра Валентина Ивановна с молодой девушкой в новом, еще не помятом халате. Я подняла
взгляд на секунду и снова опустила его в бумаги.
Секунды хватило, чтобы все понять.
Лет двадцать три, не больше. Высокая, тонкая, с той легкой уверенной осанкой, которая
бывает у людей, привыкших, что на них смотрят. Светлые волосы забраны по регламенту, но так
аккуратно, что прическа выглядела почти как с фотосессии. Халат сидел так, словно был сшит
на заказ. Большие глаза с длинными ресницами осматривали отделение с нескрываемым
любопытством.
– Марина Васильевна, – сказала Валентина Ивановна, подойдя к посту, – познакомьтесь.
Семенова Алина Дмитриевна, из второго хирургического перевелась. Опыт год и три месяца,
характеристика хорошая.
– Маслова, – сказала, не протягивая руки. – Добро пожаловать. Валентина Ивановна введет вас
в режим. Вопросы по лечению и назначениям только через нее или через меня напрямую.
Самодеятельности в отделении не приветствуется.
– Конечно, Марина Васильевна, – ответила Семенова. Голос мягкий, чуть грудной. Она открыто,
без тени смущения улыбнулась моей сухости.
Я кивнула и вернулась к анализам.
Через полчаса я знала, что новенькая уже успела познакомиться со всеми пациентами мужского
отделения. Это было заметно по изменившемуся общему фону коридора: где-то в глубине кто-то
засмеялся, кто-то попросил воды с интонацией, которая не имела ничего общего с жаждой.
Нормальное явление, я видела такое не раз. Молодые красивые медсестры первые дни собирают
вокруг себя внимание, потом все устаканивается, я не придала этому значения. До тех пор,
пока не прошла мимо третьей палаты.
Дверь была приоткрыта. Я шла с картами, не собираясь заходить, плановый обход был через
час. Но голос Семеновой услышала отчетливо.
– А правда, что у вас настоящие боевые награды? – спрашивала она. В голосе было то самое
восхищение, которое молодые женщины умеют производить с хирургической точностью.
– Правда, – коротко ответил Тимофей.
– И сколько командировок? Если не секрет.
– Секрет.
– Ну хоть намекните.
Не стала останавливаться, прошла дальше ровным шагом, не меняя темпа. Зашла в процедурную,
закрыла дверь, положила карты на стол. Внутри было что-то. Неприятное, острое, совершенно
неуместное.
Я назвала это профессиональным беспокойством. Новая медсестра не должна отвлекать сложного
пациента, это влияет на режим. Это обоснованная рабочая озабоченность. Сказала себе это
четко и убедительно. Почти поверила.
К обеду Семенова уже знала по именам всех пациентов, помнила, кто какой чай предпочитает, и
успела трижды заглянуть в третью палату по делам разной степени необходимости. Я фиксировала
это боковым зрением, продолжая работать. Оля наблюдала за мной с осторожностью человека,
который чувствует грозу, но не знает, с какой стороны ударит.
После тихого часа я шла с обходом. Третья палата была второй в списке. Соколова была там.
Она сидела на краю стула у кровати Николаева, не на краешке, а свободно, развернувшись к
нему корпусом и рассказывала что-то про своего кота, который разбил любимую кружку. Тимофей
лежал, смотрел на нее. И на лице у него было выражение, которого я прежде не видела.
Не холодная оценивающая прищуренность, с которой он смотрел на весь мир. Была просто
легкость и расслабленность. Он слушал необременительную болтовню молодой красивой женщины, и
ему было несложно.
Я вошла.
– Алина, у вас процедуры по второй палате не закрыты, – сказала ровно, не глядя на нее
дольше секунды.
Она встала легко, без смущения, снова улыбнулась Тимофею:
– Потом расскажу, чем дело кончилось.
– Интригуете, – ответил он.
Она вышла, я открыла карту, взяла ручку. Почувствовала на себе взгляд и не подняла головы.
– Обход. Как бок?
– Нормально.
– Терпимо или нормально?
– Нормально, – повторил он. В голосе была усмешка. – Учла разницу.
– Встать можете?
– Да.
– Покажите.
Он медленно, с усилием встал, но уже без той деревянной осторожности первых дней. Прошел до
окна и обратно, я смотрела на походку, на то, как держит корпус, как переносит вес. Все это
было правильным. Хорошим. Он восстанавливался именно так, как должен был восстанавливаться.
– Хорошо, – сказала и сделала отметку в карте.
– Доктор?
– Да.
– Ты сегодня другая.
Не ответила, продолжала писать.
– Что-то случилось?
– Плановый обход, Тимофей Александрович. Ничего не случилось.
Он помолчал секунду.
– Медсестричка, она болтливая. Говорит не останавливаясь.
Я подняла взгляд, не хотела, но подняла. Мужчина смотрел на меня без усмешки. Просто
смотрел, и в этом взгляде было что-то такое прямое и спокойное, что у меня перехватило
дыхание на долю секунды.
– Это не моя забота.
– Я знаю. Просто говорю.
Закрыла карту и вышла. В коридоре Оля провожала меня взглядом. Я дошла до ординаторской,
закрыла за собой дверь, подошла к окну. Тополя за стеклом качались от ветра. По двору шла
санитарка с пустой каталкой.
Я стояла и думала о том, что Семенова молодая. Что ей двадцать три года, и она легкая, и у
нее нет никакого багажа, и она умеет болтать про кота так, что суровый капитан спецназа
лежит и слушает с расслабленным лицом. И что это совершенно нормально и не имеет ко мне
никакого отношения.
Потом я подумала о том, как он сказал: она болтливая. И о том, что это
было не наблюдение. Это было объяснение. Мне стало жарко. Я отошла от окна, взяла следующую
карту и заставила себя думать только о ней.
Получилось. Почти. Но где-то на границе профессиональных мыслей все равно стояло это
легкое, совершенно ненужное тепло. Стояло и никуда не уходило, сколько я ни приказывала.
Семенова пришла в отделение в понедельник. К среде я знала, что это надолго. И что
следующие недели будут значительно сложнее, чем я планировала.
Глава 7
Лис
Реабилитация – это отдельный вид пытки.
Не сама боль, хотя боли хватало. Боль я умею терпеть и переплавлять во что-то рабочее, в
топливо. Пытка была в другом: делать то, что раньше делал автоматически, теперь с усилием,
медленно, под наблюдением.
Идти по коридору и думать о том, как идешь. Держать корпус и думать о том, как держишь.
Контролировать то, что никогда не требовало контроля.
Я прожил сорок два года в теле, которое меня не подводило. Оно было инструментом, и я
обращался с ним соответственно: нагружал, не жалел, требовал. Оно выполняло. Это было
честным и понятным договором.
Сейчас договор был нарушен.
Тело восстанавливалось, это я понимал головой. Анализы шли правильно, температура держалась
в норме уже пятый день, шов затягивался без осложнений. Маслова смотрела на показатели с тем
выражением сдержанного удовлетворения, которое у нее означало хорошее. Я уже научился читать
ее лицо достаточно хорошо, чтобы различать оттенки молчания.
Реабилитационный зал был небольшим: несколько матов на полу, параллельные брусья вдоль
стены, шведская стенка, пара тренажеров для разработки суставов. Пах резиной и немного
хлоркой. Физиотерапевт Геннадий Петрович, мужчина лет пятидесяти с лицом человека,
повидавшего всякое, поставил меня к брусьям и объяснил программу.
Я слушал, кивал, думал о том, что еще месяц назад пробегал десять километров в полном
снаряжении и не считал это подвигом. Сейчас мне предстояло пройти по прямой двадцать метров.
Первые шаги давались нормально. Бедро тянуло, но терпимо. Я дошел до конца зала,
развернулся. Геннадий Петрович что-то отмечал в своем листке. За окном было серое утреннее
небо.
Я шел обратно и думал о ребятах: вчера наконец дали телефон, и Костя ответил на третьем
гудке, живой, хрипатый, с матерком в начале каждой фразы. Шевченко тоже выбрался. Рябой – в
соседнем госпитале, ключица и контузия, но живой. Я положил телефон и лежал потом долго,
смотрел в потолок, и впервые за две недели в груди было не так тесно.
На третьем круге в зал вошла Маслова.
Я не слышал шагов, просто поднял взгляд и она уже стояла у дверей с картой в руках. Белый
халат, волосы убраны, лицо сосредоточенное. Она кивнула Геннадию Петровичу, он кивнул в
ответ и деликатно направился к тренажерам в дальнем углу.
– Продолжайте, – сказала Маслова. Не мне. В воздух. Общее указание.
Я продолжил.
Она смотрела на то, как я иду. Профессионально, внимательно, с тем же выражением, с которым
смотрела на рентгеновские снимки: не на меня, а сквозь меня, оценивая что-то внутреннее.
Это я уже знал и привык. Привык и к тому, что ее взгляд почему-то ощущается иначе, чем
взгляд Геннадия Петровича, хотя технически оба смотрят на одно и то же. Я прошел мимо нее
туда и обратно.
– Хорошо, – сказала она, делая пометку. – Темп нормальный. Как бедро при нагрузке?
– Тянет в крайней точке шага.
– Это нормально на этом этапе. Покажите полный шаг, не щадите.
Я прошел еще раз, не щадя. Тянуло ощутимо, лицо оставил спокойным.
Маслова смотрела, потом сказала:
– Геннадий Петрович, добавьте упражнения на разгибание. И уменьшите длину шага на первой
неделе.
– Понял.
Она снова открыла карту. Я остановился у брусьев, дал отдых бедру, смотрел на нее. На
профиль, на то, как она читает, чуть сдвинув брови. На прядь, выбившуюся из пучка и лежащую
вдоль шеи. Она не замечала, что я смотрю, или делала вид.
С Семеновой все было просто.
Молодая медсестра заходила, улыбалась, говорила много и ни о чем, смотрела с тем открытым
восхищением, которое не требует никакого ответа. Семенова была красивой девочкой, я это
видел так же, как видел любой другой факт: объективно, без реакции. Мне было про нее все
понятно с первой минуты. Понятное не интересует.
Маслова была непонятной.
Именно это держало меня последние десять дней крепче, чем любой физический якорь. Я мог
просчитать любого человека в первые минуты разговора. Это не хвастовство, это
профессиональный навык, отточенный двадцатью годами разведки. Мотив, страх, ложь, желание. Я
видел.
С ней я видел слои.
Верхний был доктор Маслова. Твердая, точная, непробиваемая. Этот слой был настоящим, не
маской. Она действительно была такой. Но под ним – что-то еще.
Женщина, которая давно решила, что некоторые вещи ей не положены. Которая смотрит на
Семенову и думает что-то, что не позволяет себе додумать до конца. Которая замирает на долю
секунды, когда я говорю что-то не по-пациентски, и тут же берет себя в руки с такой
скоростью, что другой бы и не заметил.
Я заметил. Именно на четвертом круге я потерял равновесие.
Не ожидал, бедро прошло нормально, но при развороте нога чуть подвернулась, и центр тяжести
ушел резко, неприятно. Я успел сделать шаг в сторону, но шаг вышел неверным, и меня повело.
Маслова оказалась рядом раньше, чем я успел понять, как. Ее рука перехватила мое
предплечье, вторая ладонь уперлась в плечо – крепко, без паники, с тем же профессиональным
автоматизмом, с которым она делала все.
Я выровнялся. Занял две секунды. Но я держал ее руку. И она не убирала свою. Одна секунда.
Может, чуть больше.
Почувствовал, как напряглись ее пальцы, не чтобы держать меня, я уже стоял устойчиво, а как
будто она сама удерживала что-то внутри. Потом она отступила на полшага. Убрала руку,
опустила взгляд в карту.
– Осторожнее при развороте, – сказала, профессиональным ровным голосом.
– Учту.
Геннадий Петрович подошел, что-то сказал про технику поворота. Маслова кивала, делала
пометки. Я слушал физиотерапевта, смотрел на нее и думал об этой секунде. Одна секунда
промедления. Для хирурга с ее рефлексами это был вечность.
Она вышла через пять минут. Коротко, деловито: хорошая динамика, продолжайте по программе,
дверь закрылась тихо.
Геннадий Петрович поставил меня к шведской стенке и объяснил следующее упражнение. Я
выполнял, считал повторения, дышал ровно.
И думал о теплой твердой ладони на предплечье. О том, как она отступила на полшага – не
торопливо, не испуганно, а именно так, как отступает человек, который принял решение.
Лис умеет ждать. Это его главное качество, самое полезное и самое изматывающее
одновременно. Я подождал двадцать лет, чтобы встретить человека, которого не могу
просчитать.
Подожду еще немного.




























