Текст книги "Синдром мотылька (сборник)"
Автор книги: Ольга Литаврина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 11
Совсем один
Лета в том предшкольном году ни я, ни Алиса даже не заметили. Я – по причине «пьяного угара», Алька – по причине так и оставшихся тайной бумажных хлопот. Я-то, признаюсь, отсутствие дочери объяснял себе ее жизнью на даче с нашими «бабо-дедами».
Я тоже не терял времени, готовился – с 1 сентября «полностью завязываю», окунаюсь с головой в работу и налаживаю контакты со своей родной кровинкой. Представь, Венич, я даже сам! – закодировался! Наступил сам себе на горло и разом лишил свою жизнь всех радостей. Единственное, чего я так и не смог, – наладить общение с Алисой. Ни общаться, ни смотреть ей в глаза я по-прежнему не мог. Но первого сентября, с сердцем, колотящимся прямо в горле, и противным «сушняком» во рту, целый день мужественно крутился в лицее – отважился и на вступительную речь – так хороши, так талантливы, искренни и благодарны по-прежнему были мои любимые «Веснушки»!
Вечером я притащился без сил домой и при взгляде на яркий девчачий ранец с фломастерами, тетрадками и дневником, приготовленный мной для дочки и оставшийся на прежнем месте, невостребованным, – мне в буквальном смысле «поплохело». Сосуды в мозгу сначала сжались, как перекрученные веревки, а затем кровь с силой выплеснулась в затылок, и глаза застлало красной пеленой.
«Голова загорелась…» – вспомнил я слова нашего старшины на военных сборах, раньше времени скошенного инсультом.
И молча уставился на Альку. Она дрогнула.
– Ну, что же ты хочешь? Ты же ничего не знаешь! Это врачи посоветовали, для оздоровления, да и нервы подлечить. Поучится в лесной школе – а там, глядишь, все и наладится!
Я постарался взять себя в руки. Сам виноват, а жена хотела, как лучше! Винить-то, в общем, некого!
Впервые Алька показалась мне помолодевшей от робости и неуверенности, так несвойственных ей. Глядела на меня она виновато, хоть я и винил одного себя. Возможно, все еще могло устаканиться в нашей совместной жизни, но тут-то и произошло то страшное, что окончательно расставило все точки в нашем молчаливом «общении»…
Мне, собственно, захотелось сесть к Алисе поближе на нашем стареньком диванчике, погладить ее и утешить. Все-таки родные же люди!
Я прошел в гостиную и присел с ней рядом на мое ночное ложе – тот самый раскладной диван. Но, как только оказался совсем близко от нее, увидел ее вблизи, с этим чужим лицом, измятыми щеками и губами, собранными в куриную гузку, – на меня накатила такая волна неприятия, чуждости, какого-то брезгливого отторжения, что я сильно дернулся назад. Даже соприкоснуться плечами не получилось!
В первый раз подобное чувство я испытал в детстве, когда мы с мамой гостили у отцовой прабабушки, толстой, как Карлсон, неопрятной и чужой бабы Вали. Мать бабу Валю не любила, без отца называла «лентяйкой» и «толстозадой», и были-то мы у нее раза два за всю мою детскую жизнь. Но первое детское ощущение брезгливого неприятия чужого «нехорошего» человека осталось связанным с ней на всю жизнь.
Дома больше такое не повторялось, но зато еще несколько раз со мной это случалось. Как правило, в окружавших меня женских коллективах – по отношению к дамам, уж слишком назойливо добивавшимся моей симпатии.
Позднее я, конечно, научился дистанцироваться от сотрудниц, и не только не давал Альке (о чем уже упоминал) повода для подозрений, но и сам себя искреннее считал законченным однолюбом. И вдруг – как раз в семье, с самым близким человеком и случилась такая штука!
Конечно, я вновь зарылся в работу, чтобы Алька не заметила, насколько все страшно! Лучше пусть думает, что я обиделся за дочуру. Или, если уж дело зайдет далеко, лучше пусть думает, что меня накануне сорокалетия бог наказал за пьянство клинической импотенцией!
В этом ракурсе, так сказать, я себя и повел. Сначала держался, не пил, на радость коллективу, родителям и детям. Даже попробовал отвлечься через оздоровительные процедуры – занялся плаванием, похудел и постройнел. И Алька, и лицейские дамы, ничего не понимая, дивились такому чудесному «возрождению человека». Радовался за меня, невзирая на отмену попоек, и наш дружный вечерний коллектив. Радовался и, так сказать, брал пример.
И первое время мне действительно стало не до зеленого змия. Физическое чувство брезгливости, особенно к дамам, накрывало меня с такой силой, что и впрямь заставило разбираться в себе.
Единственным плюсом в той ситуации стало знакомство с тобой, Венич! Помнишь, каким Ален Делоном я тогда приехал? Какое положительное влияние оказывал на алкоголиков и наркоманов за все время курса обследования? Даже проверяющая комиссия нашла мой пример «особенно характерным для работы Центра»! Мне тогда показалось, что один ты догадывался о том неодолимом болоте, в котором барахтались мы все – и я сам, и Алька, и даже скучавшая в «ссылке» дочура. Но помощи мы так и не попросили, а вмешиваться силой ты не привык. Потому-то и закончилась моя реабилитация весьма плачевно. Хотя и вне Центра.
Просто я вернулся в свой холодный дом, сбежал от Альки на работу и сам выписал себе командировку по обмену опытом. Альке оставил записку, чтоб не волновалась, копию командировочного удостоверения и обещание – приехать с подарками и договариваться, наконец, о самом лучшем решении нашей ситуации. А сам присоединился к группе руководящих лиц и укатил в Алушту, где собирались учреждать похожую на нашу школу, только не в сращении с танцем, а в слиянии с другим, столь же древним искусством – искусством Слова. То есть с малолетства обучать детей новым и хорошо забытым старым шарадам, выкраиванию малых слов из больших, сочинению сонетов, анаграмм и всякого такого «верлибра».
Идея мне понравилась, а ее воплощение – не очень. Руководящие лица просто «заболтали» вдохновенную кучку молодых педагогов, нагородили будущей школе бумажных препон, надышались морским воздухом, наелись и нагулялись за счет принимающей стороны – и с чувством исполненного долга улетели (опять же за счет новаторов) к своим «руководящим кабинетам».
А для меня, хоть мне и понравились молодые энтузиасты и захотелось даже помочь им, – для меня все это прошло как шоу на берегу моего вязкого болота. Запомнились только костер в заповеднике, где мы напоследок жарили шашлыки, и совсем особенный, чистый, какой-то прозрачно-невесомый предвечерний воздух над лесной поляной – светлое дыхание природы, далекой от мелочных и душных людских счетов…
А по возвращении в Москву как раз закончился срок моей кодировки. Вечером того же дня наша слаженная тайная компания с надеждой собралась в моем кабинете – и я не выдержал. Слегка пригубил первую обжигающую рюмочку – и снова жизнь расцвела сказочными красками.
И даже больше: оставшись на ночь в лицее, я с удивлением нашел в себе интерес к давно привычной лицейской медсестре Галине – той самой. И уж не мог удержаться от маленькой проверочки…
Вот это-то и стало, собственно, «началом конца». Неделю, числясь все еще в командировке, я беспробудно пьянствовал в лицее, а медсестра каждый вечер прозванивала домашний телефон на предмет возвращения мужа с деревенских заготовительных работ. В нас обоих, взамен отсутствующей любви, проснулся такой темперамент, что оторваться друг от друга нам самим казалось немыслимо.
И, разумеется, через неделю телефон принялась обрывать встревоженная Алька, а в ту же ночь к нам нагрянул нежданный Галинин муж.
Помню совершенно безобразную сцену, с криками нашей охраны, бешеным стуком и выстрелами в дверь кабинета, помню посеревшее лицо Галины, ее трясущиеся синие губы – и как она неуклюже пряталась за диваном, плача и размазывая тушь по лицу…
Помню, как меня захлестнула пьяная жалость, как я кинулся защитить ее – а муж, тоже пьяный, мокрый и жалкий, вырвался из рук охранника и снова выстрелил из чего-то, страшно короткого, похожего на обрез охотничьего ружья…
Как оказалась там моя Алька и кто вызвал мне «Скорую», я не помню до сих пор.
Глава 12
Сон третий
Зато я отлично запомнил первую ночь в благословенном госпитале Бурденко – ночь, завершившую этот мучительный день, и сладчайший спасительный сон после одного-единственного «укольчика» промедола…
Как оказалось, ногу мне никто не прострелил – она просто сломалась под тяжестью навалившегося сверху со всей силы такого же пьяного, как и я, мужа медсестры Галчонка. И, собственно, сами мои отношения с Галчонком, к неописуемой радости того же мужа, на этом как отрезало. Ибо с того памятного дня мучившая меня холодноватая брезгливость полностью «ожила», и я (через сотрудников) настоятельно попросил Галчонка обойтись без трогательных посещений. Якобы в целях семейной безопасности. А на самом деле – от чувства дурноты, что накатывало на меня волной при мысли о ее трясущихся синих губах, почему-то черно-синих потеках слез и туши на лице…
Моя лиса-Алиса могла торжествовать победу, хотя… Хотя и к семейному берегу я пока не прибился. Я полностью погрузился в нирвану вольной и расслабленной, безобязательной больничной жизни…
Всю первую неделю в качестве обезболивающего мне полагалось два укола промедола за ночь. Никогда не забуду снов, которые я тогда видел! Особенно один – тот самый. Памяти М. Дж…
Я будто снова вынырнул со дна в свою настоящую звездную жизнь. На этот раз время во сне стояло осеннее, вечер пришел ранний и сумеречный. Петь, мне кажется, предстояло в столице – Вашингтоне? – и не для широкой публики, фанатствующей вокруг стадиона, как обычно, а для важных иностранных гостей моей, как ни крути, родной державы. Важные гости из России ждали меня этим вечером в посольстве. Сначала меня не оставляло легкое любопытство – никогда не видел, как фанатеют эти дикие русские! Собственно, из всех значимых стран одна Россия еще осталась для меня загадкой. И хотя свою власть над человеческими душами я испытал многократно, мне на короткое время захотелось выложиться перед русскими медведями по полной! Я даже не счел за труд приехать немного раньше.
И сейчас сидел в специально отведенной гримерке, не торопясь вызывать гримера и внимательно разглядывая в бесстрастном зеркале свое лицо…
Сколько недель я не разглядывал самого себя так близко? На публике – а именно на публике проходила почти вся моя жизнь – я скрывался за темными очками, шляпой и, в последнее время, повязкой, закрывавшей чуть ли не все лицо. И вовсе не оттого, что стыдился его. Напротив, глядя на себя в упор, я снова удивлялся красоте этого точеного белого лица с бездонно темными глазами, густыми тонкими бровями и пышными ресницами, изящным носом – произведением пластического искусства – и чуткими губами. Мое лицо совершенно. И само оно – такое же законченное мое создание, как и цвет кожи!
После той, первой поездки в клинику я побеждал природу множество раз. Я, как скульптор, умело изваял каждую черточку своего нового лица – и, как скульптор, остался горд несравненным творением. Я всячески берег его и лелеял. Грубые жадные глаза и руки, что тянула ко мне безумная толпа, меня больше не радовали. Я знал – дай этой толпе волю, и она растопчет, разорвет меня на кусочки в слепом восторге своего поклонения!
Постепенно, капля за каплей, страх перед толпой вливался мне в жилы. Ее могучая сила перестала быть подвластной мне, уже не пьянила меня ликующим нектаром жизни, а, напротив, – сама питалась моим даром, красотой лица и изяществом тела, мелодией моего чудного голоса и завораживающей безмолвной мелодией моего танца!
Я был еще молод, и мне не приходило в голову беречь себя. Жизнь дарила мне самые заманчивые радости. И лишь в последнее время мне становилось все яснее, как каждая запретная радость жизни, каждое неистовое выступление под оглушительный рев толпы подтачивает, отнимает у меня силы, отбирает – все больше и больше – живую энергию моей души. Я не заметил, как перестал выбирать для концертов большие стадионы, как старался быстрее миновать скопление людей, отгородиться стеной охраны от ненасытных рук и алчущей пасти разрушительной толпы.
Прежде моя песня, мой танец в любом состоянии могли окрылить меня на сцене. Сцена утишала мою боль и врачевала одиночество моей души, возрождала силы и доставляла несказанную радость – радость от сознания моей власти над гибким телом, над непостижимым миром музыки, власти над собой, над человеческой природой, над таинственным миром Космоса, наконец!
Теперь все чаще, под настроение, мне хотелось отменить концерт. Стало раздражать все то, чего я не замечал прежде. Вот как сегодня – тесная гримерка, плохо закрытые окна, сырой сквозняк по полу! И где это бродит проклятый гример? Подумаешь, русские витязи! Такие же люди толпы с распяленными глотками, как на любом стадионе! Единственный плюс – помещение здесь поменьше. С некоторых пор каждый зритель словно вытягивает из меня жилы. Вы, стадо! Держитесь на расстоянии! Красота и совершенство хрупки, а ваше стотысячное дыхание сжигает их, как прожорливое пламя!
Я снова гляжу в зеркало и думаю о славе. Вечно пребудут толпа с ее жадным восторгом, стотысячные стадионы в ожидании моего голоса и бесконечные студии в ожидании моих дисков. А я, я сам, как мотылек над пламенем свечи, – взлетел на самую вершину славы, и через миг растворюсь, исчезну там без остатка…
Знакомый липкий страх ползет откуда-то изнутри, тоскливое желание уйти с концерта, не оставляя этим новым зрителям новой частицы себя, своего непрочного совершенства, хрустальной мелодии смертного своего танца в погоне за бессмертной тайной души…
И, уже торопясь успеть до прихода гримера, я вынимаю драгоценную ампулу, срываю упаковку стерильного шприца и безжалостно затягиваю резиновым жгутом свою исколотую, свою тонкую прекрасную белую руку. И хрупкий мальчик улыбается мне с небес – тот самый, с зовущими оленьими глазами и четким рисунком губ, похожих на тетиву лука.
Привет тебе, снежная Россия, гиперборейская страна! Я здесь! Я готов! Новым идолом новой толпы, новым солнцем я воссияю на небосклоне твоего искусства! Новым мотыльком над ненасытным пламенем твоей далекой свечи…
Глава 13
Где разбитые мечты обретают снова силу высоты…
Перед выпиской меня, еще на новеньких костылях, пригласил к себе лечащий врач.
– Не знаю, Волокушин, что у вас там с женой, отчего она ни разу не приехала к вам в больницу. Впрочем, все наши телефоны она оборвала. Думаю, дома разберетесь. Алиса Алексеевна жаловалась мне на ваши запои и дебоши. Очень просила помочь. Ничего необратимого я у вас не вижу, но просьбу ее попробую выполнить. Мой однокурсник, фармаколог, стажируется сейчас в Вашингтоне, но частенько наезжает сюда, к родителям. Он запатентовал какой-то уникальный метод суперкодировки от алкоголя. Надеюсь, он вам поможет. Прием, правда, дорогой, но Алиса Алексеевна настроена решительно – если браться, то сразу! Так что желаю ни в каком виде к нам больше не возвращаться!
Вот так моя Алиса, по-прежнему готовая на все, притащила меня к новому американскому чуду. И закружилась на новом витке затейливая спираль моей жизни.
Когда недели через две я, опираясь на палочку, появился в своем любимом рабочем кабинете, весь коллектив с надеждой и радостью встречал меня возле замененной после ЧП двери. И весь мой вид этой радости очень способствовал! Похудевший, помолодевший, мужественно преодолевающий травмы интересный мужчина в «шикарном», как уверяла Алька, сером в рубчик костюме-тройке. Типичный русский интеллигент, образованец и деятель искусств. И ни-ни-ни! – никаких тебе загульных компаний, чужих жен и криминальных разборок!
Работа превыше всего!
Даже наша обычная московская семья на этом новом витке восстановилась и окрепла. Я с честью выдержал трехгодичный сухой закон, введенный Алькой как условие, – и уже тем летом дочура вернулась домой, и ее документы переслали в очередной пятый класс нашей верной 870-й школы.
И только ты, дружище Венич, случайно убедился, на каком тонком, хотя и неразрывном волоске держалась вся эта умиротворяющая московская идиллия. И скажи по чести – разве не всегда на волоске держится любое семейное счастье? Кто-то приревновал, кто-то посмотрел на сторону – и самая дружная семья рушится совершенно непредсказуемым образом. А бывает и как у нас – никто не изменял, не ревновал, просто завод семейной любви кончился, как у механический игрушки. И кто на свете научился с этим бороться?
Разве только Провидение. Да, да, самое Божественное Провидение, доставившее меня к заокеанскому светилу. Оно же незаметно и свело меня с другими страждущими. А от них – завилась-закружилась ниточка, да и привела к тому самому связному. К людям, что хранили вещество, способное вернуть человека к жизни, запустить изношенное сердце, «включить» внутри живительный ток незримых сил, без которых любое живое существо сгорает, истлевает, как выработанный электропровод!
Мне и сегодня плевать, как именно называлось это вещество и почему всякие люди и инстанции так ревностно перекрывали каналы его поставки. В то время благодаря ему продлилась моя жизнь и еще многие другие жизни.
На мой взгляд, игра стоила свеч!
Я – единственный – знал, в чем секрет моего счастья. И ответственность за него перед всеми, кто поверил в обновленного меня, на мне построил жизненные планы: перед женой, дочкой, перед прощенной медсестрой, перед лицеем и его птенцами, – эта еще больше потяжелевшая ноша после больницы вернулась и легла грузом на мои плечи. Карусель моего краткого отдыха сломалась от перегрузки. И только заветная игла давала теперь силы нести мою ношу дальше. Где-то я это слышал – без отдыха и срока?
Венич, прости! Что-то я слишком разнюнился, совсем как наказанный школьник. А жизнь наша с тех пор и правда полностью пошла на лад!
Во всяком случае, в лицее! В те дни у меня разом высвободилось столько сил и свободного времени, что я еще глубже и усерднее зарылся в работу. Мы двигались прямым ходом к десятилетнему юбилею. Я хотел сделать его настоящим праздником. И совсем не для проверяющих чинуш, а для самих ребят, для учителей. Так, чтобы в празднике участвовали все они – и те, кого бог одарил музыкальным слухом и способностями, и те, кто отличился в художественном танце. И все, все, все… И художники, создающие декорации. И юные режиссеры танцевального театра. Даже маленькие билетеры, наконец, взявшие на себя раздачу наших билетов в музеях и на выставках, чтобы увидеть у нас настоящих «искусстволюбов». И все, конечно, как и я, болели этим и не могли оторваться от нашего главного детища. Кстати, среди художников был и Володя Воронин, восходящая звезда современной живописи, выставке которого я отдал так много сил.
Песни для постановки выбирали по вдохновению. Прославила «Веснушку» талантливая инсценировка печальной песни «Позови меня с собой». Почему в этот раз наш выбор пал на «Самбу белого мотылька» – кажется, ее исполняет Валерий Меладзе, – никто не задумался. Да разве это так важно? Просто мы вместе с детьми «увидели» живую ткань этой песни. И она зажила в исполнении «Веснушки» неповторимой, таинственной жизнью рисунка, мелодии и пластики, слившихся воедино. Все мои записи давно разошлись, но тебе, Венич, не трудно будет представить…
Правда, я уже выдохся. Когда подходит к концу действие моей «живой водички» – во мне словно медленно выключают ток. Выключают ток жизни. Сон в этих случаях – единственное спасение. В последнее время и это спасение становится мне все более недоступным. Но здесь, на даче, где я отмерил себе последние дни жизни, милосердный сон ограждает меня от лишних мучений. Так что займусь водными процедурами, что-нибудь перекушу или просто выпью стакан чая с медом. А потом – упаду в сон. И пусть напоследок мне приснится не призрачный спутник – Майкл Джексон, – а прелестная живая постановка, принесшая веселой «Веснушке» громкую – и погибельную – славу…
Спокойной ночи, Венька, друг душевный!
Глава 14
Белые мотыльки
А вот и снова ясное ласковое утро, редкое в поздней осени! В неизреченном милосердии своем бог погружает меня в тепло и негу последнего, четвертого, дня, точно предлагая последний путь – путь к спасению. Прости мне, господи, грешному неразумному рабу твоему, преступное расточительство дарованных мне благ земных, дарованных мне любви, надежды и веры! Сегодня после завтрака – того же чаю с медом – я даже выбрался на недолгую прогулку. Осень в Подмосковье так хороша! Строчка из стихотворения ученика «Веснушки»: «В России – осень. Божий сон…» А дальше не помню. Мысли путаются. Подступает свинцовая головная боль. И я бегом мчусь с улицы в кафельную ванную, где меня уверенно и надежно ждут шприц и резиновый жгут на аптечной полке…
Вот и все, господь мой, вседержитель! Я снова отринул все милосердие твое, и неизмеримую мудрость твою, и светлую печаль о нас, живущих! Отринул единственный путь спасения и не сделал самой слабой попытки уйти от власти дурманного зелья. Не захотел – или не смог. А ведь, наверное, смог бы – если б знал, что кому-нибудь это до смерти нужно! Теперь и не узнать…
Сижу, как вчера, на холодном краю ванны, и сладостный ток жизни теплом разносится по венам. Последний день я дарю себе сам – я и моя привычная дурь. А все остальное пусть дождется меня в следующей жизни.
Мысли вернулись к тому достопамятному десятилетнему юбилею. Конечно, он приснился мне под утро – и не отпускает с тех пор. Хотелось воспрять духом, чтобы полнее окунуться в тот сладостный майский вечер, который я надеюсь показать тебе, Венич!
…Напрочь не помню, как тогда я вышел из дома, как простился с женой и дочурой – и простился ли вообще, и что они пожелали мне напоследок. Плохо помню весь тот сумбурный хлопотный день – кого, где и как посадить, кого, как и с кем встретить… Не помню ни одного маститого чиновного лица – хотя на фотографиях в лицейском альбоме остались и куратор РУНО, и куратор от Академии образования, и депутат, и глава управы, и даже заместитель префекта!
Зато вечер так и стоит перед глазами. Как и наше живое детище, наш маленький спектакль – «Путь мотылька», прогремевший, к сожалению, по всей Москве как «педагогическое чудо Волокушина!». Ах, не надо было нам так светиться, подставляться и милостям власти предержащей, и зависти конкурентов, якобы друзей и коллег!
Но это – потом. Вот он, мой драгоценный юбилей, теплый радостный вечер конца мая!
Все собрались в нашем лицее и с трудом поместились в маленьком актовом зале нашего верного детсадовского здания. И все – зуб даю! – скажут мои дети; все дружно забыли об этом. Забыли обо всем, кроме… пути мотылька…
Знаешь, Венич, если над действом трудятся и вкладывают свои души, не скупясь, как умеют только дети, художники по декорациям, осветители, создатели аудиоэффектов, фото– и видеооператоры, монтажеры и стилисты – это кроме тех, кто движется на сцене, – оно, как ромашка с мороза, до костей прохватывает любого зрителя! Так было и у нас…
Сначала на темной сцене негромко зазвучала музыка. Еще не музыка песни, а тихая живая музыка подмосковного дачного вечера в первой половине лета… Сладкий аромат незнакомых вечерних цветов и скошенной подсохшей травы…
Монотонный глуховатый треск – так всю ночь трещат цикады на юге. Бабушка любила говорить: «Кузнечик настраивает скрипочку», на экране начинают мелькать кадры фильма. Дачный домик с уютно мигающим светлым окошком. Маленькая комната, где у окна сидит ребенок с зажженной аромалампой. Аромалампа стоит на окне, она небольшая, в виде цветка кувшинки с четырьмя закругленными зелеными ножками. Цветок наполнен душистой водицей, а между ножек горит толстая шведская свеча. Ребенок не может оторвать от нее глаз. Маленькие белые бабочки кружатся над лампой в магическом танце, боясь приблизиться и не в силах улететь…
Камера берет крупный план – в кадре остаются один самый красивый мотылек, светящаяся кувшинка и глаза ребенка. Мотылек тянется к лампе… Куда попадет он – в кипящее эфирное масло или безжалостное пламя свечи? Кадры с лампой отодвигаются в глубину сцен. Яркий луч, как пламя, протягивается над тьмой. Безмолвные темные группы на полу начинают медлительный танец. Каждое мгновение в луч пламени попадает одна группа – гибкие летучие тела в белых одеждах.
Чистый детский голос поет за сценой:
Знаю, сложится нелегко
Дружба пламени с мотыльком…
Вступает ритмическая мелодия припева, и группы, одна за другой попадая в пламя – пламя свечи, – танцуют в мистерии человеческой жизни…
Вот люди встречаются в первый раз. Глядят друг на друга. Руки касаются рук. Сближаются в танце. Пламя ослепляет их – и оба, задыхаясь, падают во тьму. Другая группа – это уже любовь, единство душ и тел.
В миг самого тесного слияния пламя невидимой свечи обжигает их и уводит во тьму. Дальше – счастливое появление маленького человека. Но, как только руки любящих сплетаются над ним, любовь сгорает, и все исчезает. Детский голос за сценой поет еще громче…
Самба белого мотылька
У открытого огонька…
Только белые крылышки не опали…
Если б мы могли без тоски
Жить, как белые мотыльки,
И летать себе недалеко от земли…
А в луч света попадают две белые фигуры. Они злобно вырывают ребенка друг у друга… Луч ослепляет мать, как удар молнии. Маленькая хрупкая женская фигурка точно ломается, падая на пол сцены.
«Он ее не сильно, но обжег. А она недолго, но любила». Отец уже один с ребенком. Дитя тянется к нему, ища защиты, а отец тянет руки к новой женщине. Мачеха выталкивает ребенка из круга света.
Певучий чистый голос за сценой:
Знаю, сложится нелегко
Дружба пламени с мотыльком…
Нарастает уже тянущий за душу ритм припева:
Самба белого мотылька
У открытого огонька…
Только белые крылышки не опали…
Если б мы могли без тоски
Жить, как белые мотыльки,
И летать себе недалеко от земли…
Последняя сценка в луче пламени? Света? Тонкая белая фигурка подростка кладет четыре белые лилии к могильному памятнику. Голос за сценой стихает и сменяется монотонной музыкой летней ночи…
И снова возникает дачное окошко, аромалампа с цветком кувшинки и личико ребенка, следящего за опасным танцем ночных бабочек.
Камера приблизилась к лампе в тот момент, когда самый хрупкий мотылек касается пламени. Язычок пламени точно слизывает хрупкие белые крылышки. В глазах ребенка – боль.
Если б мы могли без тоски
Жить, как белые мотыльки,
И летать себе недалеко от земли…
Зал молчит. И, глядя из неосвещенной кулисы, я вижу на лицах – слезы…