Текст книги "Стрекоза, увеличенная до размеров собаки"
Автор книги: Ольга Славникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
глава 19
Терзаемая долгом быть счастливой здесь и сейчас, Софья Андреевна старалась пробудить в себе доброту к Ивану, к соседке, к свекрови, к покойной бабусе, к маленькому мужчине на трамвайной остановке, одиноко сидевшему в виду освещенного вагона с перешедшими туда людьми, к детям в соседней комнате, чьи старательные песенки перебивались сиплым вальсом из ресторана. Внезапно в кабинете зажегся свет, и Софья Андреевна поспешно обернулась. Матерый что-то тихо говорил мигающим приятелям, поставив перед ними на стол ослепительно белую, будто эмалированную туфлю, и Софью Андреевну охватило предчувствие беды. Она увидела, что в кабинете из всей компании осталось только пятеро, включая подругу Матерого, зевавшую так, что ее лицо напоминало собранный для надевания носок, Улыбаясь одними железными зубами, Матерый с какой-то мстительной глухотою в голосе сообщил, что Ивана не смогли найти, что он не возвращался в зал, и по тону его Софья Андреевна поняла, что своим друзьям он рассказывал о пропаже в гораздо более крепких выражениях.
Сразу все вокруг сделалось серо, и Софье Андреевне показалось, что она уже тысячу раз бывала в этом кабинете с убогой потертой мебелью, постылом, будто собственная комната, где она уже привыкла ждать Ивана, гулявшего словно в ином измерении, куда она не знала способа попасть. Порою ей хотелось умереть, чтобы только увидеть, что происходит с Иваном сию минуту, – казалось, что она не может больше оставаться здесь, где мебель стала проходной и ничейной, будто на улице, а все предметы свелись к немногим видам, и одна узорная подушка или статуэтка совершенно обесценивает другую. Любовь к Ивану в часы ожидания его неизвестно откуда начисто лишала бессонную Софью Андреевну ощущения собственности, заменяя его чувством реальности, где за домами ожидали дома, за магазинами магазины: всего не больше восьми или девяти разновидностей ничейных вещей, создававших впереди точно такое же пространство, какое зияло за спиной. Иногда, уже почти добежав до молчавших дверей, Софья Андреевна цепенела в темноте прихожей, ночной даже среди бела дня, не в силах потянуться к выключателю: она понимала, что не побежит искать Ивана, не перейдет границу реальности, чья цельность только слегка нарушается мусором, повсюду относящимся к прошлому; вообще не могла вообразить, как пошагает по улицам, пересекающим одна другую под прямыми углами, когда на поворотах ощущаешь себя особенно глупо, точно сам решил переменить направление, увидев что-то новое, в то время как реальные улицы, хоть и поделенные своей геометрией на два разряда – поперечные и продольные, – в действительности одинаковы по всей своей длине. Если Софье Андреевне в пустые дни отсутствия Ивана случалось выйти в город по делам, ей все равно мерещилось, будто она вслепую бредет туда, где с ним происходит несчастье, и это чувство, когда на перекрестке ни с того ни с сего вдруг поворачиваешь на девяносто градусов, заставляло ее идти по газонам, залезать в кусты, на склизкие тропинки, только чтобы срезать, подневольный угол, превращающий ее хождение в бессмыслицу. Глядя на других людей, спокойно подчинявшихся механизму города, счетным машинкам светофоров, без конца умножавшим три на три, Софья Андреевна воображала, будто под асфальтом укрыт мотор, движущий людские фигурки, и прохожие в этой игре разделены на две, максимально на три команды, среди которых будут победители и проигравшие. Мир в отсутствие Ивана упрощался до конечного счета вещей – между ними оставались проходы по земле, но Софья Андреевна понимала, что бежать ей абсолютно некуда, что в каком бы незнакомом месте она ни оказалась, все будет то же: комната, мебель, окно. И сейчас кабинет неизвестного лица подтверждал ее уверенность тремя шкафами разной высоты, стоявшими в ряд, с претензией на «стенку»; двумя стеклянными графинами – один, сияющий, с мурашками свежей воды, на столе, другой, сухой и с зеленью, на подоконнике, – четырьмя различными пепельницами, рыхлыми и серыми внутри, точь-в-точь сегодняшнее небо, похожее на пепельницу с незатушенными сигаретами, испускавшими белесые дымы. Угрюмые лица Матерого и его приятелей представились ей рожами бандитов, убивших Ивана прямо посреди заваленной тенями площади у всех на виду.
Была, однако, еще одна возможность: что соседка первая нашла Ивана и утащила его куда-нибудь в недра ДК, где он и шлепнулся на нее, будто бифштекс на раскаленную сковородку. Глухое каменное здание, чьи звуки витали снаружи и доносились, будто посторонние, из окна в окно, способно было укрыть в себе и не такое – и не зря соседка высидела целый вечер угловатой задницей на краешке стула, готовая в любую минуту вскочить и побежать. Теперь растревоженной Софье Андреевне хотелось ее увидеть почти так же сильно, как и самого Ивана, ей даже почудилось, будто между любовниками имеется сходство – какая-то полинялость и на ней яркие пятна синяков, румянца, запекшихся губ, – нечто неуловимое, что как раз отличает Ивана от его круглоголовых, слишком одинаковых родственников. Ей надо было поскорей спуститься в ресторан, – тем согласней она кивала Матером); убеждавшему ее, с ладонью на лацкане пиджака, посидеть еще, пока они достанут Ивана из-под земли и возьмут с него не меньше чем ящик водки. Туфли, опять составленные вместе, больше не были парой обуви: правая, которую таскали на торг, задирала помятый нос, нога в ней сразу слиплась, точно туфля стала на номер меньше, и вдобавок к обеим отверделым «лодочкам» словно привязали коньки. Балансируя на этих иллюзорных коньках, сбивших складками ковровую дорожку, Софья Андреевна терпела, пока Матерый, придерживая дверь, выпускал своих. Они тянулись понуро, шаркая плечами о стену, и, судя по звукам, сразу останавливались в коридоре, не желая делать ни единого шагу без своего вожака. Ему, чтобы выйти, пришлось обеими руками толкать перед собой захмелевшую подругу, свесившую волосы на лицо, так что стали видны голая нитка между редкими красными бусинами, седельце жира на смуглом загривке.
Как только дверь за ними затворилась, Софья Андреевна, чувствуя себя на коньках чересчур высокой и как бы составленной из разных половин, проковыляла к хозяйскому столу, где еще раньше видела нарезанную четвертушками бумагу и тяжеленный, с куском голубовато-тусклого металла, видно, образцом какой-то плавки, письменный прибор. Хромированная ручка, с визгом вывернувшаяся из гнезда, была чересчур тяжела для легонького листика и все норовила его отбросить, будто сор, мешающий ее тупому и почти бесследному труду. Все-таки Софье Андреевне удалось нанести на бумажку несколько угловатых, из крестов и палок составленных строк, – но едва она собралась пристроить записку для Матерого на видное место, как она распалась надвое. Бумажек оказалось две, они не совмещались больше, на месте исчезнувших слов косо лежала белизна, – и послание из двух непонятных частей сделалось таким же странным на чужом рабочем месте, как и темные бутылки, стоявшие на собственных липких круговых следах, среди крошек и корок.
Софья Андреевна погасила свет и замерла в дверном проеме между двух темнот – полегче и потяжелей, – совершенно друг в друга не проникавших. Какое-то чувство симметрии относительно крайностей своего положения привело ее на лестницу, где электричество теперь горело только глубоко на дне и всходило долгим отблеском по натертому руками дереву перил. Затаив дыхание, Софья Андреевна стала спускаться по бесконечно нежным выемкам ступеней, словно водой проливаясь из чаши в чашу, и каждая глубокая ступенька стремилась удержать ее, обмирающую от страшноватой разницы между собственным влажным телом и безопорным воздухом. Софье Андреевне мерещилось, что если она будет дышать как можно глубже, то сумеет сгладить эту щекотную разницу и не упасть, – в то же время ее пугало, что, спускаясь, она как будто теряет в весе, будто часть ее остается, следами на смиренном мраморе, подражающем ей в неуклюжести. Тогда она локтями ложилась на перила и, боком слезая в полумраке, видела далеко внизу, едва ли не в подвале, свалку разодранных планшетов, освещенную ярко, до ножевидной остроты углов. Из-за резкого электричества каждая дыра в слепящем ватмане казалась выбитой с ужасной силой, и Софья Андреевна уговаривала себя, что не провалится, попросту не пройдет в сквозную щель между встречных друг другу, лыжней накатанных перил. Она старалась не оглядываться на квадратные маленькие окна в толстых стенах, тоже внушавшие ей непонятный страх: лунные ромбы торчали из них, точно орудия, которыми только что были прорублены эти отверстия.
Кухню она узнала по влажным насморочным шумам, идущим из-за отпотевших дверей. Коренастая девушка в марлевом колпаке, в мокрых шлепанцах на босу ногу, сбрасывала в ведро из тарелок остатки еды и погружала тарелки в бак с тяжелым кипятком, где они покачивались и глухо стукались о стены. Ее розовые сальные руки двигались сами по себе, а голые припухшие глаза неотрывно смотрели куда-то в сторону, будто завороженные. При появлении Софьи Андреевны посудомойка попыталась оглянуться на нее, но не смогла, и это опять напомнило покойную бабусю, как она работала руками вслепую, хотя ее глаза, большие, линялые, с коричневыми пятнами па белках, бывали в это время широко раскрыты, – только что-то сбросив на пол, бабуся вздрагивала и медленно нагибалась. Невидимкой Софья Андреевна проковыляла в зал. Там изрядно поубавилось людей, табачный дым мешался с холодом из форточек. Те, кто остался, отрешенно сидели вдоль столов, у огромных нарисованных ног первомайской демонстрации, похожей отчасти на выступление танцевального ансамбля, – так дружно двигался на зрителей нарядный полукруг, и розовые улыбки были чем-то вроде цветочной гирлянды, несомой сразу несколькими девушками в национальных костюмах, – а позади лоснились и исчезали в пятнах отраженного электричества бордовые башни Кремля. Мужик, который хотел на Красную площадь, теперь покачивался возле небольшого тусклого рояля над рядом совершенно одинаковых черных и одинаковых белых клавиш, время от времени тыкая туда нацеленным пальцем, вызывая звук, который после ни с каких попыток не удавалось повторить, – и за ним, подперши кулаком толстую складку щеки, с усталым интересом следила сонная свекровь. В зале никто не собирался по четыре, по пять человек: казалось, если гости сделают это, то должны будут что-нибудь исполнить, станцевать или спеть, чтобы как-то разрядить томительную скуку, и каждый предпочитал отсиживаться сам по себе, ковыряя мокрое пирожное.
Соседку Софья Андреевна увидала на прежнем месте: она сидела на стуле боком, закинув ногу на ногу, и сосредоточенно терзала ногтями подол, очевидно оттирая какое-то пятнышко. Весь ее облик был донельзя будничный и хмурый – морщины под челкой, двойная стрелка рваного чулка из запыленной туфли, – но больше всего Софью Андреевну поразили ее открытые руки, огрубелые и дряблые, с чернильными синяками, похожими на инвентарные штампы с изнанки казенного постельного белья. Эта старческая изнанка, будто соседке было чуть ли не пятьдесят, вызвала у Софьи Андреевны горькую мысль, что Ивана к ней могла привлечь только особая гнусность натуры. Еще она подумала с острой болью в душе, что Иван только тогда принадлежал бы ей целиком, если бы не мог заниматься этим вообще ни с кем. Тогда бы Софья Андреевна могла считать его действительно родным, настоящим близким родственником и не бояться приступов отчуждения, когда на Ивана находила эта лихорадка и он, имевший привычку ногами ступать по постели к своему укатанному месту у стены, вдруг окидывал ее из-под глухого потолка неузнающим взглядом, а потом валился со страшным хрустом диванных пружин, и на потолке проступало именно то, что было там и в прошлый, и позапрошлый раз: два потека и трещина. Если бы Иван, по крайней мере, умел скрывать, что занимается на стороне такими вещами, – но он, наоборот, являл свои умения и там, и здесь, позоря Софью Андреевну, потому что соседка знала в подробностях, как его тяжелые руки шарят по телу, как царапаются по-бабьи и как он, забившись в судороге, тонко вскрикивает – сначала за себя, а после словно за Софью Андреевну, показывая, как надо, играя, будто это она кричит и закатывает глаза. В такие минуты они с Иваном были действительно чужими – совершенно разрушался семейный тон, какой у них бывал у телевизора или на кухне, когда они касались друг друга уже почти машинально, – и долго после того, как Иван в последнем содрогании пускал на подушку желтую слюну, они не могли говорить нормальными голосами и начинали, будто после ссоры, часа через три.
Сейчас Софья Андреевна стояла перед застольем в кукольных жоржетовых рукавчиках и дурацкой фате, словно помеченная на сегодняшнюю ночь, и задыхалась от ненависти. Соседка переменила ногу, чтобы лучше рассмотреть свою неприятность, но вместо этого вскинула глаза. Сразу она оскалилась от страха, закинутое колено сорвалось, и вся она стала как-то ломаться и тянуть подол, будто надеялась целиком укрыться в своем коротюсеньком платьишке. У Софьи Андреевны мелькнуло удивление, что обе они одеты совершенно по-детски, но она без труда загасила в себе тепло. Она наконец ощутила, что не боится больше нарушить некое пристойное равновесие – якобы в собственную пользу, – ради которого иногда караулила соседку на лестнице, чтобы обменяться с нею обезьяньими улыбками, якобы такими, как всегда. Теперь она могла свободно выразить, что накопилось без Ивана, когда квартира через зеленую стенку, чью краску Софья Андреевна обтирала на себя, представлялась ей одновременно адом и раем, и она, измазанная, лепилась на зелень, будто неуклюжий хамелеон, не воспринимая оттуда ничего, кроме мучительно неполной, ни на что не похожей музыки. Софья Андреевна знала, что вот сейчас она за волосы вытащит соседку из ресторана и потребует, чтобы та пустила ее к себе, – увидит запретную область, куда скрывается Иван, ляжет сама на их кушетку или койку, а после затолкает стерву в свою квартиру и проведет, как по музею, показывая раскопанные дырки в обивке дивана, заброшенные вышивки с бородами перепутанных ниток, пятно на стене, похожее на белесый призрак Софьи Андреевны. Соседке в конце концов придется показать, где находится тайная дверца в ее обиталище, которая бессонной Софье Андреевне мерещилась то за комодом, то в кладовке, а когда среди ночи, в темноте, она тихонько выходила на площадку и тупо стояла перед большой соседкиной дверью, придерживая, чтобы не захлопнулась, несчастную свою, ей казалось, будто там, внутри, между квартирами открыто, будто только перед ней всегда стоит преграда, а кругом, куда она не смотрит, – сквозной свободный путь.
Оцепенелую Софью Андреевну заставил встрепенуться патетический стонущий гром – это гость, игравшийся с роялем, пошатнулся и умял в клавиатуру обе пятерни. Мельком отметив, что скоро увидит другой, ненавистный рояль, Софья Андреевна пошла через зал к побелевшей соседке, уже отъехавшей от стола вместе с креслицем на добрый метр и все толкавшейся каблуками в пол, будто пытаясь раскачаться на качелях. Еще издалека Софья Андреевна увидала, что тарелка со сметанной жижей и грубой стружкой овощей все еще стоит перед ней неубранная, – но тут прямо перед ее лицом промелькнуло что-то темное, крепко пахнувшее «Шипром». Перескакнувший ей дорогу мягкий толстячок, бочком и на цыпочках протираясь между раздвинутых кресел с плащами, очевидно, устремлялся в туалет. Людмила Георгиевна, стоя в трех шагах, пережидала, пока он пройдет, ее подведенные глаза скользили вправо и влево с равнодушным интересом, а пальцы в том же ритме вертели играющий кулон. Только тут Софья Андреевна поняла, что заскучавший было ресторан оживился переглядками и шепотками: ее хромающий выход, предваренный расшибленным аккордом, оторвал гостей от неинтересной размокшей еды, и теперь все происходило будто на сцене. Между нею и соседкой образовалось неприкосновенное пространство с чьим-то газовым платочком на паркете, а вокруг перевивался грубошерстный дым оставленных папирос. Двигаясь, будто выучила все заранее, Софья Андреевна подошла к соседке сбоку, взяла тарелку, которую та поспешно ей придвинула, и, успев увидеть на малиновом крепе несколько изжеванных ногтями крапинок, вылила туда заурчавшую жижу, в которой вильнула килька. С какой-то странной истомой на ослабевшем лице, с ужасными пятнами рыжей пудры, соседка стала медленно подниматься, перехватываясь руками, словно ноги у нее отнялись и не могли держать изогнутое тело, облепленное мокрым хляпаньем до бельевых застежек и костей. Порозовелая жижа толстыми струйками застрочила в паркет, и Софья Андреевна, опустив глаза, увидала, что и ее привядшее платье забрызгано жиром и помидорными семечками. Она спокойно подумала, что теперь-то ей, конечно, не видать директорского кресла. За спиной послышались гулкие звуки, будто пинали по мячу: это Матерый бил в ковшовые ладони, и на его багровой, совершенно пьяной морде читалось непреклонное одобрение. Соседка отпустила подлокотник и, согнувшись, болтая длинными руками, поволоклась куда-то, точно одурелый конькобежец по широченной дорожке, – и после Софья Андреевна отмечала с законной гордостью, что ощущение коньков на ногах, владевшее ими обеими в тот несчастный праздник, для развратницы закончилось болезнью и палкой, на которой она елозила и вскидывала задом, точно мошка на булавке, тогда как Софья Андреевна продолжала ходить горделиво, и всякий, видевший ее, одновременно видел цель, к которой направлялись эти равномерные шаги.
глава 20
Софья Андреевна не скрывала чувств и продолжала ставить соседку на место тем же самым способом, который в первый раз оказался удачным: метала на ее аккуратный балкончик бомбы мусора в мятой газете, запихивала в почтовый ящик немытые мешки из-под рыбы и с годами пришла к убеждению, что ничем иным – ни ядом, ни огнем – соседку не взять. Встречая ее неожиданно, отступая перед этим вздыбленным на трех ногах и цепенеющим от страха существом, Софья Андреевна испытывала обидное ощущение, будто ничего не может против нее и ее одежды, застиранной до каких-то нереальных, ангельских оттенков чистоты, если не имеет в руках чего-то ненужного, лишнего. Однажды она довольно ловко бросила в соседку засохшей елкой: было нечто фантастическое в том, как деревянный шершавый остов повалил негодяйку в сугроб, осыпавшись туда хвоей, будто огромная расческа, и как негодяйка пыталась встать, шебурша беспомощной палкой в блескучих, раздуваемых ветром космах мишуры. После этого Софья Андреевна неоднократно жертвовала то упаковкой соды, то десятком яиц, понимая, что мусора все равно не хватит, чтобы справиться с ведьмой, – не хватит целой жизни и всего их с девчонкой небогатого скарба, и если уж поддаваться ненависти до конца, то следует жертвовать всем, что она называет своим. Софье Андреевне все же порой приходилось унимать свои справедливые чувства. К примеру, соседкино постельное белье, которое та сушила во дворе (едва отжатое, провисшее до земли), вызывало в ней буквально вожделение своею большой белизной, сырым заветренным холодом, грузным вздыманием всей скрипящей снасти над верхушками бурьяна. Особенно мысль о том, как худосочной соседке было тяжело топить, ворочать и выкручивать сопящие полотнища, будила у Софьи Андреевны вспышку энергии – уж она бы в два счета управилась с этим заманчивым бельем, – но ее останавливало убеждение, что пачканье чужих простыней несовместимо с ее учительским достоинством.
По сути, она за счет соперницы изживала отсутствие Ивана, делала то, что ей хотелось и что при нем бы сделать не смогла. Каждый раз, добавив заслуженной грязи в соседкин лицемерно-чистенький быт, она старалась испытать облегчение, какое ощутила в свадебном ресторане, когда под возбужденными взглядами мужской половины новоявленной родни поняла, что исчезновение Ивана кстати, что его отсутствие благо в эту минуту, и хорошо, что он не видит, как его ученая подруга, вся перемазанная и с распяленными пальцами, мнется перед дубовой дверью, не зная, как и чем ее толкнуть. Соперницы страдали по-разному, но обе они, изгоняя родную тень, одновременно заменяли друг другу общего мужчину, давно между ними не стоявшего. Вернувшись из африканской пустыни своего одиночества, Софья Андреевна обнаружила в первую очередь ее, с отросшими сосульками волос на лисьем воротнике, от своей огромности и старости похожем на дикобраза, с невозможными глазами под зелененькой шляпкой, – Софья Андреевна долго не могла понять, что же в них такое знакомое, пока не увидала в зеркале свои. Теперь почернелая соседка походила уже не на Ивана, а явно на Софью Андреевну, однако напоминала о нем реальнее, чем тугой тонкокожий живот, откуда иногда раздавался еле слышный звук словно бы губной гармошки. Ребенок плакал у матери в животе первобытным нечеловеческим голоском, и спокойная врачиха в консультации равнодушно советовала лучше спать, побольше гулять. За месяц до родов Софье Андреевне приснилось, что соседкина дочь и ее темноволосый сын, прекрасный, как артист кино, выросли вместе и полюбили друг друга: будто они стоят во дворе у сараек, обнявшись каким-то опасным, слишком крепким способом, и подол девчонкиного платья, вылощенный ветром, больно хлещет мальчика по ногам. Мыльно лоснясь лицом при свете ночника, Софья Андреевна пыталась им объяснить, что они в действительности брат и сестра и им нельзя пожениться, – тогда они ответили, что соединятся по-другому, и мальчик стал неловко приседать, одновременно подымая перед собой и над собой ее подол, распадавшийся бесконечными складками, пока от него не осталась тонкоперстая щепоть, а девчонка продолжала стоять безмолвная, обтянутая сбоку до грушевидного рельефа бедер, яркая, как картинка из букваря. В другом варианте сна Софья Андреевна умолкла сына не исчезать, пока она не отыщет некий предмет, отменяющий ее слова про брата и сестру, некое доказательство того, что на самом деле измены не было: она потрошила сервант и комод, вытряхивала из шкатулок комья спутанных бус, переваливала со стороны на сторону глянцевые толщи журналов в тысячи страниц, – а лицо у сына становилось отрешенное, какое бывает у статуй во время сильного ливня. В последний плохой, нездоровый месяц сны приходили не как обычно: они не отделялись от яви полосой беспамятства, а начинались прямо в комнате, забирая ее как есть, а днем продолжали врываться в явь, так что Софья Андреевна с трудом осознавала, что бусы и шкатулки были в старом доме, – и, даже вспомнив, не очень верила в поблекшую реальность, полагая, что они каким-то образом все-таки здесь.
Ей мерещилось, что, если хорошенько поискать в приснившейся мебели, обязательно найдется такое, чего она не знает, и тогда отсутствие Ивана окажется ошибкой, какой-нибудь командировкой. Мысль об уходе мужа (Софья Андреевна считала это его поступком) первой поджидала ее при пробуждении, на той границе сна, когда она не сразу понимала, отчего так отвратительны бедная узкая штора, цепной железный звон будильника, – пока не вспоминала о несчастье. Тогда ей начинало казаться, что Иван специально запрятал объясняющую записку или предмет, – и это был первый шаг к тому, чтобы муж превратился в ее домового, ответственного за пропавшие пуговицы и шпильки, прилежного читателя нехороших книжек, сладко преющих по теплым тайникам. Собираясь на работу, открывая кран над нечищеной раковиной, облепленной ее редеющими волосами, Софья Андреевна слышала через стену в симметричном отростке водопровода ответное журчание и понимала, что с соседкой происходит то же, что и с ней; собственное ее лицо в голом зеркале на крючках, в точности на месте лица негодяйки, служило тому нарочитым, как бы специально подстроенным подтверждением. Софья Андреевна полагала, что, если хорошенько приглядеться, можно заметить под мешковатой соседкиной одеждой маленький беременный живот.
Однако иллюзия не воплотилась, сны оказались не в руку. В роддоме, в огромной кафельной комнате, где все с дребезжанием каталось на колесиках и беспрерывно ходили мимо неотзывчивые фигуры врачей, Софье Андреевне, уже опустошенной по дороге, показали головастое существо с невинной щелкой между скрюченных ножек и сообщили, что у нее родилась «катенька». Пожилая властная акушерка с ужасными следами былой красоты, бывшая с нею в машине, теперь старалась, как могла, дополнить гримасу младенца своей нарумяненной и начерненной улыбкой до картины полного счастья. Она, фактически назвавшая ребенка (плачущей Софье Андреевне было все равно), старалась и не могла простить здоровенной мамочке ее унылых всхлипов, а та глядела на морщинистого нежного червячка и понимала, что это все. У нее в ушах совершенно отчетливо, перекрывая хриплые вопли женщин, скорченных на высоких родильных креслах, точно на опрокинутых велосипедах, прозвучал прозрачный голос, не женский и не мужской, сказавший: «Мальчика не будет». И хотя как раз тогда и в том роддоме мальчиков появилось на удивление много – властная акушерка их всех называла «сашеньками», – но в гладких свертках со спящими личиками угадывалось что-то неземное, неспособность быть и держаться на земле, что-то от крылатых головок с икон, и Софья Андреевна поверила бесплотному голосу, а Катерина Ивановна впоследствии подтвердила ее уверенность, оставшись вообще без пары и трагически (читай – счастливо) завершив историю женской семьи.
Стороной, через третьих лиц, Софье Андреевне передавали, что соседка, так никого и не родившая от беглого Ивана, очень о ней расспрашивает, интересуется, как здоровье, не завела ли она «мужчину», не беспокоит ли рояль. Вопреки жарким клятвам огнедышащего алкоголика из двенадцатой квартиры, что «профессорша» собирает на Софью Андреевну сведения для каких-то бумаг в милицию, вопреки призывам Колькиной матери, готовой хоть сейчас поджечь для устрашения соседкину дверь, Софья Андреевна знала, что эти расспросы не из вражды. Просто соседка нуждалась в ней, хоть в какой-то частице ее замкнутой жизни, где еще витало нечто от Ивана, – и стоило Софье Андреевне только поманить, у нее бы не было подруги преданней и задушевней.
Софье Андреевне и самой очень хотелось знать, как именно Иван расстался с негодяйкой: ведь получилось, что она, вытащив из полуоторванного мужнина кармана, который тот, подымая локоть, послушно подставлял, только свои ключи, выгнала Ивана сразу от обеих. Он просто оставил место с двумя симметричными женщинами, где они продолжали существовать кухня к кухне, туалет к туалету и были друг для друга точно в Зазеркалье – на другой половине дома, относящейся к прошлому. Софья Андреевна не раз пыталась вообразить, сразу ли Иван завалился к подружке оттаивать после того, как жена закрываемой дверью выпихнула его на площадку, или приходил прощаться позже, тайно, и они вдвоем ругали Софью Андреевну, а негодяйка, рыдая, распиналась на косяках? Как бы то ни было, Софья Андреевна полагала зазорным расспрашивать и доставала соперницу по-другому – догадываясь иногда, что неодолимое желание что-нибудь в нее швырнуть есть на самом деле желание прикоснуться.
В конце концов именно мусорная война дала ей такие сведения о злодейке, с которыми она четыре дня бродила точно пришибленная, стараясь ни с кем не говорить даже о своих обычных делах. Собственно, Софья Андреевна подозревала неладное уже давно: слишком редко злыдня стала выходить на улицу, а когда наконец попадалась навстречу, от нее противно воняло лекарствами, ее застиранная одежда казалась сшитой белыми ветхими нитками, висевшими тут и там из петельки, из прорехи, и желание запачкать пресные ризы, ляпнув на них целую пригоршню жирной прилипчивой жизни, становилось просто нестерпимо.
Однажды, в жаркую субботу начала июля, Софья Андреевна, заправив борщ, собрала очистки в газету и, привычно уминая сверток до нужной плотности, отправилась на балкон. Соседкин сквозной балкончик, в отличие от других, обшитых цветочными ящиками, ничего не скрывавший и этим – да еще трепетаньем пушинок на рассохшемся дереве – удивительно походивший на заброшенное птичье гнездо, сейчас до самых треснутых перил полнился хлопаньем крыльев и хриплым голубиным воркованием. Еще ни о чем не догадываясь, Софья Андреевна кинула ком в густое бурление, куда как раз спускался, расставив когти, распаренный сизарь размером с детское пальто. Пальнуло оглушительным шумом, птицы снялись и затрепыхались в воздухе, обнажив замызганный бетон с расклеванными остатками вчерашнего ужина Софьи Андреевны. Голуби бились и путались в голых провисших веревках, царапали когтями по карнизу, валились обратно в яму, на свежую и мокрую добычу, лопнувшую на ужасном дне, а тени их стремительно метались по оконному стеклу, и различие между хлопающей птицей и ее безмолвным отражением вдруг окатило вспотевшую Софью Андреевну мертвенным холодом. Чистое стекло с неясной горою серого тюля за ним отражало сизый и тонкий мир, где все скользило без звука и трения. Казалось, будто кто-то смотрит и видит такими горячие тополя в неопрятном пуху, смиренно ползущий автомобиль, ярко-белого до пояса мальчишку на высоком велосипеде: все возникало точно на промываемой фотографии, и ледяной ребенок стоймя шагал по упругому воздуху, переваливаясь между сквозных виляющих колес. Там, за стеклом, сохранялась своя тишина, которую не мог нарушить даже зудящий стрекот отбойного агрегата, громадными кусками ломавшего асфальт. Никакие звуки, даже слышные там, не были властны над тишиной, и ощущение стеклянной границы между балконом, полным воркующей, урчащей жизни, и волшебным покоем внутри скорее, чем неубранный мусор, убедили сомлевшую Софью Андреевну, что соседка действительно умерла.
Четыре дня она одна владела этой тайной, не зная толком, куда сообщить, и в глубине души не желая делиться – не желая вмешиваться и выступать виноватой перед полумифической, едва ли не иностранной по виду и редкости появлений соседкиной родней. Во все это время она говорила дома неестественным голосом и иногда замирала посреди разложенных дел от настойчивого стука собственного сердца. Девчонка, перешедшая в десятый класс и временно похудевшая, целыми днями, пропадала на сером, будто краска батарей отопления, видном из трамваев пляже обмелевшего пруда, а по вечерам утомленно остывала от тяжелого солнца, черная при свете желтого электричества, словно заварка в чае. Тишина все длилась; рояль молчал и превращался за стеною в черную плиту. Тишина висела полнейшая, но Софья Андреевна затыкала уши, чтобы иметь возможность читать постороннюю книжку; вдруг она вставала с откачнувшегося стула и делала по комнате несколько решительных шагов, пока не упиралась в то, что было здесь. Громкая дрожь водопровода вызывала у нее желание открыть у соседки кран; еще она все время думала, что надо бы прогнать с балкона покойницы голубей и как-нибудь там прибрать, пока туда не пришли и не увидели ее очистки и пропечатанные лохмы туалетной бумаги. Однако скрыть следы оказалось невозможно: помойные голуби, преющие в мокром и засаленном пере, множились числом и уже не ворковали, а рычали, будто собаки. Вспугнутые, они разлетались, замирая в каких-то точках взаимного равновесия, и сразу хлопались обратно на загаженный бетон: Софье Андреевне оставалось только беспомощно шикать на них и удивляться странному вдохновению окна, отражавшего и взлеты, и обвалы клохчущих птиц только как движение вверх, радостное устремление в пустое, сизовато-серебряное небо. Настоящее небо во все эти дни оставалось открыто и, едкое, сразу растворяло малейшие пленки облаков, жара стояла удушающая, и пахучие, зернистые с исподу горбушки развороченного асфальта спекались в комья, а земля на месте работ выглядела старой, никуда не годной. Девчонка посматривала на мать исподлобья; у нее на губах, которые она еще пыталась красить, выступила сыпь, напоминавшая розоватой шершавостью недоспелую землянику, и девчонка все время облизывалась и злилась. Софья Андреевна хваталась за всякую возможность уйти из дому, но в городе было не легче: жара после ледяной и ветреной весны застала горожан врасплох, и они, принужденные оголиться до последних пределов приличия, не имевшие возможности валяться на пляжике размером с грязный гребешок, белели сырыми телами среди скучной клеенчатой листвы. Их неестественная белизна на солнце отдавала в синеву – казалось, будто все они жестоко мерзнут в перезимовавших, плохо отутюженных ситцах и шелках; лица у всех, даже у молодых, кривились розовыми потными морщинами.


























