Текст книги "Стрекоза, увеличенная до размеров собаки"
Автор книги: Ольга Славникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
глава 10
Поднявшись в сени, Софья Андреевна увидела, что дверь чуланки распахнута: там горела, необыкновенно низко свисая на черном шнуре, белая, как яйцо, раскаленная лампа. Дочь, забирая скрещенными ногами глубоко под кровать, сидела на грядке провисшей постели, а перед ней толклась носатая стряпуха, переодетая в кримпленовое платье с узором из крупных ярко-синих роз, как бы дополнительно прикрывавших собой выпуклости крепкого, раздавшегося тела. Стряпуха тянула девчонку за руку, говорливо увещевая идти за стол. Та не сопротивлялась, но и не вставала на ноги, безвольно подаваясь и опять оседая, а пьяненькая стряпуха, будто играя в игру, со смехом ловила ее ускользающий локоть. Увидев растерзанную Софью Андреевну, всю в синяках, будто промокашка, собравшая помарки со множества страниц, обе замерли, и дочь поспешно засунула ладони под себя. Она неподвижно и тупо глядела на грязную книгу, за день превращенную в лохмотья, и ее опухшее лицо постепенно заливалось краской. Софья Андреевна даже не ожидала от дочери такого жаркого смущения, обыкновенно она с полнейшим бесстыдством разбрасывала вещи не только по квартире, но и по классу, по двору, могла, например, швырнуть свою кофту на чужую парту, совершенно не ощущая границы своей территории. Стряпуха, обнажая в неуверенной ухмылке мелкие черничные десны, повторила, что все уже за столом, что надо идти к столу. Тут же, руша утварь в углу, распахнулась сырая дверь во внутренние комнаты избы, и маленький разгоряченный мужичок в измятом пузыре нейлоновой рубахи увлек стряпуху рывком в визг и дребезг пляшущего праздника. Ни слова не говоря, девочка слезла с кровати и странно тесными шажками, источая какой-то незнакомый кисловатый запашок, прошла мимо матери в избу. Софья Андреевна, отпрянув от качнувшегося жара голой лампочки, на мгновение резко выбелившей ее известковую щеку, решила, что вытерпит этот вечер до конца.
В избе большая давешняя комната была теперь загромождена составленными столами, настолько разными по высоте и ширине, что сидящие, казалось, с трудом выносили такую неудобную близость: одни, со своими тарелками и разговорами, оказывались буквально за спиной у других, и передние без конца оборачивались, чтобы чокнуться стопкой или вовремя вставить словцо. Со стола на стол передавались эмалированные миски, целые тазы с горячими пельменями, исчезавшими с такой невероятной скоростью, будто они уходили паром к синюшному потолку, раскармливая там бесформенные пятна с глазами: эмбрионы чьих-то кошмарных снов. Свекровь полулежала на койке в повязанном кем-то ради шутки пионерском галстуке. Иногда она, неловкая, костяная, вставала во весь рост за спинами пирующих и, шатаясь на скрипучей сетке, простирала заплесневелую руку у них над головами, требуя себе закусок со стола, – но ни один не обращал на бабку ни малейшего внимания. Чашка, полная до краев, и вилка с пельменными лохмотьями на зубьях качались возле нее и капали жирным соком на рыжее одеяло.
Свободных мест за столами, похожими на какой-то неостановимый конвейер с разобранной работой, не было вовсе: расторопные женщины, приносившие из кухни новые порции горячего варева и бледного винегрета, ели, прислонясь к дверным косякам, или вылавливали, осторожно беря их с ложки оскаленными зубами, большие пузыри пельменей, то и дело всплывавшие в одной из двух огромных, заливавшихся кипением кастрюль. Однако, заметив чужих, повинуясь взмахам рук вскочившей кримпленовой стряпухи, застолье начало сдвигаться на своих разномастных сиденьях: буквально каждому пришлось привстать, чтобы не глядя плюхнуться рядом неизвестно на что, и лишь после двойного тесного перебора освободился край, по-видимому, доски, обернутой полосатым половиком. Поднимаясь, отрываясь на полминуты от разговора и компании, все эти одинаково плотные мужики и бабы как бы являли себя отдельно и в рост, и первым Софья Андреевна узнала давешнего гармониста – он то и дело с резким ломаным звуком сжимал свой норовивший свеситься до полу инструмент, – и сразу вслед за ним увидела Ивана. Он был теперь не в лохмотьях, а в чистом светло-сером, явно чужом пиджаке – будто в чьих-то просторных, неловких, ватными лапами взявших за плечи объятиях, – и сидел как жених, выложив на край стола заскорузлые дрожащие кисти. На давней его и Софьи Андреевны свадьбе эти руки точно так же лежали на ярко-белой скатерти параллельно нетронутому прибору: перед тем как подняться на выкрики «Горько!», он растерянно вытирал их об себя, и жених с невестой не столько прилаживали губы к губам, сколько шептались, успокаивая друг друга, в то время как набегавшие гости норовили сгрести молодых и лепились поверх их некрепких объятий, чокаясь водкой через их сутулые плечи. После свадьбы в поцелуях так и осталась непонятная помеха как бы недосказанного слова, несовпадение слишком твердых, ничего не достигавших половин. Оглядывая исподлобья совершенно не запоминавшихся соседей – казалось, исчезавших из памяти, чтобы еще несомненнее, всем своим грузным телесным составом, усесться за столы, – Софья Андреевна подумала, что и двенадцать лет назад они вполне могли присутствовать и располагаться в таком же точно порядке на ее незадачливой свадьбе.
Но теперь рядом с Иваном, то и дело выпрямляя его несильным хлопком по спине, сидела совсем другая женщина. Это, видимо, и была его сожительница, почтальонка Галя. Софья Андреевна не удержалась, чтобы не рассмотреть украдкой ее молодое круглое лицо, бордовые большие щеки, покрытые белесым, как бы седым пушком, бледные навыкате глаза, почти неестественно светлые волосы, собранные сзади в вертлявый хвостик, сплошной окат подтянутой груди, придававший Гале сходство с водочной бутылкой. Почтальонка, в отличие от Ивана, упорно смотревшего под стол, то и дело взглядывала на Софью Андреевну, ладонью обметая с бюста хлебные крошки, и как только застолье затягивало песню под прерывистые переборы гармони, буквально задыхавшейся в тесноте, Галя хватала безучастного Ивана под руку и вступала поперед других сильным, но неверным голосом, очень скоро доводя себя до вдохновенных слез, увеличительных, как сильные очки. Должно быть, Галю предупредили о приезде Ивановой бывшей жены, и она постаралась одеться наряднее, но смогла всего лишь прибавить к белой тугой водолазке хомут облупленных бус, которые, если бы не блестели кое-где, вряд ли вообще могли считаться украшениями. Софья Андреевна, в отличие от нее, хотела быть сейчас как можно незаметнее и страшно досадовала на свои синяки, которые успела рассмотреть, проходя, в наклонном желтушном зеркале над рукомойником. Постепенно Софья Андреевна убедилась, что почти у всех веселых, горланящих баб имеются такие же отметины – а у одной нестарой, завитой барашком, целых пол-лица было цвета перезрелой сливы, и она осторожно сосала водку здоровым углом искривленного рта, странно при этом подмигивая. Скоро Софья Андреевна сообразила, что именно синяки придают ей сейчас более или менее нормальный и даже замужний вид. С тайной гордостью она представила, сколько всего ей пришлось бы растратить и позабыть, чтобы на самом деле уподобиться этим женщинам, готовым сносить побои, только бы с ними делали физические безобразия, добывая из-под одежды их картофельные прелести, – только бы признавали ценность того единственного, чем они располагали как действительно и полностью своим.
Места на доске все-таки освободилось мало, и Софья Андреевна, устроив поплотнее дочь, сама едва держалась на краю, крепко упираясь в пол широко расставленными ногами. Разговоры вокруг то спадали, то внезапно поднимались до крика; многие пытались привлечь к себе внимание, всею грудью налегая на стол или поднимаясь с бережно несомыми рюмками, ища ими, будто какими-то чуткими приборами, своих единомышленников. Прислушиваясь, Софья Андреевна уловила упоминание о какой-то трикотажке – трикотажной, по-видимому, фабрике, – о втором руднике, о третьем руднике, где, похоже, работали многие из гостей. Днем, оглушенная сосущим подвыванием автобуса, она увидела внизу, в долине, только деревенские серые крыши, похожие на семечковую шелуху – а теперь получалось, что это была всего лишь окраина большого поселения или даже города, каким-то образом укрытого среди здешних многоярусных горушек, где любая сарайка, поставленная на взлобок, целиком заслоняла собою ближайший обзор. А может, условный Челябинск или Курган состоял из условных вещей: розовые бараки за прудом могли означать ту самую фабрику, а рудником эти люди, явно неспособные к настоящему труду, вероятно, называли белесую кучу гравия или глиняную яму со слабыми краями и маслянистым отблеском на дне, куда разбежавшаяся Софья Андреевна едва не оступилась. У нее все отчетливей проявлялось чувство, что ее заманили в такое место, откуда больше некуда идти.
К ней тоже то и дело обращались с осторожными улыбками, глядя не совсем в лицо, будто ожидая ответа от чего-то большего размером и значением, нежели простая с виду городская гостья: интересовались, какие продукты выбрасывают у них в продовольственных и насколько труднее у них купить колбасу и мясо по сравнению с Москвой. С девочкой тоже пытались поговорить, спрашивали, как учится и сколько лет, но она так жадно набросилась на еду, что могла только взглядывать исподлобья – ее набитый мычащий рот ходил ходуном, – и матери приходилось отвечать за нее, вкладывая в голос как можно больше добрых родительских чувств. На это теплые улыбки расплывались вплоть до полного исчезновения, и перед Софьей Андреевной оказывались люди, не знающие, как от нее отвязаться. Иногда их выручала резко дернувшая с места залихватская гармонь.
Дочь со вздохами возила хлебом по тарелке, собирая и подъедая быстрыми нырками каплющий подлив. Софья Андреевна знала за ней такие угрюмые прожорливые приступы – обыкновенно после многодневной хандры, когда тарелки отталкивались, сдвигая всю посуду на другую сторону стола и очищая для упора тяжелого взгляда голое место с раздавленными пятнами. Девчонка словно не могла приноровиться к нормальному распорядку дней: казалось, ей нужны гораздо большие промежутки времени, чтобы переменить состояние, настроение и даже одежду, которую она занашивала до дегтя на воротнике и старческих морщин на рукавах. У Софьи Андреевны иногда возникало неясное чувство, будто она произвела на свет великанское существо, которое не повзрослеет до самой материнской неприкаянной смерти. После непомерного обеда маленькая великанша порой оживлялась – и тогда от нее можно было ожидать любой несуразной выходки; например, однажды она стащила и вместе с дворовыми подружками буквально размазала и смешала с грязью флакон дорогих духов. Вот и теперь, прихлебывая из стакана лимонад, который все больше мутнел, девчонка тайком бросала вокруг вороватые взгляды. Одновременно Иван заговорил – высоким надтреснутым голосом, отбивая такт кулаком, – про какую-то получку, которую ему не заплатили, а он разбил заведующей двенадцатым складом табличку на дверях.
Тут Софья Андреевна осознала, что не желает, просто не может допустить сентиментального свидания папы и дочки – этих мокрых ползающих нежностей, так памятных ей по прошлому, глупых ласк, от которых на лице стыла алкогольная слюна, и казалось, будто кто-то подсматривает со стороны, – а уж здесь, в чужой избе, битком набитой Ивановой родней, не было бы недостатка в заинтересованных свидетелях. К отвращению перед пьяным куражом – многие за столами уже обнимались и всхлипывали, как бы предваряя ожидаемую сцену, – у Софьи Андреевны каким-то образом примешивался тошный ужас, словно перед встречей с собственным отцом, тридцать лет как канувшим в небытие и теперь способным явиться только как представитель небытия, загробного или ссыльного сибирского, вероятно, где-то перетекающего, с легкой зыбью удвоения пейзажа, в потусторонний мир. Спустя такое большое и страшное время Софья Андреевна могла бы опознать отца только по его вещам, по слежавшемуся френчу, по засохшему мотку ремней и ремешков, что хранились у нее в комоде: перекошенные ящики заклинило намертво, из-за чего массивный комод со всем его содержимым превратился в косную подставку для всякой мелкой дребедени вроде шкатулок и фарфоровых слонов. Однако такое надежное, почти подневольное обладание вещами отца не ограждало Софью Андреевну от призрака. Глядя на рано постаревшего мужа, на его обвислые морщины, Софья Андреевна догадывалась, что, ожидая Ивана за полночь, в недобрый час, когда темнота, окончательно слившись в целое из разной глубины и окраски частей, внезапно легчает, сквозит, – ждала не то чтобы явления огромного человека, способного схватить ее на руки, как куклу, но просто мужскую зловещую фигуру, зараженную несчастьем, – а такой фигурой в ее жизни мог быть только арестованный отец.
Софья Андреевна не помнила, когда, при каком соединении плачущего взрослого разговора в одном углу и ее одинокой игры в другом, страстная жажда возвращения отца разом сменилась страхом перед ним: казалось, будто все тогда боялись его и не смели пересекать пустоту нарисованных комнат, словно предназначенных для отцовского возникновения из воздуха. Старый дом в то беспощадно солнечное лето был словно расчерчен на темные и жарко залитые комнаты: переходы сквозь них как-то соответствовали мучительной череде надежды и отчаяния – при полной, безысходной неизменности вещей. Мебель, статуэтки, швейная машинка, похожая на безголовую железную козу, – буквально все было словно подсвечено собственным, строго вертикальным светом, собственным и в том ужасном смысле, что он был материален, как сами предметы, – светом осевшей пыли. На горячем солнце, отдававшем в пересохшую желтизну, этот свет был еле проявленным и тусклым, но в темных комнатах он серебрился, будто лунный, и благодаря своей контрастной геометрии казался очень ярким – становясь все ярче по мере того, как неубранные помещения, пропитанные прошлым, отторгали живых жильцов. Была какая-то зависимость между детской, дикой, готовой задушить любовью к отцу и ужасом перед ним же, – какая-то волосяная, тончайшая линия симметрии, иногда ощущаемая Софьей Андреевной как нечто более реальное, нежели прочий, не окрашенный чувствами мир, по сути, частица отца в ее естестве, единственный залог его действительного существования.
И сейчас, ощутив при виде мужа резь того железного волоса, Софья Андреевна вдруг сообразила, что теперь отец пришел бы к ней, конечно, не огромным человеком с пышными, пыхтящими усами и толстой складкой под хитрющим глазом, а ссохшимся стариком, как бы склеенным вкривь и вкось в процессе уменьшения. Обнаружился еще один вид симметрии: встречный – вниз и вверх – рост родителей и детей, при котором, однако, нельзя соединиться и совпасть, а можно только разминуться. Переживая все это словно бы за дочь (как недавно на улице переживала за Ивана его орущий, ветром раздуваемый стыд), Софья Андреевна подумала, что, случись свидание дочки и папы лет через десять, было бы еще ничего: молодая великанша вымахала бы так, что Иван сделался бы просто карликом в волочащейся одежде с отпечатанными по краю следами многих башмаков, совершенно безобидным и безопасным, почти не существующим. И вдруг все в мыслях у Софьи Андреевны сложилось, встало на свои места. Она сообразила самое важное: в отличие от нее самой, помнящей хотя бы карий глаз в мясистых розовых веках, твердый орден, наглаженный подбородок как бы в прилипшем мельчайшем песке, ее девчонка ни разу не видела отца. Она в аккурат задержалась с рождением, чтобы Софья Андреевна успела полностью почувствовать уход Ивана, перевалить дневным и ночным сознанием за барьер утраты, – и тогда буквально выскочила на свет на скорости семьдесят километров в час, встреченная обильным шумом до дна распоротой лужи. По простому закону симметрии, только что открытому Софьей Андреевной, присутствие девочки даже в самой гуще Ивановых родственников, в изобилии являвших семейную коренастость и младенческие выпуклые лбы, совершенно отменяло присутствие самого Ивана. В их простейшем случае медленный встречный рост, отмечаемый на иных домашних косяках то редеющими, то напряженно густеющими зарубками – там, где словно идет радионастройка на другую станцию, – превращался в рокировку, моментальную перемену мест. Значит, дочь, казавшаяся до сих пор единственным звеном, соединявшим Софью Андреевну с мужем в его блужданиях по туманным, оснащенным фанерными стрелами городам, была теперь в материнских руках верным орудием его несуществования. Софья Андреевна твердо сказала себе, что ни в коем случае не покажет дочери папашу, как бы он ни распинался и ни стремился привлечь внимание и жалость, вылезая чуть ли не на стол из распадающихся створок пиджака. Похоже, все получалось: не только девчонка не видела в упор развинченную фигуру, но и остальные гости равнодушно отворачивались, а растерянная Галя тщетно ловила волосатый блуждающий кулак, украшенный железными часами и лиловыми татуировками.
Тем временем в дальней комнате, что выглядела маленькой и сонной из-за мягких, низко повязанных портьер, долилась, выдыхаясь пустым шипеньем, слабая сладкая музыка. Женщины первыми полезли из-за стола, будто нечаянно плюхаясь на колени радостно крякавшим мужикам, и те уже нарочно их не отпускали, забираясь лапами под перекошенные юбки. Поднялась суматоха. Софья Андреевна с дочерью вынуждены были встать, чтобы пропустить уже запыхавшихся танцоров, отрясающих на себе потные рубахи и кофточки. Какое-то время в комнатке за портьерами топтались только две белобрысые девчонки: большая подкручивала маленькую за плечи, и та, закатив глаза, молитвенно сложив ладони на груди, кружилась, относимая на мебель в своей блаженной слепоте, с улыбкой тихого экстаза на веснушчатом молочном личике. Но скоро туда набилось множество народу, и среди десятка толстых, совершенно бесчувственных ног (были видны в основном они) выделялась одна неожиданно ладная пара, гнутым вензелем ходившая по сбитому половику.
Наступило какое-то долгое, бестолковое замешательство. Софья Андреевна с девочкой то присаживались, то вставали, нехорошо выделяясь городской воспитанностью среди простосердечного веселья, где все напористо проталкивались вперед и между двумя устремившимися друг к другу людьми кукишем высовывался непременный третий. Между тем вокруг зияли странные, печальные пустоты, и на одном незанятом стуле лежал, свисая как шелковый, нежно увядший, в темных слипшихся морщинках, букет медуниц. В дальней комнате уже танцевали «по-современному» – почти под такую же, как прежде, сорную, тихую музыку, немного оживляемую пробивающимся ритмом: шагали взад и вперед, широко и слишком твердо, неловко кобенились, работая растопыренными локтями, – все это напоминало разломанную на угловатые части, потерявшую направление кадриль. Откуда-то в обеденную комнату набежало множество детей (вероятно, стряпухи кормили их в отдельном закутке). Дети лезли и льнули к подобревшим пьяным мужикам: один пацан, зажатый между колен красномордого дядечки, потевшего будто горячим прозрачным спиртом, старательно, с задыханием, декламировал стишок и одновременно лазал пальцем в дядькиной осклабленной пасти, со скрипом протирая железные зубы от хлебной слюны. Давешняя конопатая девчонка с визгом, приседая и возя по полу сандалиями, вырывалась из объятий своего мычащего отца, который в судороге пьяной нежности так стискивал это вертлявое существо, что его заторканные локти сходились за ее сведенными лопатками. Вырвавшись и отскочив, сверкая из-под сыпучих вихров горячими от слез глазами, егоза налетела спиной на крупную тетку с кривыми икрами и мотыльковым бантиком из фартучных тесемок над парой могучих низких ягодиц. Женщина – по-видимому, мать – схватила егозу, задрала ей ручонку в спадающем рукавчике: выше костлявого локотка среди старых, серовато-расплывчатых, будто нанесенных чем-то очень нежным, царапин и синяков багровели свежие вмятины от отцовских пальцев. Женщина, указывая на них, закричала неожиданно тонким и скорым голосом, на что ее обмякший муж только сонно ухмылялся. Но егоза вырвалась и от разгневанной матери, отбежала, раскрутив ее, как тяжкий турникет, – и, пока женщина махала руками и хлопала себя по бедрам, белобрысая девчонка вновь, с гримасой сладкого отчаянья, бросилась к отцу. Она жестоко тормошила его, напрашиваясь на боль, а мужик, шатаясь и поводя опущенной башкой на толстой, как коряга, коричневой шее, попробовал сперва разнять обвившее кольцо, – но при взгляде на сердитое лицо жены, похожее на грузный пакет в авоське, его дурацкая ухмылка налилась торжеством.
Пока отец и дочь терзали друг друга, их сходство то проявлялось, то исчезало, мигало и вспыхивало, точно буквально между ними зарождался какой-то самостоятельный свет, быстро пробегавший по изменчивым чертам. И во всей до нереальности прокуренной комнате, будто на табачных душных небесах, происходило то же самое: истерика детской любви к устрашающим, бессмысленным отцам, – а букетик медуниц на стуле все слабел, будто его макнули в чашку темного и вязкого дурмана.
Теперь Софья Андреевна всерьез опасалась, что атмосфера захватит и ее безучастную дочь. В глубине души она отлично знала, что может не опасаться прямых вопросов и требований. Тема отца была у них такой же запретной и неприличной, как и другие темы касательно брака и мужчин, и если уж девчонка не решилась спросить наедине – хотя бы в жарком, проштемпелеванном первомайской красной краской городишке, где они сегодня делали пересадку, – то теперь, в присутствии незнакомой родни, она, конечно, скорее проглотит язык. И все-таки девчонка могла из одной обезьяньей привычки к подражанию вцепиться в отца, если бы Иван как-то себя перед ней обнаружил. К счастью, обомлевшие ноги вряд ли могли поднять его из-за стола, и большей частью он дремал, целясь носом в свою висящую на нитке пуговицу. В эти минуты почтальонка, сторожившая его, даже не глядела на Софью Андреевну и спокойно била на себе комаров, с бесконечным терпением дожидаясь, пока сядет обвевающий ее невидимый летун, всем телом и существом погружаясь в оцепенелое ожидание, будто в какое-то блаженство. Однако временами Иван, очнувшись и растопырившись, пытался упереться в пол сразу двумя ногами – тогда почтальонка хватала и держала его, морщась на трясущуюся руку, готовую сорваться и ударить ее по лицу, и одновременно бросала на городских такие взгляды, от которых даже у Софьи Андреевны холодело между лопатками. В голове у нее звенело сухое «тик-так» – гораздо быстрее, чем у обычных часов, – будто отсчитывался некий промежуток времени, существовавший в виде полного белого круга, после обвода которого можно будет распрощаться и уйти в чуланку, а завтра рано утром уехать домой.
Внезапно девчонка, сильно выдыхая носом, как это у нее бывало в моменты самого дурного настроения, пихнула Софью Андреевну в бок. Но глаза ее смотрели не на мать, а на сцены счастливого отцовства: некоторые дети помельче уже взлетали в нетвердых руках к ярко освещенному потолку – таинственно и чудно одинокие в своих забитых семьях из-за любви к родному чудовищу, неуязвимые, как ангелы со взметенными полетом волосенками. Однако вовсе не умиление выражало насупленное девчонкино лицо: в углах ее сжатого рта залегла совершенно взрослая брезгливость, а на Иване с почтальонкой ее сощуренный взгляд оскользался, будто на внезапном льду. При этом отсутствие Ивана делалось таким пугающим, что почтальонка в растерянности принималась трясти обмякшее тело, выпирающей очевидностью своего физического наличия сходное скорее с предметом, нежели с живым существом.
Между тем девчонка обозленным шепотом – как будто Софья Андреевна должна была понять ее давно и безо всяких слов – объявила, что отправляется спать и что ей вообще непонятно, на фига они сюда притащились и какого фига она должна отвечать всяким дуракам на, их дурацкие вопросы. Поднимаясь, она шипела все громче и боком напирала на мать, будто на запертую дверь, нисколько не стесняясь того, что многие лица застыли посреди своих разговоров и даже старуха, давно уснувшая и ставшая неразличимой среди навороченного на койке тряпья, выпростала крошечную головку и уставилась на внучку из-под вощеных желтоватых прядей, придававших ее полуслепому взгляду какой-то дикий блеск. Поспешно вставая и выпуская дочь, Софья Андреевна подумала, что все, слава Богу, уже закончилось. Ее благодарственных и прощальных слов никто не воспринял, застывшие лица так и не обратились к ней, только глупые почтальонкины черты исказились плачущей гримасой да кто-то горлышком бутылки клюкнул о рюмку Софьи Андреевны и булькнул водки, полагая, видимо, что это тост.
Девчонка уже пробиралась вперед все той же нелепой походкой, будто шла по канату. Софью Андреевну раздражала эта неуместная игра, очередная бездельная дурь, ее оскорбляло хамское поведение дочери и собственное подобострастие, с каким она улыбалась каждой подвернувшейся на их пути физиономии, пытаясь различить на ней следы столкновения с презрительным дочкиным взглядом. В то же время Софья Андреевна против воли была благодарна девчонке за это презрение и бесцеремонность – за то, что она сама, безо всякого вмешательства матери, не захотела даже выяснить, кто из этих разгоряченных мужиков с младенчески большими, как бы неотвердевшими головами есть ее родной отец. Поэтому Софья Андреевна молча стерпела тон, каким девчонка велела ей отвернуться, когда присела у сарайки в самом темном и бурьянном углу двора, на каких-то кракающих стеклах. Краем глаза Софья Андреевна все же видела ее, как она смутно и жалостно белела в темноте, уткнувшись лбом в расставленные коленки, как выронила что-то растряхнувшееся в воздухе и долго шарила около себя, одной рукой придерживая между ногами собранные трусики. Софье Андреевне вдруг показалось, что дочери не двенадцать, а два, что она все та же плотная тяжеленькая дынька, которую можно подхватить и унести, – и когда они наконец, загребая руками в темноте, приплыли в чулан, Софья Андреевна даже удивилась своему желанию погладить дочкины волосы, к которым пристала переломленная былинка.