Текст книги "Аристократия духа"
Автор книги: Ольга Михайлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Глава 22. «Спокойный вечный сон, блаженство без желаний – для всех, чей груз скорбей и бедствий неподъемен, когда земля потерь и похорон вновь алчет жертвы…»
Несколько минут он молча стоял на пустом лестничном пролете. Звуки исчезли. Померкли цвета. Точнее, он ощутил вязкую сумеречность и беззвучие полуночного сна, в котором тебе вручается нечто важное, что-то, чей сокровенный смысл тоньше дыхания, и неуловим, и непостигаем, но видится осмысленным, когда кажется, что вот-вот проснешься, обогащенный этим новым пониманием, и жизнь переменится, но проклятый сон длится, и прозрачный смысл только что понятого уже затуманен зловонным дымом пастушеских костров и серой гарью смрадных костных промыслов…
Кейтон не помнил, как оказался на улице, краем сознания отмечая странную пустоту тротуаров, спешащих куда-то редких прохожих, да холодные порывы майского ветра. Вдруг на миг ослеп. Небо, от самых дальних пространств горизонта до него самого, резко вспыхнуло ртутной молнией, отпечатавшейся на сетчатке глаз изорванной паутиной, рваными тенетами, обескровленными перерезанными венами, минуту спустя его сотрясло раскатом грома и почти тут же на землю рядом упали тяжелые капли дождя. Он мог бы переждать под крытым мостом, но, ничего не замечая, Кейтон шёл и шёл под потоками ливня первой майской грозы посередине улицы, лишь однажды недоуменно свернув, пропустив какой-то экипаж, коим правил ражий орущий ему что-то детина-возница.
На пороге его встретил тёткин лакей, ошеломлённый странным видом господина, который, весь с ног до головы промокший, не видя его, отдал куда-то мимо его рук трость и шляпу и, шатаясь, как пьяный, поднялся к себе.
Кейтона хватило на понимание необходимости снять с себя насквозь промокшую одежду, он натянул поверх голого тела домашний халат, почти подполз к камину, осторожно, не чувствуя прикосновения древесных поленьев к ослабевшим пальцам, подложил их в пламя. Он понимал, что скоро, совсем скоро в нём растворится эта благая тишина от мыслей, ему придётся понять, осмыслить и постичь что-то страшное, пугающее и кошмарное в своей боли и безысходности, и всеми силами ослабевшего духа отталкивал, отодвигал, оттягивал эту минуту – минуту, когда проклятый разум вступит в свои права и произнесёт свой смертный, не подлежащий обжалованию, приговор.
Тётка, заглянувшая в его гостиную, тяжёлым взглядом остановилась на его скорченной позе и босых ногах, а заметив помертвевшее лицо племянника, на миг исчезла, вновь появившись на пороге с компаньонкой, которая принесла непочатую бутылку вина леди Блэквуд, ту, что напомнила ему малагу. Энселм встал, резко покачнувшись, однако, сохранил равновесие. Пил жадно, бокал за бокалом, коих в бутылке оказалось четыре. Леди Эмили, понимая, что её племянник не будет без веской причины сидеть босоногим на ковре, полупомешанным взглядом озирая пламя камина, поняла и другое: потрясение щенка было столь очевидным, что говорить с ним было бессмысленно.
Сам Энселм понимал только то, что ничего не хотел понимать. Кальдероновские фразы цеплялись в его пьянеющем сознании за шекспировские, их сменяли другие, авторство коих было туманно и терялось где-то в анналах памяти… Да, «умереть, забыться, видеть сны», «поток времен, Харонова ладья, неси в Аид…», «спокойный вечный сон, блаженство без желаний – для всех, чей груз скорбей и бедствий неподъемен, когда земля потерь и похорон вновь алчет жертвы…», «… мы созданы из вещества того же, что наши сны, и сном окружена вся наша маленькая жизнь….» Потом пришла желанная темнота…Очнулся Кейтон от пьяного сна на рассвете, трезвый, как трикраты вымытый бокал. Он сумел выторговать у забвения и безмыслия безумно много – целую ночь беспамятства, но этим и исчерпал отпущенный ему лимит. Забвение – высшая форма свободы, обезболивание памяти, тайна вечности, и теперь она уходила, просачивалась меж пальцев водяными струями, просыпаясь тонким песком в часах… Разум, почитаемый и боготворимый им, теперь возвращался в страшном чёрном капюшоне палача, поверх которого звенели шутовские бубенчики. Спасения не было.
Кейтон начал думать.
Признание в любви от женщины само по себе было невозможностью. Говорить о любви – право мужчины. Признание мисс Сомервилл, умной красавицы, – было удвоенной невозможностью. Но признание в любви ему – уроду, – было невозможностью утроенной, и даже – возведенной в бесконечно высокую степень. Его не могли полюбить. Это не могло быть правдой. Прочувствованная чуть не с отрочества безжалостная данность уродства зеленой плесенью расползлась в нём, слилась с ним, и она не могла быть ложью. Зеркала не лгут.
Но и боль… Боль тоже не лжёт. А его грудь искромсало, словно сабельными ударами. Эта боль не лгала. А значит, всё правда. Он поверил её словам, это он помнил, потому-то душу и перекосило этой саднящей мукой. Он поверил. Да. Хотя мысль, что всё то время, когда он блудил, томился вялой скукой, злился на глупые выпады вздорной дурехи, убивал время, напивался и оплачивал подлости приятеля, он… был любим – казалось фантасмагорией, но он безоговорочно, беспрекословно, незыблемо и несокрушимо поверил услышанному.
Но, если он верил её любви и признанию в ней, – как он мог сам ничего не видеть? Как мог не заметить её любви? Он невидящим взглядом смотрел в пустоту. «…Здесь говорится об искусительной возможности вернуть время, прожить его заново… Герой – мудрец и книжник Фауст, считает, что прожил жизнь впустую, но свою новую, данную дьяволом молодость тратит как последний глупец – на разврат, на пустые интриги, на придворные аферы, на путешествия за химерой и блуждания по краям фантасмагорий, он губит души, ищет прекрасную Елену и пытается отнять у моря клочок затопляемой приливом суши…»
Это были первые её слова, первые, которые он услышал… О, какая подлинно дьявольская ирония… Сколько бы он дал сейчас за искусительную возможность вернуть время, повернуть его вспять?
«Герой ищет не высшей истины, но земных благ, не Бога, но Прекрасную Елену…», ответил он тогда. Гритэм когда-то сказал ему, что человек, не ищущий Бога, никогда не найдет Его, не желающему знать Истину – она никогда и не откроется. Всё верно. Он, урод, не искал Прекрасную Елену – вот и не видел её…
Память перенесла его на берег Эйвона, мисс Сомервилл стояла у мольберта. Он помнил набросок, резкие черты собственного лица, искусно наложенные тени. «…Абсолютное сходство возможно… при глубоком знании модели, а так удается схватить только поверхностное подобие. Я не понимаю мистера Кейтона. Его взгляд двойственен, он ускользает, но почему? Это погруженность в себя? Любовь к одиночеству? Стремление утаить нечто постыдное? Надменное желание стоять над окружающим миром? Отрешенность от суеты? Холодное себялюбие? Затаенная боль?» Он заметил тогда её красоту – но разве восхитился? Душа урода, закрытая броней извечного скепсиса, была глуха и слепа. «Может быть, именно неспособность сострадать и обрекает вас на одиночество?»… «…Вместо того, чтобы утверждать, что меня никто не любит и искать свидетельства чьей-то ненависти к себе, я попыталась бы любить, не ожидая взаимности…» Что ж, она следовала своим принципам. Но он… он отстранился от её слов.
Они были неприятны ему.
Бал у Комптона… Красавица в сиреневом платье с улыбкой заглянула ему в глаза. Он тогда не узнал её. Искусственный свет и бальные ухищрения. Почему он был так слеп? Вспомнил и вопрос тётки: «Это вы нарисовали портрет моего племянника?» «…Да, его лицо ещё при первой встрече очень понравилось мне, миледи, оно необычно и напоминает старинные портреты, что мне доводилось видеть в европейских галереях. В нём совсем нет обыденности. Взгляд любого истинного живописца не мог не остановиться на нём…» Почему он был так глух?
Гостиная Реннов… Она была странно непохожа на себя, лицо казалось выточенным из опала и слоновой кости, а розовое платье оттеняло сияющую белизну. Он уронил по её поводу что-то любезное и легкомысленное, пустое сердце ничего не вмещало, но плоть, он помнил, отяготила его тогда… Потом пришёл Камэрон и он заметил, что Ренн влюблён в Энн Тиралл… Почему он замечал любовь других, но не видел любви, направленной на него самого? Он спел, повинуясь своей тоске, ту итальянскую канцону об умершем от любви паяце… «…Она совсем не любовная, – услышал он тогда, – Она о маленьком певце и музыканте, который тщетно мечтал о любви красавицы и умер от тоски…»
Он напел после пустую шансонетку – и она мгновенно поняла, что он поёт то, что не нравится ему…
После, у леди Блэквуд… Ведь эта фраза мелькнула: «Сейчас рядом крутится молодой Камэрон, но Эбигейл уже сказала, что настойчивость ненравящегося мужчины угнетает больше, чем равнодушие нравящегося…» Она тогда уже поняла, что нелюбима. Это был сказано о нём?
Парад-Гарденс… «…О чем вы задумались, мистер Кейтон? Любуетесь бабочками?» Он болтал тогда, слегка хмельной, всякий вздор… «…Вы приглашены к Беркли, мистер Кейтон? Не будете ли вы любезны солгать, что пригласили меня на первые два танца?» Ему показалось, что она воспользовалась им, как отговоркой. Он ещё позавидовал Камэрону – тот мог претендовать на любовь… О, глупец. У Комптона, когда милорд и леди Кейтон оставили их наедине, она проронила: «…Мне показалось, что вы сами воздвигли вокруг себя каменные стены».
Последняя встреча у Реннов. «Когда я поняла, что люблю вас – это не было бедой. Когда я поняла, что мое чувство роковым, фатальным образом не взаимно, – это было больно, но бедой не было. Но когда я поняла, что полюбила мерзавца – это… почему-то… оказалось бедой».
Выстроившиеся в памяти и чередой мелькавшие эпизоды, увы, лишь усугубили его тоску до висельного отчаяния. Но глупо было лгать себе – у него не было обратного пути. Искусительная возможность повернуть время вспять, прожить его заново – отсутствовала. От дурной фразы «быть могло бы» веяло чем-то загробным.
«Я, лишь рисунок, сделанный пером На лоскуте пергамента; я брошен В огонь и корчусь…»
Он не хотел унижать себя враньем. Можно свысока плевать на влюбленных людишек и смеяться над ними, когда ты подлинно выше любви… Но кто из живущих выше? Мужчина, чье сердце никогда не обжигала любовь женщины, мужчина ли? Отвергать же любовь на словах, но скрипеть по ночам зубами от мутной тоски и пароксизмов неудовлетворенной похоти, – ничего высокого в этом нет. Это смешное и жалкое высокомерие эзоповой лисицы, объявляющей кислым и невкусным виноград, до которого ей не дотянуться. «Нет ничего слаще любви, нет ничего выше, приятнее, полнее и прекраснее ни на земле, ни на небесах, ибо любовь – это дитя Бога и обитает лишь в Боге, превыше всех сотворенных вещей. И любящие нас – священны, даже если мы не любим их…» Не любим?
Его сотрясло. Господи, да если бы он только мог помыслить, на одно мгновение поверить, допустить, что девушка, подобная мисс Эбигейл, может быть к нему искренне расположенной, подлинно заметить его, предпочесть другим, полюбить, – о, его перегнуло бы пополам! Он рабски склонился бы перед ней, не чувствовал бы ни малейшего унижения, простираясь во прахе, целовал бы следы её ног на улицах Бата…
За единый взгляд любви…
Уродство сыграло с ним злую шутку. Оно не помешало тому, чтобы его полюбили, но так исказило его понимание, что воспрепятствовало обрести плоды этой любви, получить то, о чём он даже мечтать не мог, то, что могло принадлежать ему, стоило протянуть руку… А что он? Обижался на глупые реплики, нервничал из-за пустяков, страдал из-за уязвленного самолюбия… Это же уродство исказило и помрачило его разум, заставив совершить непотребное… Это уродство довело его до такого плебейства духа, до той духовной неприглядности, которой подлинно не выдерживает ни любовь, ни дружба, ни даже поверхностное приятельство. Ренн прав в своем отторжении. Столь же прав, как и мисс Эбигейл, с той лишь разницей, что Альберту действительно было меньше терять. Боже мой, и он ещё глумился про себя над вздорной блудливой дурочкой Молли и её помрачёнными мозгами!! Что было с твоими мозгами, идиот?
…Постучав, вошла тётка, окинув его обеспокоенным взглядом.
– Энселм, что вчера с тобой случилось?
Он поднял на неё тяжёлые, словно свинцовые глаза.
– Меня сильно ударило по голове, тетушка…
– Что? Чем?
Он пожал плечами и утомлённо махнул рукой.
– Мои грехи. Но меня вразумило…
Леди Эмили смерила его сосредоточенным взглядом.
– О… Понимаю. Это, если соберётся ударить, бьёт наотмашь.
– Угу.
Он хотел было подняться, но почувствовал тупую боль во всем теле. Его подлинно словно избили. Неожиданно он вспомнил разговор с тёткой по возвращении с пикника, её двусмысленный взгляд и не менее странный вопрос. Его портрет, нарисованный Эбигейл, все ещё лежал на каминной полке в гостиной.
– Тётя, а почему вы спросили тогда… когда увидели мой портрет… Вы спросили, рисовала ли мисс Сомервилл и других мужчин, или – только меня?
– Спросила. Ну и что?
– А зачем вы об этом спросили?
Тётка смерила его все тем же двойственным взглядом. Странно хмыкнула.
– Ну, ведь и дураку понятно, когда девица вдруг рисует портрет мужчины, которого почти не знает, это желание обратить на себя его внимание и свидетельство интереса к нему. Если она рисует одного, не замечая остальных – она выделяет его для себя из толпы.
– А почему вы мне этого не сказали?
Тётка пожала плечами.
– К чему говорить банальности? Мы сделали все, чтобы свести вас… но мне показалось…
– Что показалось? – напряжённо произнёс он, стараясь, чтобы голос не звенел, но звучал, как обычно.
Тётка пожала плечами.
– Об этом и говорить не хочется, дорогой племянник.
– Что вам показалось? – чуть не взвизгнул он.
Тётке его истеричность не понравилась. Джентльмены не визжат – и она щедро облила его ушатом ледяных и зловонных помоев.
– Первой мыслью было то, что либо ты, как последний дурак, цены себе не сложишь, либо просто неполноценен, и тогда род Кейтонов и вправду обречён. Третьего объяснения у меня тогда не было. Кто ещё мог не оценить внимания такой красотки и умницы?
Проступившая нервозность Кейтона только судорожно сотрясла его пальцы и перекосила лицо нервным смехом.
– Нет-нет, тётя, ну что вы… Второе… Не пугайте отца… второе неверно.
Но леди Эмили этим не ограничилась.
– Я тоже потом подумала, что дело в другом. Ведь те, кто шляются по смрадным притонам, да возвращаются, как мартовские коты, с блудливыми глазами, дешёвыми духами облитые, – на что и претендовать-то могут? Соглашающимся на отбросы амброзию и не предлагают, это всё равно, что в сточную канаву столетний коньяк вылить. Вот мимо твоего рта его и пронесли…
Энселм закусил губу, чувствуя, как предательски краснеет.
– Чем тебе девица-то не потрафила? Считаешь себя принцем-консортом, что ли? Королеву тебе подавай?
Принцем-консортом Энселм себя не считал. Нельзя было сказать, что первая догадка тети верна. Он отнюдь не думал, что мисс Эбигейл недостойна его. Это уж было и вовсе смешно. Но что толку? Исходя из ошибочных постулатов, но опираясь на знание жизни и житейский опыт, тётя была права в главном.
Он оказался последним дураком. Просто идиотом.
Глава 23. «Если вы собираетесь мне сказать, что я достоин пули, вспомните, что я последний в роду. А что чести я роду не делаю – я и без вас уже понял…»
День длился бесконечно. Энселм почти ничего не мог проглотить ни за завтраком, ни за обедом, но, боясь насмешливых комментариев тётки, все же съел что-то, не чувствуя вкуса. Около четырех пополудни должен был приехать отец, и Кейтон понял, что мучительно боится и не хочет этой встречи. Он решился даже попросить тетку поговорить с братом и уговорить милорда Эмброза отпустить его в Мертон, не мучая и не терзая разговорами о женитьбе и о поместье, но тут леди Кейтон, когда они остались за столом вдвоём, спросила о том, о чём сам Энселм старался не думать вообще.
– Ладно, племянничек, пусть ты не сумел разглядеть у себя под носом Венеру. Что мешает сделать это сейчас?
Она осеклась, заметив, как глаза Кейтона налились слезами. Рассказать ей о Райсе было невозможно, но без этого он не мог ничего объяснить. Но понимая, что после его отъезда тётка и леди Джейн могут попытаться поговорить с Эбигейл, понял, что этого тоже нельзя допускать. Его сковало холодом. «Ты хочешь все рассказать ей? Ты сошёл с ума?», прозвенел в мозгу странный голос. «Мистер Кейтон, прозвучал вдруг там же голос Ренна. Вы – законченный мерзавец. И потому я прошу вас не считать меня долее в числе ваших знакомых…» You made your bed, now lie in it. Он уже по глупости счёл тетку недалёкой дурой – и что получил, такой умный?
Кейтон сделал глубокий вдох и выговорил.
– Я… сделал глупость… Хотелось бы думать, что глупость. Мне надоели выходки мисс Вейзи и я… Райс проигрался. Я выручил его и попросил сыграть с мисс Вейзи шутку. Шутку! А не мерзость!! – Он умолк, заметив остановившийся взгляд тётки, но потом, чуть отдышавшись, продолжил, – тот вытворил нечто совсем уж непотребное и рассказал об этом Камэрону, ну, а тот, разумеется – мисс Сомервилл и Ренну, преподнеся это… как ему было удобно. Альберт вчера отказал мне от дома.
Тётка выпрямилась и смотрела на него так, словно впервые видела. Он вытянул к ней бледные пальцы.
– Если вы собираетесь мне сказать, что я достоин пули, вспомните, что я последний в роду. А что чести я роду не делаю – это я и без вас уже понял. – Он нервно потер лоб, не поднимая глаз на леди Кейтон.
Ему было тошно.
– Боюсь, ты не до конца понимаешь, что натворил… – тётка умолкла. – Пути чести грязными не бывают.
– Да… Но, поймите, – он наконец решился поднять глаза, в них стояли слёзы, – я не думал о подобном – клянусь, в голову не приходило. Ренн спросил, а что я, собственно ждал от Райса, и ответить мне было нечего, но, Богом клянусь, я не думал о подобном. Недомыслие не есть умысел. Я не думал. – Голос его вновь задрожал. – Тётя, умоляю, через два часа приедет отец, пусть не говорит со мной ни о браке, ни о сватовстве, мне нужно уехать…
– Да, нужно… плетьми бы тебя нужно… – медленно побормотала она и тоскливо процитировала что-то, что он уже слышал, да забыл, где. – «О своих заслугах не нужно помнить, о милости к себе не помнить нельзя, о нанесенных тебе обидах нужно забывать тотчас же, о своих проступках забывать нельзя никогда…» Бедный ты, бедный… – Она горестно покачала головой и вздохнула, заметив больное лицо Энселма. – Ладно, я поговорю с братом. Сам ему ничего не говори. Это убьёт его.
Кейтон кивнул. Да, это он понимал. Тётка подошла к нему вплотную.
– Мне бы хотелось… возможно, я опережаю события, а возможно и просто… мне мерещатся призраки. Но, по мне, лучше распугать призраков, чем…
– Чем…?
– Мне понравилось твоё понимание, что ты не делаешь чести… надеюсь, всё же – пока – нашему роду. Одновременно рада, что ты помнишь, что последний в роду. Не смей глупить. Из дерьма надо вылезать, выкарабкиваться, отмываться и очищаться. Не надо топить себя в нём с пулей в башке. Гробы и без того смердят. Понял?
Он молча кивнул.
– Но что мисс Сомервилл? Ты полагаешь, что… она не простит тебе мерзости или равнодушия? Ты подлинно равнодушен к ней?
Он истерично затряс головой, руки его заходили ходуном, он с трудом смог унять их судорожные движения.
– Если бы я только мог предположить, что хоть на волос интересен ей…
Леди Кейтон вздохнула.
– Ты являешь собой такую дивную смесь ума и глупости, налитую в один бокал, дорогой племянничек, что страшно взболтать…
Энселм не знал, о чём говорила тётка с отцом по его приезде, но не мог не оценить тётушкины дипломатические способности. Милорд Эмброз согласился с тем, чтобы он пребывал в Оксфорде до защиты магистерской диссертации, смотрел на него странным взглядом, столь усталым и робким, что у Энселма сжалось сердце.
Вещи его уже были собраны, и теперь Кейтон пожалел об этом – он потерял последний шанс хоть чем-то занять себя. Он попросил тётку уступить ему футляр для карт, куда бережно сложил, осторожно свернув, рисунок Эбигейл. Это было всё, что оставалось ему от неё, подумал он и снова закусил губу, чтобы не завыть.
Неожиданно в нём поднялось страстное желание бежать к ней, пытаться объяснить, оправдать себя, умолять сжалиться над ним, выслушать и понять, но он тут же и погасил в себе этот безнадежный и глупый порыв. Что он объяснит? Как оправдается? Камэрон говорил с Райсом и мог рассказать всё, что угодно. Да и что возразить на очевидное – именно он сподвиг Райса на это мерзейшее дело. Господи, будь трижды проклят тот день, когда он вообще узнал в Вестминстере этих негодяев!
Оправдаться…
«Великая любовь может пробудиться только великими достоинствами. А если любить нечего – любовь будет ничтожной, чтобы она о себе не думала. Вы не согласны, мистер Кейтон?…» Теперь он снова был аристократом. Точнее, им сделала его полученная от судьбы оплеуха. Великие достоинства… Он снова едва не завыл, закусив до боли губу.
Выезжая на следующий день на рассвете из Бата, приказал проехать через Палтни-Бридж. У дома Реннов остановил экипаж. Долго украдкой смотрел на окна, занавешенные и сонные, наконец, велел трогать. Теперь, когда он оставлял Бат, поймал себя на том, что совсем не хочет уезжать, покидать то единственное место, где был любим, тот дом, куда вход ему был навсегда заказан.
На полпути зашел перекусить в таверну. Там были лишь двое: бледный пастор в длиннополом рединготе, в мягкой шляпе, шнурованных башмаках, прилизанными волосами и в круглых очках, и субъект с бульдожьим лицом, сизыми щеками и по-бычьи тупым взглядом, сквозь дрёму взиравший на него. Кейтон, заказав портер и ветчину, снова поймал себя на том, что не хочет есть. Но не это было главным. Что-то в нём самом перекашивалось, изламывалось, перегибалось, трескалось и ломалось. Из него совсем ушла та сила, что последние до рокового понедельника дни переполняла его. Кейтон вдруг поймал на себе обеспокоенный взгляд бледного пастора, спросившего, хорошо ли он себя чувствует? Он себя не чувствовал вообще, но успокоил встревоженного джентльмена, и снова сев в экипаж, велел трогать.
В Мертоне Кейтон оказался ближе к вечеру, колледж был полупустым, до начала занятий оставалось три дня.
Господи, как он стремился сюда ещё несколько дней назад, как тосковал по желто-терракотовым стенам Мертона, по своему столу, конспектам и книгам! И вот он здесь, но эти стены, цвета горчичной охры, лишь усугубили его горечь, а аскетичность обстановки – обострила боль необретённости. При понимании, как близко он был от счастья, сердце сжимало мукой. Кейтон чувствовал себя совсем обессиленным, словно изнуренным изматывающей болезнью, был странно отрешён от своих былых устремлений.
Сразу по приезде Кейтон направился в ботанический сад, до страшной усталости бродил там, вглядываясь в зеленеющую листву, вдыхал аромат цветов, ловя себя на впервые прочувствованном стремлении отрешиться от разума, погрузиться в царство безмыслия, скользить по поверхности ощущений, ибо холодное осмысление сложившегося положения, он понимал это, уничтожит его. Сослагательное наклонение, условность и зыбкость, возможность и вероятность, причудливо тасующаяся карточная колода, мелькающие масти… Никогда ещё он не чувствовал себя таким потерянным, разбитым и бессильным. В глазах у него всё плыло, двоилось, кружилось. Вскоре он утратил чувство расстояния. Деревья, казалось, отодвинулись чуть ли не на милю от него. Он понял, что это галлюцинация. В голове у него возникла боль и волной прошла по всему телу. Он уселся на траву под деревом, и его невидящий взгляд упал на ряды грядок с цветами, но лишь через час увидел их с полной ясностью – перед глазами стоял зеленоватый туман, сквозь который проступали неясные и расплывчатые образы.
Он сумел пережить первую ночь в Мертоне, хотя и проснулся почти на рассвете. За окном моросил дождь, он не хотел вставать, но, скрючившись под одеялом, пытался продлить мутное сновидение, виденное до пробуждения: какие-то верстовые столбы, дорога, бескрайние холмы… Но не получалось, сон ушел, в нём текли все-те же тягостные, неприятные мысли, они повторялись, мучили и терзали, не давая минуты покоя.
Он снова задумался, вспоминал. Вспоминал о том главном, что чёрным шлагбаумом закрыло ему путь к немыслимому для него счастью, отгородило от невообразимой для него любви, уничтожило все возможности считать самого себя человеком. Хотя бы человеком. Ведь он хорошо помнил, как потрясли его слова леди Эмили! «Молодой Райс девицу, невинности лишив, бросил в придорожной гостинице в пяти верстах от Глостера. Там её и нашли сегодня… Понял?…» Он тогда, первым помыслом, ещё чистым, счёл Райса сумасшедшим. Тётка поправила его. «Сошедший с совести и чести, а с умом у него, я полагаю, всё в порядке…»
Правильно. Но ведь сам он ужаснулся, поняв, что вместо шалости несчастной дурочке испортили жизнь!! Он тогда еще был человеком. Джентльменом. Аристократом – и мыслил аристократически. Он ведь ужаснулся. Но что произошло с ним дальше? Что с ним, все понявшим верно и ужаснувшимся, случилось потом? Он вспомнил… Он заставил себя вспомнить всё, что бесило его в поведении мисс Вейзи, и уже через минуту сказал – поделом. Самооправдание, стремление отодвинуть собственную вину и забыть о том, что случившееся – прямое следствие его воли, – он стал плебеем и мыслил уже плебейски. Да, осуществил мерзость другой, – он лишь заказал её…
Но нет!! Кейтон вскочил, как ужаленный. Он этого не хотел!! Злого умысла не было… Такого злого умысла… Умысел-то был… Но Ренн прав, вернее, прав не в понимании, но – в своём двойном непонимании: «Ты, что, не знал, кто он? Что иное он мог вытворить?» «И ты… ты просил его свести счеты с несчастной девчонкой, сиротой и дурочкой, которая что-то там о тебе наболтала?» Ну почему, почему спустя немногие минуты после сообщения тётки, уединившись, он пожалел дурочку, – но тут же и…возгордился собой, сочтя, что весьма ловко все проделал – и даже подумал, что Райс полакомился всласть и от такого блюда он и сам бы не отказался! Он рассмеялся тогда в темноте… «Да не смутят пустые сны наш дух! Ведь «совесть» – слово, созданное трусом, чтоб сильных напугать и остеречь. Кулак нам совесть, и закон нам – меч…» Откуда это?
Чёрт!.. Ричард III… Да, осмыслил Кейтон, вот он – переход от аристократизма духа к ничтожеству помыслов, но в его искажённой натуре этот дикий зигзаг был куда страшнее. От высоты духа, от божьего смирения и кротости, от жалости к жертве чужих прихотей и своей мести – он не опускался к ничтожеству помыслов, он сразу взлетал – на вершину низости. Он подлинно носил в себе Ричарда, которого столь бездумно тогда процитировал… Да, это Глостер проступил в нём… Он ведь воистину страшно усилился тогда. Ему казалось – на его голове – корона, в руках – скипетр!
Но почему? Почему, совершив мерзость, он стал сильнее?
Следующим вечером вернулся Ренн. Кейтон видел из-за полуопущенной шторы, как тот торопливо пробежал под зонтом к подъезду, слуги занесли саквояжи, экипаж отъехал от дверей. Энселм ожидал, что Альберт, несмотря на их последнюю встречу в Бате и разрыв отношений, всё же зайдёт, хотя бы поприветствует его, но в коридоре было тихо.
Ренн не зашел ни разу за два дня, а после начала занятий выбрал в аудитории место, если и не максимально далёкое от него, то достаточно отдалённое, чтобы уничтожить всякую возможность общения. Кейтон был огорчён этим. Вернувшаяся бессонница, тяжелые мысли, душевная тягота усугублялись вынужденным одиночеством. Тогда, в Бате, он не воспринял слова Ренна всерьёз, считал, что невиноват в произошедшем, что всё пустяки. Последовавший разговор с мисс Эбигейл был для него ушатом ледяной воды, заставившим его очнуться от обморока подлости, в котором он находился. Но разве Ренн сказал не то же самое? Теперь то, что Кейтон выслушал тогда от Альберта с высокомерной иронией, било его больнее, чем он думал. Одиночество стало до тошноты тягостным, но было и ещё одно – куда более важное для него обстоятельство. Едва ли мисс Эбигейл, думал Энселм, которая даже от мисс Рейчел скрывала свою любовь к нему, открылась Ренну. Этого быть не могло. А значит, он мог бы хоть изредка, как бы ненароком спрашивать о ней, какие-то сведения получать из приходящих Ренну писем от сестры и кузины. Но Ренн не разговаривал с ним, не утруждал себя даже приветствием, игнорировал его присутствие, где бы они ни сталкивались.
Первые недели занятий Кейтону удалось за счёт наваленных на себя на консультации у Даффина заданий как-то избыть время, он работал на износ, но если раньше мог бы напрягаться для того, чтобы понравиться Даффину и заслужить его одобрение, то сейчас эта мотивация отсутствовала. Огромный объем работы позволял не думать, изжить мысли о потерянном, как-то смириться с существованием. Но всё, что ему удавалось – временами выторговывать себе несколько часов забвения в библиотечных залах Мертона, когда напряженная работа ума была направлена трактовку чужих мыслей. Теперь он, словно о наковальню, бился об Ренна. В Альберте проступила невесть откуда взявшаяся твердость металла, его серо-голубые глаза обрели цвет стали, и лицо, которое неизменно раньше смягчалось при виде его, теперь каменело в жестком остракизме. Кейтон удивлялся этой проявленной силе, тем более, что ощущал в ней нечто необоримое для себя.
Ренн оказался куда сильнее, чем он мог бы даже предположить.
Но Эбигейл… Кейтон вздрагивал всякий раз, когда слышал, как лакей приносил Ренну письма. При мысли, что оттуда он мог бы получить хоть какие-то известия о ней, в нём обрушивались в прах последние бастионы самолюбия. На одной из перемен он решился подойти к Ренну сам.
– Такое впечатление, что перестав числить меня среди своих знакомых, ты странно усилился…
Ренн окинул Кейтона долгим взглядом. Смотрел так, словно впервые видел. Наконец ответил.
– Это не сила. Я перестал считаться с тобой, утратил уважение к тебе. Я больше не люблю тебя. Я ослабел. Но верно и обратное… Любой силен, когда нечего терять.
Кейтон поморщился.
– Ты не понимаешь трагедии уродства…
– Ну, почему же? Последние недели в Бате дали мне немало материала для размышления… Ты и в самом деле урод.