Текст книги "Бригантина"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
XIII
На крылечке маминой хаты, под старым, рясно цветущим абрикосом, крепко спит уставший, выкупанный в ночных росах неуловимец. Верный Рекс сидит возле него на часах. Отдыхает беглец на царской постели – на снопах камыша, которыми зимой мама от буранов укрывает хату. При раскопках курганов археологи якобы находили на дне могил не истлевший от времени камыш, что служил подстилкой при погребении знатных кочевников. И наш живой-живехонький кочевник тоже отдал предпочтение камышовому ложу перед пружинным матрацем. Среди разбросанных снопов в сладком сне и застала Оксана, прибежав домой на обед, своего приблудшего откуда-то любимого сыночка. Застыла над ним в радостном испуге: спит! Где только ни был, где ни блуждал, а прибился сюда, на этот камыш, что служит ему сейчас мягчайшей постелью. Обомлев от счастья, наклонилась над ним, коснулась стриженой головы нежно-пренежно (чтобы не испугался со сна!), а когда приоткрыл глаза от непривычной ласки, так и схватила, стиснула в беспамятстве, обцеловывая своего самого дорогого на всем белом свете тиранчика…
– Откуда ты? Тебя отпустили?
– Сам себя отпустил…
– Да как же это? Сбежал?
Он загадочно улыбался, немного даже рисуясь перед матерью своим геройством. Рад был и тому, что не стала бить. У нее ведь так: то отлупцует до синяков, то поцелуями обсыпает…
– О горе мое, неужели самовольно? Ночью? – допытывалась мать. – Через ограду?
– Да еще при какой погоне…
И началось! Какие ужасы он превозмог! По каким карнизам прокрадывался. С крыши на крышу, с дерева на ограду, а вдоль ограды как раз часовой идет, прожектором светит! И, конечно же, с винтовкой, с овчаркой, вот-вот осветит фонарем смельчака, который стоит на ограде в полный рост. Да только не на такого напал! Порфир все предвидел, рысью бросился на часового сверху да мешок тому Саламуру на голову: раз – и есть! Накинул, скрутил, ну а овчарка… Другого бы разодрала, а Порфира только в щеку лизнула, – его же все собаки знают…
– Ну и выдумщик! Ну и фантазер! – улыбалась мать счастливо. – Откуда тот мешок у тебя взялся? Где там у вас овчарки? И откуда у тебя эти выдумки? Любишь выдумывать, как Гоголь, что «Тараса Бульбу» написал.
Редко Порфир видит мать улыбающейся, чаще бывает она озабоченной, а то и рассерженной, – когда сынок доведет. А сейчас живые искринки глаз так и светятся лаской, добротой, счастьем, и так ей к лицу быть улыбающейся – одна эта улыбка делает маму прямо-таки красавицей…
– Вы меня, мама, назад не отдавайте…
Она снова забеспокоилась.
– Так чего же ты сбежал? Обидел кто? Подрался с кем-нибудь? Или загрустил?
– Там грустить не дают. Некогда. И учителя хорошие… «Мені тринадцятий минало, я пас ягнята за селом…» – почти пропел он с артистичным выражением. – Инструктора по труду тоже меня отмечали. Я и табуретки уже делал, и бирки для мебели штамповал…
– Так зачем же было бежать?
Сын пожал плечами в искреннем недоумении:
– Сам не знаю. Какой-то бес накатил…
Для матери и это ответ: бывает, что и бес… Однако радость встречи с сыном все же омрачалась для нее смутной тревогой, неясностью того, что произошло.
– Может, ты натворил что, сынок, да не признаешься? Может, проступок какой на тебе, провинился в чем-нибудь?
Свел брови, задумался Порфир, и у матери болезненно екнуло сердце: «Что-то, видно, есть!»
Но он, помолчав, твердо сказал:
– Нет, мама. Ни в чем я не виноват. Просто очень соскучился…
И на мать поглядел так глубоко и проникновенно, как никогда раньше. Вот что значит разлука! Какой учитель она! Как умеет отсеивать, отбрасывать все, что в буднях накипело, и злобу гасить, и обиды смягчать. Забыт ремень, что столько раз по его спине гулял, забыты упреки и крики отчаянья, постоянная лютая война прощена, когда он ее до изнеможения вымордовывал своими проделками, своим окаянством. Взаимные оскорбления и жестокости, слезы и боль – все исчезло и развеялось, как и не было, осталась только любовь обоюдная, это безмерное счастье встречи двух людей, что зовутся мать и сын.
– Ты же голодный?
Не дожидаясь ответа, вскочила, отперла быстренько хату, и не успел блудный сын оглянуться, как перед ним уже зашкварчала на столе яичница, и мать аж пальцы порезала, открывая ему консервы – и шпроты и сардины… Еще и пряников расписных положила:
– Ешь, сынок, ешь! Это я тебе собиралась передачу нести.
Сидит за столом юный хозяин, с завидным аппетитом уминает все, что ему подано, и хата от его присутствия радостью засветилась: только непривычно матери видеть Порфира стриженым. Дома, бывало, так зарастет, что из школы возвращают, посылают в парикмахерскую, а ему, чем туда идти, лучше в плавни махнуть. Потому что другого в парикмахерскую отец ведет, стоит, наблюдает, как стригут, чтобы красиво получилось, а его… Теперь вот гололобый прибился домой, и что-то появилось в нем серьезное, пригореванное, хоть и прикрытое веселой лихостью.
– Ох, и бежал! Такой марафон дал! Уже светает, уже можно и передых сделать, а ноги сами бегут! А потом еще на машину с кирпичом подцепился…
– Это, сынок, всегда так: к родному дому ноги человека сами несут… Только как же теперь оно будет… Нет, пойду отпрошу тебя у них, заберу!
– Навряд ли разрешат… Говорят, надо не меньше года пробыть, если уж к ним попал.
– Умолю!
Порфир разглядывал на стене старые фотографии – дедуся, дяди Ивана…
– Мама, а кто мой тато?
Для нее это было как удар. С тех пор как он стал выговаривать слова, ждала этого вопроса. Ждала и боялась, и знала, что когда-нибудь он все же будет, готовилась к ответу, а все-таки застал ее врасплох, жаром обдало всю.
– Ты никогда не спрашивал об этом, сынок… И не спрашивай никогда. Только знай: хороший он был и не обидел меня ничем, не обманул… – Голос ее налился страстью. – Ты не из обмана! Ты – из правды!
Порфир даже пожалел, что выскочил у него этот вопрос, что причинил маме боль. Опустив голову, скреб ногтем настольную клеенку, разрисованную цветами.
– Ладно, больше не буду спрашивать.
Она почувствовала себя глубоко виноватой перед сыном; и раньше ставила себе в вину, что мальчик полусиротой растет, без отцовской ласки и присмотра. Другие с отцом и в парикмахерскую и на рыбалку; у кого отец, он и в школу пойдет о сыне справиться, а этот все один да один, сын матери-одиночки! Оксаныч! И даже что непослушный такой, строптивый, неистовый, и за это она брала вину на себя, – может, это ей наказание за ту первую любовь с ее шальным месяцем в небе и соловьями, что аж задыхались, аж стонали в вербах над их недозволенной любовью! Говорят ведь: страшнейшая из всех кар – кара детьми. О нет, нет, не кара он и не грех, одно счастье он для нее! Пусть и дикий и необузданный растет, однако верит она, что будет из него человек, потому что и душа ее, и ее любовь, и ее нрав уже в нем проблескивают.
– Одного я хочу, сынок, чтобы ты хорошим мальчиком рос. Чтобы совесть у тебя чистая была… Чистая, не тюремная! Не слушайся тех, что попусту геройствуют: смотрите, мол, какой я, никого не боюсь, пойду ларек ограблю, с первого встречного часы сниму!.. Нет в преступлении геройства. Есть только стыд и позор, к таким от людей одно презрение… Героями на другой дороге становятся… Трудом человек силен и красив… Вот и на станции у нас все за тебя переживают, хотят, чтобы ты человеком стал, маму свою не срамил… Так я измучилась, сынок, что нервов моих не хватает!
– Больше этого не будет, мама!
Он с искренним раскаяньем взглянул на нее, действительно измученную, исстрадавшуюся; уже и морщин птичьи лапки появились у глаз, и шея худая, жилистая, когда голову мама повернет, большая жила под кожей проступает, как лоза виноградная… и руки мамины возле тех саженцев да песков кучегурных стали старше ее самой. Она же еще молодая, еще к ней сватаются. Из жалости к сыну решила было прошлый год отца ему раздобыть, хоть неродного, из плавней привела, из бригады, заготовляющей камыш для целлюлозного: «Он будет тебе татом, Порфир. Заступаться будет за тебя». А через несколько дней Порфир прибежал к матери на работу расстроенный, лютый: «Выгони его, мама! Зачем ты этого пьянчугу привела? Чуть хату нам не спалил!..» – И рассказал, как зашел в хату, а тот примак пьяный спит на диване, сигарета выпала изо рта, и подушка уже тлеет… «Смотреть на него не могу, мама! Выбирай: он или я». И когда встал вопрос, кому отдать предпочтение из них двоих, мать без колебаний выбрала его, сына, – зачем же хлопцу такой батько…
– Виновата я перед тобой, сынок… Не было за тобой присмотра, целыми днями ты один да один. Только ты подумай, что и маме нелегко, сколько работы на ней, все ведь надо. Вот и сегодня: на виноградник беги, об удобрениях позаботься, а потом еще и семинар – по виноградным вредителям…
– А вот интересно: могло бы хлебное дерево вырасти на наших песках?
– Это уже ты должен попробовать, – ответила с улыбкой мать. – Есть где развернуться… Кучегур невозделанных еще и на твою долю хватит…
– И попробую!
– То-то и оно. Сам почувствуешь, как это хорошо, когда из твоих рук такое нежненькое вырастает, на глазах зеленеет… Когда ты выходил его! Разве ж давно у нас тут тревогу били: пески надвигаются, засыпают посадки, засекают посевы… Прямо Сахара! Говорили, что станция наша даром хлеб ест… А сегодня? И не само же собой так получилось, что на вчерашних на вечных кучегурах винограды культурные вьются, сотни тысяч кустов!..
– Я, мамо, только еще немного подрасту и на трактор сяду, плантажные плуги поведу… Механизатор – чем плохо? Жить станем дружно, я жалеть буду вас, поверьте, никому в обиду не дам!..
– Верю, верю, – говорит она с жаром. – Когда-нибудь надо же и поверить!
А мальчик продолжает рисовать совсем идиллическую картину:
– Рыбку ловить буду после работы, сома вам в полхаты притащу. И знаете, на какую наживку он пойдет? На подсолнуховые лепестки!
Никто тут о такой наживке и не слыхивал, а сын ее, вишь, придумал, сделал открытие… На лепестковые блесны ловить будет!
– Водяные деды, они почему-то любят подсолнуховый цвет!
Собираясь уходить, мама привычно провела помадой по губам (этого она не забывает), потом вынула из шкафа сюрприз для Порфира:
– Вот я тебе тельняшку новую купила, та уже тесная… и беретик к ней.
Хлопец сразу нее натянул на себя новенькую морскую тельняшку, порадовался: чем не юнга? Стриженую голову беретиком прикрыл, замаскировал, никому не видно, что стриженый. И эвакуаторы не узнали бы, если бы где встретились…
– Только ж вы, мамо, никому ни слова, что я тут был… Что я тут есть.
– Какие тайны, – улыбнулась мать. – А спать лег на самом открытом месте, даже с пристани видно.
– Так меня же Рекс стерег! И плавни рядом… Только бы Рекс тявкнул – я сразу бы клубком вниз, в камыши, а там лови ветра в поле. Разве что с вертолета увидели бы…
– Вечером вернусь, тогда мы с тобой все обмозгуем, – сказала мама, уходя. – А пока набирайся духу после похода, – пошутила как-то невесело и с ласковой улыбкой вышла; и вот уже за окном мелькнула ее голова в газовой косынке, нырнула под усыпанные цветом ветви абрикоса.
Где ни окажется Оксана в этот день, ни на минуту не покинет ее беспокойство о сыне, все время в тревоге будет ее душа. Потому что должна вроде бы укрывать его, молчать, как о незаконном. Да, впрочем, не совсем законный он и есть, это она еще тогда почувствовала, когда в учреждении в метрику вписывала и регистраторша будто нарочно стала спрашивать ее об отце. Нужно было отца назвать… И все же, что бы там ни говорили, а она знает одно: из любви он родился! Принесла его на свет от красавца капитана, и не соблазнял он ее, не обманывал, сама воспылала к нему любовью, той первой, ослепляющей… Тогда строилась ГЭС, баржами брали камень из карьеров, а она поблизости с девчатами лес корчевала, вырубала плавни, что должны были под воду уйти. И встретился ей этот капитан, и хоть знала, что он женатый, без оглядки пошла за ним в лунное безлюдье, в чащи колдовские, в плавневые росы-туманы. Из тех плавневых лунных ночей да из страсти молодой и соткалось то, что станет потом жизнью ее сына.
Ой чорна я си чорна,
Чорнява я циганка…
И хоть не черная и не цыганка, а как вдохновенно пела она тогда эту, впервые услышанную, песню у вечерних костров! Карпатские лесорубы, что завербовались плавни корчевать и с которыми ее капитан подружился, с гор своих эту песню сюда принесли. Готовили дно под затопление, валили вековые, в три обхвата, вербы, после того взялись за камыши, косили их для целлюлозного, а если бы так дальше пошло, то, пожалуй, и паутину бы косили… Но дальше – стройка вошла в берега, лесорубы уехали в свои горы, в тот Рахов поднебесный, брандвахты еще некоторое время стояли причаленные в плавнях на якорях, а потом и они поснимались, и капитан со своей баржой был переведен на другую линию, позвала его иная жизнь… Прощаясь, еще не знал он, что сын у него будет здесь расти, в этой Камышанке… Переписываться? А зачем? Сколько случается таких любовей новостроечных, лесозаготовительских – пройдут, прошумят, как ливни весенние, и нет их, только увидишь где-нибудь вечерний костер, напомнит он тебе, как хворост тогда в плавнях жгла да крюками цепляла стволы верб неликвидных, которые и в огне не горели – их мощными тракторами оттаскивали куда-то.
Ушло, отшумело, отпелось… Иногда разве что фантазиями тешит себя: как вырастет сын да станет уже курсантом морским, повезет она его в тот город портовый, где ее любовь прописана, скажет: «Знакомься… Вот твой сын». А пока что лишь слезами зальется, когда с пристани, с палубы экскурсионной, песню услышит: «Ой чорна я си чорна…» Потому что это песня ее молодости, отзвук дальних поющих плавневых вечеров. А большего счастья, чем то, которое испытала, уже и не будет в жизни, не вернется, ведь один только раз человек своею молодостью цветет! И тем дороже ей Порфир, что пришел он к ней оттуда, из горячих шепотов да шальных недозволенных ласк, пришел как существо, сотканное из самой любви, из красоты, из лунных марев и рос-росяниц полуночных…
XIV
И снова этого солнца блеск!
Совсем ослепило Порфира, когда он, выбежав на кучегуры, посмотрел вниз, и оттуда сверкнула ему река, ударило навстречу бушующим водоворотом весеннего света. Так бы и кинулся в него, в это половодье стихий – воды и солнца! Вот она, свобода! Гуляй сколько хочешь, иди куда вздумается, никакой Саламур не стоит над душой. Право-воля, как говорят камышанцы. И небо, и птицы, и эти родные кучегуры, до которых мамины руки еще не дошли, – все принадлежит тебе, существует для тебя, ты тут полновластный хозяин.
Камышанка отсюда почти не видна, она протянулась вдоль берега, только кое-где выглядывают над кудлатыми вербами гребни крытых камышом хат, а на них торчат крестовидные острия телевизионных антенн. Камышанские огороды своими грядками ранней клубники сбегают к самому берегу, в камышовые заросли, которые и дают Порфиру какую-то уверенность, так же, как и утром, когда он после ночного побега перевел наконец дух и улегся под маминым абрикосом. В тех камышовых джунглях каюком и в самом деле не пробьешься, там человека заметишь разве что с вертолета.
Белобокий пароходик, свернув с фарватера реки, направляется к пристани: с экскурсантами идет, не иначе. Кого же он привезет на этот раз? Нагляделся Порфир разных экскурсий, хорошо знает их протоптанный маршрут: от пристани двинутся к Тихой могиле, где каждое лето толкутся археологи, выискивают косточки скифских царей и царят. Побывают еще экскурсанты возле великана дуба – поспорят, сколько ему – пятьсот или семьсот, и, конечно же, посетят мамину научно-опытную станцию, поскольку она знаменита на весь край. Даже не поверится им, приезжим, что недавно тут лежали арены мертвых песков, сколько видел глаз, текучий песок аж звенел от малейшего ветерка, словно бритвой подсекая любое растение, а когда срывался ураган, черная буря, то хутора, и дороги, и копанки сплошь заносило песчаными буграми. Кто только не пытался движение этих песков остановить, но ничего не выходило, потому что сажали не то, или не так, или не тогда; к примеру, посадят чистую сосну, а она сразу и погибнет от вредителей или от пожаров во время засухи… И вот станция додумалась, как все же к окаянным этим пескам подступиться, у нее и виноградники уже тут приживаются, и леса разрастаются настоящие, с травой и грибами, с птицами – такой лес сам себя, без химикатов, от нашествия вредителей защитит…
А до этих кучегуров, среди которых сейчас дышит свободой Порфир, очередь еще не дошла, потому что это трудные кучегуры, тут еще нужны саперы с тракторами – два месяца фронт здесь стоял, в тех вон сагах наши были, а по ту сторону шляха – немцы, так что ходить туда ходи, а копать остерегайся. Однажды забрело сюда стадо, бык стал яриться и рыть рогами кучегуру, и дорылся: мина как ахнула, только хвост от того быка полетел в космос!
Мог бы Порфир сам водить тут экскурсии, рассказал бы и про Гилею, и про то, какие люди отважные жили в этих степях, царства сотрясали, на край света отсюда в походы ходили, аж где-то там Персия дрожала, завидев их копий лавровые рощи (острие копья каждый воин увенчивал листком лавра). Рассказал бы Порфир и про шлях тот старинный, что тянулся к соляным озерам; должен был он каменным быть, но чумаки якобы запротестовали: не надо камня, волы будут подбиваться… А за проезд по этому шляху брали с чумаков плату – с воза по копейке, для этого шлагбаум стоял. Если не заплатишь, объезжай по кучегурам, где колеса по самую ступицу в песке тонут… На месте причала когда-то паром был, а там, где сейчас Дворец культуры афишами пестреет, корчма стояла.
Все, все объяснил бы Порфир, если бы взяли его гидом к экскурсантам. «Видите, – сказал бы он, – как хорошо чувствуют себя посеянные рядочком сосны-подростки и акации-малыши, это их высеивала станция прошлый или позапрошлый год… А вон там начинаются виноградники, это единственный на Украине питомник, где выращивают из чубука саженцы разных сортов винограда – из Италии, Франции, Алжира и даже из Японии получают посадочный материал, а здесь берут на карантин, обезвреживают, потому что, как вам известно, никакой вредитель не выдерживает температуры камышанских песков! А отсюда уже чистый саженец идет в разные винсовхозы, и все здесь, что так удивляет вас, – все это делает моя мама!»
Интересуетесь тополями – и про них расскажет вам Порфир: этот – посаженный рядами – тополь черный, а еще его зовут украинский или грациозный, а белокорый – это туркестанский, он тоже прекрасно себя здесь чувствует, а где акация растет, там – так и знайте! – в глубине под песком сокрыты плодородные почвы, акация-разведчик вам указывает на них, поэтому смело сажайте в этих местах виноград…
Дико, тихо, безлюдно среди кучегур. А давно ли тут развлекался с хлопцами Порфир: выкатывали на взгорок большое мазовское колесо, один из них, свернувшись, залезал внутрь него (чаще всего это был сам Порфир), товарищи пускали это почти космическое устройство с горы, и летишь, и мир тебе вертится, пока с разгона в речку – бултых! Сейчас колесо лежит в бурьяне, нога твоя на нем, на его потрескавшейся резине, а из товарищей никого нет, все в школе – за партами протирает штаны твоя отважная плавневая гвардия! Один ты, бродяга, слоняешься так, чтобы подальше от людских глаз, потому что тебе постоянно надо быть начеку, ведь ты беглец, тебя всюду подстерегают всяческие опасности.
Однако беды покамест ничто не предвещает, зато какой свет! Там река бушует солнцем, плавни внизу аж до самых лиманов синеют, а тут маки полыхают всюду на пустырях – сколько их насеяла весна! Чашечки маков полны алого солнца, до краев полны… Межкучегурные ямы и впадины, которые камышанцы называют сагами, летом нальются песчаным зноем, все живое тут сгорит, свернется, а сейчас саги цветут, точно оранжереи, и, когда идешь, даже боязно среди маков ступать, чтобы не сломать их.
Выбрав место, откуда хорошо видна школа, Порфир залег под кустом «заячьего холодка» и стал смотреть в ее сторону. Школа новая, двухэтажная, из силикатного кирпича… С облегчением вздохнула, наверное, родная твоя школа, избавившись от тебя, ведь теперь нет там такого заводилы. Наукам предаются твои дружочки. Пожалуй, и забыли уже о своем вожаке, а он вот тут, так близко от вас, притаился между кучегур и ждет… Дождался перемены, когда школьники, высыпав во двор, с шумом, с гамом кинулись гонять мяч. Учитель физкультуры Микола Дмитрович тоже примкнул к малышам, только Порфира там и нет среди их форвардов. Вон Петро, Витько, вон Кислица Олег – все его дружки, крикнуть бы им: вот я тут, я вернулся! Айда со мной, хлопцы! Айда в плавни разыскивать ту турецкую фелюгу, которую давно уже илом в камышах затянуло… Да где там! Не крикнешь, голоса не подашь, дудки, брат, ты ведь сейчас вне общества, жить должен отныне под покровом тайны, все время помня, что тебя всюду ищут, за тобой погоня.
Прозвучал звонок, школьный двор сразу опустел, и тоскливо стало у Порфира на душе. Пойти бы в школу да сказать при всех: «Вот я и вернулся и на прошлом ставлю крест! Ибо наш лозунг: „На свободу – с чистой совестью!“»
Поднялся, опять поплелся в кучегуры и вскоре стоял на другом холме, смотрел в сторону далеких виноградников, что раскинулись до горизонта под ясным небом степей. Где-то там и мамин гектар. Где-то там ее виноградные питомцы, со всего света свезенные, чтобы проходить тут закалку в раскаленном песке… Каждое лето пасется Порфир в окрест лежащих виноградниках – и на станционных и на совхозных, как на своих, знает, где сорта наивкуснейшие, – это уже тогда, когда гроздья нальются и выглядывают из листвы, как мамины груди. Вокруг виноградников живая изгородь из колючих акаций, густая, непролазная, но Порфир и через колючки пролезет. Сквозь зыбкое солнечное марево ему видно, как по всем виноградникам белеют косынками женщины. Вон девчушка какая-то выпрямилась среди междурядий, лицо повязано платком до самых глаз, стоит далеконько, не разглядишь, какая она из себя, но даже и на расстоянии ясно, что девчушка та… смеется! Смеется вроде бы всей своей фигурой и склоненной набок головкой, и даже виноградарские ножницы как-то весело поблескивают у девушки в руке. Наверное, это одна из тех молодых переселенок, что, бывало, шутливо задевают Порфира, когда он появлялся возле Дворца культуры: «Оксаныч пришел, наша симпатия!.. Может, хоть ты пригласишь в кино, будешь кавалером?» И так это душевно у них получалось, что он и не обижался на «Оксаныча».
Отвернулась девчушка, принялась за работу, а у Порфира почему-то так хорошо стало на душе. Побрел куда глаза глядят и не заметил, как запелось-замурлыкалось ему, и странно, что именно их школьная замурлыкалась, та маршевая песенка, которую ребята ежедневно выкрикивают во дворе, шагая строем, дружно отбивая пятками такт:
В нашей школе режим, ох, суровый,
Но дороги нам – в светлую жизнь!..
Еще в песне говорилось о воспитателях и мастерах, которые заботятся, чтобы тебя в люди вывести, но тех слов он петь не стал, все повторял это: «В нашей школе режим, ох, суровый…». И хотя, сидя в карантине, порой даже раздражался, когда песня про режим долетала со двора, однако сейчас и эта, режимная, пелась охотно, бодрила душу, – что значит человек на воле очутился!
Нет ограды каменной, нет ворот, только небо обступает тебя, полевой ветерок обвевает, так и чувствуешь, что идешь сквозь воздух! Прямо из-под носа у них улизнул, перехитрил их всех! – ухмыльнулся мальчишка, вообразив, какой там поднялся переполох после его побега, как ярится Саламур, как мечет молнии на свою незадачливую стражу… Отплатил Кульбака ему за все! Жаль только, что Ганне Остаповне и Марысе тоже, пожалуй, достанется, хотя вся их вина в том, что добры были к нему, может, всех добрее. Впрочем, Валерий Иванович должен разобраться, понять, что воспитатели тут ни при чем: просто нет такой силы на свете, которая могла бы удержать Кульбаку, если его душа воли возжаждала!
Теперь черта с два они его тут достанут. Со своей стороны он тоже изменит свое поведение, добропорядочным станет, будет делать все, чтобы только мама никогда больше не плакала из-за него. Побег Порфира происходил, можно сказать, под знаменем мамы, уже один образ ее прибавлял ему силы. Очутившись на территории станции, прежде всего в парк побежал, из кустов поглядеть: есть ли мама на доске Почета? Или, может, сняли ее из-за сына-бродяги, хулигана, что в правонарушительскую школу попал? На месте была мама, даже слегка улыбалась ему с фотографии. По одну ее сторону – Илько Ярошенко, механизатор, по другую – Лида-лаборантка… Сразу легче вздохнулось Порфиру. Мама!.. О чем бы ни думал, а мыслью все к ней возвращается: какая она была при встрече с ним нежная, какая сердечная и красивая, кажется, никогда ее такою не видел! Только бы замуж не выходила, не приводила ему чужака отчима вроде бы для того, чтобы заступался. Сам за себя заступлюсь, мамо, еще и вас обороню, только не приводите пьяницу в хату! До сих пор считал Порфир, что он для матери одна досада, обуза, камень на шее (чаще встречала его издерганная, измученная, в крике, в слезах: «Горе мое! Грех мой тяжкий!»). А за время этой разлуки вишь как соскучилась, при встрече места себе не находила от радости… «Ты не из обмана, ты – из правды…» – никогда такого от нее не слыхал и никогда этого не забудет.
Бродил как раз возле Тихой могилы, когда к ней потянулась от пристани вереница экскурсантов. Одни шли обыкновенно, а были и такие, что на костылях прыгали или ковыляли с палочками, – видно, с лимана приплыли, из грязелечебницы. Со всех концов приезжает сюда публика на здешние грязи, знают сюда дорогу даже шахтеры с Крайнего Севера, некоторые прибывают совсем скрюченные радикулитами или ревматизмами, а, повиснув сезон в горячей рапе, выписываются домой уже без костылей, оставляют свои деревяшки персоналу на память вместе с растроганными записями в книге пожеланий.
Раньше, когда прибывали сюда экскурсанты, Порфир имел привычку увязываться за ними хвостиком, – кому же не интересно послушать про тех бородатых скифов, про загадочную Гилею! – а сейчас при появлении экскурсантов первым его побуждением было бежать! Мигом улепетывай прочь! Но сразу же и одумался: почему, собственно? Кому из них известно, кто ты такой?
Экскурсоводка, длинноногая, как цапля, с напущенной на лоб челкой на современный манер, не стала отгонять Порфира, даже улыбнулась ободряюще: можешь, мол, послушать, я не запрещаю. В самом деле, рассказывает для всех, а Порфир на такие вещи любопытен, хочется ему побольше знать о тех давних людях, что насыпали эти курганы-могилы в степях и ходили отсюда в далекие походы, а вернувшись, справляли тут празднества, состязались на колесницах, и смуглые скифянки в украшениях пели у вечерних костров свои, забытые ныне, песни.
– А ты почему не в школе, мальчик? – обратилась к Порфиру одна из экскурсанток, увесистая тетя в рыжих буклях, в больших, от солнца, очках.
Опрятный вид Порфира, новенькая тельняшка и медная бляха на ремне (та, которою хлопец был не раз татуирован) давали людям основание полагать, что он, верно, из училища юных моряков.
– Ты из нахимовского, да? – допытывалась круглолицая тетушка. – Капитаном будешь?
– Я из спецшколы, – буркнул Порфир, недовольный ее назойливостью.
– Как это понимать? – нахмурилась увесистая, в очках.
Нашелся сразу же в толпе и знаток – парняга в белой кепочке, грудь нараспашку.
– Это такая, где маленьких правонарушителей обламывают, – пояснил он с ехидцей. – Есть тут «спец» – одна на всю область… За монастырскими стенами. Согласно преданью, через эти стены когда-то монахам девчат в мешках подавали. За определенную мзду, конечно…
– Ну и чего же ты тут? – спросил Порфира какой-то строгий дяденька.
Хлопец, собравшись с духом, выжал из себя:
– Отпустили.
– Отличился чем-нибудь? Отбыл срок или как?
– Премия за работу в мастерских.
– Давай, добывай разряд! – подбодрил хлопца только что подошедший смуглый экскурсант. – Получив разряд, сразу мужчиной себя почувствуешь. У меня дома такой, как ты, а уже прибегает на карьеры: разреши, папа, я сам взрывчатку заложу!
Стояли, дожидаясь, пока подтянутся все. Подходившие тоже интересовались, что за мальчуган среди них, и теперь уже сами экскурсанты объясняли, что это воспитанник спецшколы, отличник, за отменную работу и образцовое поведение отпустили его погостить домой… Понурившись, слушал Кульбака эту легенду, уши у него горели, и спасло его только то, что экскурсовод отвлекла их внимание, иной мир появился перед ними: уже заколыхались в воздухе лавровые рощи, – то шли на персов воины этого края, – а на кончиках копий лавровые листья зеленели, как мамин виноград!
– Время уплотняется, эпохи сблизились, – заученно говорила экскурсовод, – и в этом кургане, возможно, лежат рядом бородатый античный скиф и половец средневековья; порубленный ордою казак и молодой пулеметчик с буденновской тачанки…
Девушка пояснила, что раскопки только начинаются, ждут здесь археологов, возможно, большие открытия… Как всегда, нашлись в группе такие, которых прежде всего интересовало, много ли золота было найдено при раскопках этой Тихой могилы. Экскурсовода это даже обидело.
– Дело ведь не в золоте, товарищи, а в том, какая на золоте том чеканка, какую художественную ценность оно собой представляет… Бывает, золото – и только, а бывает, дивная красота на нем сотворена…
Сухощавый старичок в очках, видно, книгочий, – и тут с книжкой не расставался, – когда зашла речь о художественности, оживился, развернул книгу на заложенной странице и прочитал, словно детишкам в классе:
«В те времена труд художников считался священнодейством! Художники были в большом почете. Они гордились деянием рук своих еще больше, чем цари своими победами. Только если гимны царей начинались словами: „Я разрушил…“, „Я покорил…“, то гимны художников имели другое начало: „Я воздвиг…“, „Я соорудил…“, „Я выполнил работы прекрасные…“»
– Завел старик свою пластинку, – кинул мордастый парень, целясь фотоаппаратом в гидшу, и хоть на мордастого глянули осуждающе, – хам ты, мол, братец, – однако вслух никто за старика не вступился, и он, захлопнув книжку, обиженно умолк.
Как и предвидел Порфир, от Тихой могилы экскурсанты направились к обсаженной высокими тополями усадьбе опытной станции, где, верно, осмотрят кабинет агротехники, с вредителями, засушенными под стеклом, после этого, конечно же, не минуют и совхоз, если получили разрешение осмотреть его огромные погреба с бочками вин под самый потолок. Все ушли, а Порфир остался на месте, сразу почувствовав себя одиноким, горько покинутым. Ведь в ту сторону, к людям, дорога тебе закрыта. Ты беглец, почти преступник. Постоял-постоял, послушал жаворонка, что вытюрлюкивал где-то высоко над головой, и наконец побрел, сам не зная куда. Просто так, наобум. Ибо какие же ему выполнить «работы прекрасные»?