Текст книги "РrоМетро"
Автор книги: Олег Овчинников
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Не хватало еще сдохнуть от самовнушения!
Лида нервно скомкала бумажку, которую все еще держала в руке и, не глядя, отбросила прочь, подальше от себя. Бумажный комок приземлился на ступеньку эскалатора несколькими метрами ниже и потащился за Лидой, словно преследуя ее.
Символический жест отречения не дал эффекта. Недомогание не только не прошло, но и многократно усугубилось. Бессознательные установки тем и интересны, что их невозможно контролировать сознанием.
– Какого?.. – попыталась спросить Лида и обессилено опустилась на медленно ползущую ступеньку. Не хватало воздуха.
– Девушка, здесь сидеть нельзя! – немедленно отреагировала дежурная, сидящая в будке у начала эскалатора. Голос ее, даже усиленный динамиком, казался неестественно слабым. – Эй, девушка!..
– Пожалуйста! – попросила Лида и подняла глаза к небу, но вместо Бога увидела нависший над головой щит с рекламой АОЗТ «Аннушка и K°», занимающегося производством и реализацией подсолнечного масла.
У пожилой женщины, глядящей на нее с плаката, было лицо судьбы. Того самого «фатума», не будь которого, несчастным русским фаталистам пришлось бы именовать себя «судьбоверами».
«Как же я так нелепо… – успела подумать Лида. – И даже без записки…»
У нее еще хватило сил, чтобы сделать последний шаг и сойти с движущейся дорожки, но тут сознание окончательно покинуло ее и вознеслось в немыслимую высь, оставив свою бывшую хозяйку валяться в жалком одиночестве на истоптанном мраморном полу.
Подобно водам ручья, выбрасывающим бумажный пароходик на канализационную решетку, прежде чем обрушиться в темноту колодца, течение эскалатора вынесло наверх маленький скомканный листочек и вложило его в безжизненную девичью ладонь.
Если бы кто-нибудь удосужился взять листок в руки и разгладить, его глазам явилась бы следующая запись:
«Mon cher Paul,
Quand tu liras cette note, je ne serai pas dejа а vivant…»
Впрочем, в своем французском Лида не была до конца уверена.
ЭПИ(тафия)ЛОГ.
И. Валерьев. Обреченный на память.
(рассказ, не вошедший ни в один сборник)
– За такие деньги – катись на метро, – грубо отшил Павла пожилой водитель. – Тем более, так быстрее выйдет.
Он резко захлопнул дверцу, так что Павел едва успел спасти пальцы от защемления, и стронул с места на такой скорости, которая, с учетом марки и возраста машины, могла бы считаться второй космической.
Инверсионный след его запорожца долго еще висел в промерзшем воздухе, не рассеиваясь.
«Ну и как я теперь?» – в отчаянье подумал Павел. Он ссыпал ненавистную мелочь обратно в карман и с тоскою задрал голову. Не с целью повыть на Луну, которая, кстати сказать, была не видна этой ночью, а чтобы еще раз взглянуть на часы на столбе… и еще раз понадеяться, что те безбожно спешат. Но нет, на его наручных электронных было столько же, 00:32.
Куда подевались все машины? Здесь, практически в центре Москвы, и теперь, когда, в сущности, еще совсем не поздно. Вот через 16 минут и вправду станет поздно, но сейчас-то, сейчас…
Наконец из-за поворота вывернула желтая «Волга», и Павел дважды поздравил себя с удачей: первый раз – когда разглядел черно-белые шашечки на крыше, а второй – когда из-за лобового стекла ему подмигнул зеленый огонек. Это был цвет надежды.
Голосовать он стал обеими руками, как на древнем партийном собрании. Машина чуть резче, чем следовало, подрулила к бордюру и обосновалась на нем передним правым колесом. Таксист оказался хмурым и тучным как серое ноябрьское небо, лишь отчасти подсвеченное снизу огнем городских фонарей. Старый, уже заживающий синяк под его левым глазом лишь подчеркивал это сходство. Вдобавок, таксист был основательно пьян.
Когда он с трудом перегнулся через сиденье, чтобы выдохнуть в лицо Павлу свое фаталистичное «К-куда едем?», тот едва удержался, чтобы не отшатнуться, послав водителя «к-куда подальше». Но, согласитесь, тридцать три минуты первого – не лучшее время для демонстрации тонкой душевной организации, поэтому Павел ответил лишь:
– До Менделеевской, там рядом… – и попытался утвердиться на месте рядом с водителем, но тот, по-видимому, не считал их беседу законченной.
– Сколько? – сурово спросил он.
Павел мысленно перекрестился и сказал:
– Тридцатничек.
– Полтинничек, – не задумываясь, парировал таксист и добавил так, словно это все объясняло: – Я – Федотов!
Они еще немного поторговались, оперируя исключительно уменьшенными и взласканными вариантами именования денежных сумм, и сошлись, как и следовало ожидать, на «сороковничке».
Когда «Волга», взвыв мотором, соскочила с бордюра, Павел запоздало прикусил язык. И стоило так рьяно торговаться? – спросил он сам себя, кожей бедра ощущая сквозь тонкую подкладку кармана всю свою жалкую наличность: две монетки достоинством в два и в пять рублей и один смятый червонец. Оставалась еще надежда, что водитель будет разворачивать его долго, очень долго, а когда развернет, не станет поднимать шум.
– Только, пожалуйста, побыстрее, – попросил Павел под аккомпанемент зачем-то инициированного счетчика.
– Я – Федотов! – ответил водитель голосом, исполненным тех характерных интонаций, которые появляются, как правило, за несколько секунд до разрывания тельняшки на волосатой татуированной груди.
И не соврал. Машина неслась через ночную Москву, не отбрасывая тени и не обращая внимания на светофоры. Порой натужно переваливалась через трамвайные пути, только брелок на ключах в замке зажигания издавал недовольный треньк-бреньк, порой вылетала на встречную, но, проехав по ней метров двести и не встретив никого, разочарованно возвращалась обратно. Дважды Федотов проехал на красный свет, один раз цинично проигнорировал отмашку инспектора ГИБДД. В такие моменты Павел повторял про себя старинную мудрость: «С пьяным возницей и дорога короче» и боролся с соблазном пристегнуть себя ремнем безопасности, однако не делал этого, чтобы иметь в случае чего выигрыш во времени и пространство для маневра.
И смотрел на циферблат как загипнотизированный, и циферблат подмигивал ему. Никогда еще, казалось Павлу, двоеточие на этих часах не мигало так часто. Как будто секунды, минуты и часы, заключенные в прямоугольном металлическом корпусе, понимают, что скоро могут остаться без зрителей, и оттого спешат, спешат, спешат наверстать ненаверстываемое.
За окном мелькали придорожные киоски, редкие пешеходы с собаками, обмотанные дешевой гирляндой деревья; проносились дома, окна которых иллюстрировали извечное противостояние сил Света и Тьмы; проплывали кварталы, подсвеченные инертными газами магазинных реклам. Вот противотуманная фара встречной машины на миг осветила выезд из тоннеля, отчего внимательному пассажиру могло бы показаться, будто сама улица Чехова наблюдает за ним через пенсне, хитро подмигивая левым глазом. Вот появился из перспективы призрак великого русского полководца, простер над автострадой могучие длани, раздумывая, не прихлопнуть ли, забавы ради, смешную желтую машинку, все норовящую со стороны десницы переметнуться ошую, но, так и не решив, исчез в полной бесперспективности, едва Долгоруковская перетекла в Новослободскую.
Павел не обращал внимания на то, что происходит за окном. «А вдруг все начнется, когда я буду в машине? – мучительно думал он. – Я ведь даже не сумею ее затормозить по-человечески…»
– А где здесь тормоз? – пронесся по салону неуверенный отголосок его тревожных мыслей.
– Сыпырава, – откликнулся водитель, позевывая.
Только в одном месте – там, где в ореоле габаритных огней тлела, возвышаясь над реальностью, непотушенная сигарета трубы котельной, Павел отвлекся от созерцания своего запястья, чтобы сказать:
– Сейчас, за трубой, налево. – И на всякий случай указал направление рукой.
Водитель кивнул и заметил:
– Федотов знает, что такое налево…
– Вот здесь, – сказал Павел, когда действительно наступило «вот здесь».
Жалобно проскулив тормозами, «Волга» настороженно замерла на месте, как собака, принявшая охотничью стойку.
Павел распахнул дверцу, выбрался из машины, пробормотал: «Спасибо большое» и только после этого высыпал на требовательно протянутую ладонь Федотова все свое скудное богатство. И попытался резко кануть в ночь.
Водитель, вопреки ожиданиям Павла, не стал разворачивать червонец, лишь бегло взглянул на монетки, которым было отнюдь не тесно на его огромной ладони, и сразу поднял шум.
– Эй, парень! – крикнул он в распахнутую пассажирскую дверцу и с неожиданной прытью полез туда же, едва не опережая собственный крик. – Я – Федотов!
Павел, не раздумывая, пустился в бега. «Хорошо, что остановились не у подъезда, – думал он. – Хватит места, чтобы замести следы. Хватило бы еще времени!»
Павел метнулся в ту сторону, где тусклый свет фонарей не так сильно жег спину и, обдирая кожу – благо, пока только на куртке, протиснулся в узкий просвет между гаражами. Расчет оказался точен – Федотов действительно забуксовал всем телом по ту сторону препятствия, не в силах последовать за Павлом, – но точен, увы, лишь наполовину.
– Това-арищ милиционер! – неожиданно проголосил таксист. И повторил коротко: – Тварищ милиционер! Задержите вора, будь-так дбры.
Павел успел сделать пару шагов в сторону, прежде чем чья-то сильная рука профессионально взяла его «под локоток».
– Ну, елки-палки, граждане! Поимейте совесть, со смены иду… – произнес из темноты чей-то недовольный голос. – Ну скажи, чтоты у него украл?
– Ничего!
Павел попытался рассмотреть лицо говорившего, но разглядел не столько лицо, сколько вечнозеленую пилотку, по которой в любое время года можно было опознать местного участкового.
«Эт-того мне еще не хватало! – подумал Павел с невольным прибалтийским акцентом. – Проблем с участковым на его территории… И именно сейчас!»
– Посмотрите сами, разве у такого можно что-нибудь украсть, – резонно заметил он.
Участковый с подозрением глянул на таксиста, который успел по периметру обогнуть дворовое гаражное хозяйство, и спросил:
– А вы, гражданин, кто будете?
– Я – Федотов! – чистосердечно признался таксист.
– Так. А вы?
– Я? – Павел испытал приступ сильной, хотя и немотивированной паники. Если, конечно, не считать мотивом то, что ему, черт бы их всех побрал, давно следовало переобуваться в домашние тапочки, а не устраивать разборки со всякими…
Павел дернулся, почти не отдавая себе отчета зачем. Рука, сжимавшая его локоть, оказалась проворнее, чем он предполагал, и только усилила хватку.
– Я… местный! – интуитивно выкрикнул он. – Я тут живу.
– Местный?.. А адрес?
– Лесная четырнадцать, квартира сто сорок два, – машинально отчеканил Павел, с тихим ужасом отмечая, что выдает реальный адрес, и надеясь, что хотя бы «сто» в номере квартиры прозвучало неразборчиво.
– Какая квартира? – бесцеремонно переспросил участковый.
– Сто сорок два.
– Четвертый подъезд, получается?
– Да… Девятый этаж.
– Так. – Участковый обернулся к таксисту. – И что он у вас украл, гражданин Федотов?
– Деньги, – просто ответил тот. – Он денежки украл.
– Ладно… – В голосе участкового звучала обреченность. – Идемте в отделение, тут недалеко.
– Ща, ток машину запру, – сказал Федотов.
– Я никуда не пойду, – отчетливо произнес Павел. – Поймите же, я не могу сейчас… – Он отогнул рукав куртки, взглянул на часы, но так и не понял, сколько сейчас времени. – У меня…
Он вгляделся в немолодое лицо участкового и, к полному своему отчаянию, понял, что договориться со стражем порядка районного масштаба не удастся. По крайней мере за разумное время.
– А куда ты де… – успел почти ласково проговорить участковый, прежде чем получил не столько сильный, сколько неожиданный удар левой в скулу и неловко повалился на снег.
Зеленая пилотка, возможно, в первый раз за время службы, покинула его голову.
Мгновение спустя таксист по фамилии Федотов начал медленно сползать на землю, елозя спиной по ребристой серой стенке чьей-то «ракушки».
Участковый лежал как упал, не подавая признаков жизни. Павел наклонился и взял его за левую руку, чтобы прощупать пульс. Пульс отсутствовал. Тогда Павел вывернул руку участкового так, чтобы отсвет дальнего фонаря упал на часы марки «Ракета», стрелки которых отсчитывали двенадцатую минуту до часа ночи.
– Опоздал! – простонал Павел, – Я все-таки…
Он не дал себе времени, чтобы повторить очевидное. Рука участкового еще падала на грудь, а Павел уже бежал к подъезду.
Бежал так, как не бегал на школьной стометровке – быстро, не видя и не слыша ничего вокруг, не разбирая дороги, но в то же время не допуская возможности падения, скольжения и… чего там еще, спотыкания, ничуть не жалея себя, постоянно повторяя: быстрее, быстрее, быстрее же! – но понимая, что быстрее уже не получится… и все-таки поскальзываясь на поворотах… и все-таки кое-что замечая по сторонам.
Грохот сминаемого металла, звон стеклянных осколков – он кажется непривычным для слуха, поскольку обычно ему предшествует отчаянный, почти животный визг тормозов, а сейчас его нет. Павлу не нужно оборачиваться, чтобы понять, что произошло. Федотова не было внутри, и это хорошо, но та машина, которая врезалась в желтую «Волгу», не была пустой.
«Это жизнь, – с горечью думал Павел, ни на секунду не замедляя бега. – Точнее, смерть – и она на твоей совести. Ты сможешь жить с этим?»
Ответ догнал его через десяток шагов. «Тебе придетсяжить с этим!»
Еще какой-то громкий шум со стороны проспекта. Что это – трамвай сошел с рельсов или грузовик врезался в рейсовый автобус? – Павел не желал догадываться. «Хорошо, что автобусы сейчас ходят практически пустыми», – отстраненно подумал он, но уже в следующую секунду – теперь он мог отмерять их ударами сердца из расчета три удара в единицу времени – он проклял себя, обматерил с ног до головы за одно это циничное «хорошо».
Все, к чему могло быть применимо слово «хорошо», кончилось. Все.
Негромкое ворчание собаки прямо по курсу – крупной, без намордника, темно, но кажется, это бультерьер. Пока еще негромкое, в нем больше удивления, чем недовольства. Собака просто недоумевает, почему ее верный хозяин внезапно завалился поперек скамейки и не желает больше с ней играть. Поканедоумевает. Кто знает, через сколько минут в ее тупую голову придет мысль слегка изменить правила игры?
Павел на бегу поднял с земли деревянный обрубок, похожий на дешевый протез ноги, и с силой швырнул им в собаку. Подействовало. Собака залаяла, оставила своего владельца покоиться с миром и устремилась следом за Павлом, перехватив обрубок зубами. Кажется, ей просто хотелось поиграть. Но у нее не было никаких шансов, поскольку ни одна собака в мире, ни один олимпийский чемпион по легкой атлетике, включая допингозависимых, ни один гринписовец, убегающий от стаи разъяренных гепардов – не способны были развить скорость, с какой мчался Павел. У них просто не было для этого подходящего стимула. А у Павла – был.
Решение отпустить такси за три квартала от дома уже не казалось ему удачным. Но поделать с этим Павел ничего не мог, поэтому он просто делал то, что должен, то есть бежал к подъезду, и если о чем и жалел в этот момент, то лишь о том, что не может обогнать собственные мысли…
Эпитафия первая. Парочка тинэйджеров.
Он вошел в нее в третий раз, так и не вытащив наушников из ушей. А что такого? Она ведь тоже не переставала жевать свой «дирол», пока они целовались в метро. Краем мозга он заметил, что Бона уже допел свою тоскливую песенку, которую и записывать-то стоило только ради трех слов, а именно «Under my skin», и отобрал бусинку наушника у своей подруги. Все равно до нее, кажется, так и не дошел скрытый смысл фразы, она просто не въехала, что такое «Under» и кто здесь «skin». Хотя для этого ей достаточно было открыть глаза – а то он уже стал забывать, какого они цвета, – или просто с закрытыми глазами погладить его по черепу. А может, их в лицее учат не английскому, а чему-нибудь еще? Он вынул наушник у нее из уха – она, кажется, даже не заметила, что теперь их не соединяет ничто, кроме чистой биологии – и вставил себе, потому что после Боны с его скинами, которые, как известно, и в Африке останутся скинами, то есть, найдут каких-нибудь негров и станут их мочить, на кассете был записан Garbage, а два наушника – все-таки больше, чем один, они позволяют получить двойное удовольствие, а то и тройное, ведь эта композиция как нельзя лучше задает темп. I'll die for you, I'll cry for you, – пела солистка, по голосу которой не вдруг определишь, что она – солистка, а не, к примеру, солист, и он был согласен с ней, но только отчасти, поскольку кричать (или плакать?) ему сейчас не хотелось, а вот умереть для кого-нибудь – очень даже моглось, но только обязательно для кого-нибудь, потому что если просто так, то что уж… И она заводила его своим грудным голосом, идущим, казалось, откуда-то из-недостижимого-нутри, имеется в виду, конечно, исполнительница, а не та, что сейчас under skin, которая если и постанывала негромко, то он все равно не слышал сквозь грохот в наушниках, а если бы и слышал, то не был бы уверен, что она стонет не во сне, в котором ей снится, как на ее хрупкое тело медленно опускается потолок, сдавливая грудную клетку, лишая естественного рельефа, вытесняя воздух сперва из внезапно потесневшей комнаты, а потом и из легких, иначе чем объяснить, что он пытается, но никак не может вдохнуть, однако не сбивается с темпа, и хотя в глазах у него постепенно становится все темнее, он не закрывает их, а наоборот, открывает еще шире, чтобы лучше разглядеть и запомнить ее лицо, и раскрывает губы, чтобы прошептать вслед за Garbage, только по-русски, потому что английскому их в лицее, возможно, не учили: «вижу лицо твое везде, куда бы я ни пошел, слышу голос твой…», но сбивается на кашель, который избавляет его от необходимости объяснять, что «твое лицо» и «твой голос» – не имеют ничего общего друг с другом, хоть и идут в песне почти подряд, поскольку относятся к разным людям: той, что в ушах, и той, что перед глазами, которые, кстати, медленно и необратимо закатываются наверх, туда где небо, и он собирается с силами, чтобы прошептать непонятно где подцепленную фразу: «да святится имя твое…» и подумать, что, пожалуйста, не сейчас, он никогда не возражал против того, чтобы умереть во время оргазма, но именно во время, то есть, одним словом, вовремя, а не пятнадцатью секундами раньше, ведь, в самом деле, ничего же нет обиднее этого! – и он, постриженный отнюдь не в монахи, а электрической машинкой за тридцать рублей, тихо плачет, хотя слезы уже не льются из загнанных под череп глазниц, и, когда Ширли Мэнсон в последний раз повторяет свое «I'll die for you…», начинает беззвучно молиться: «Боженька, пожалуйста, мне не нужен твой рай, оставь его себе, но дай мне хотя бы эти пятнадцать секунд!»
И небо внемлет ему.
Но ничего уже не может изменить.
Эпитафия вторая. Героиня повествования, известная как «классическая дама с кошелкой».
Первый раз ее прихватило на лестнице, аккурат посередине, да так крепко, что уже ни вверх подняться, ни спуститься обратно в переход, а самое обидное, и коляску не поставить: побьется ж все к такой сякой бабушке! Только этот раз был не первый. По первому разу ее прихватили еще таможенники. То есть, по жизни-то они обычные крохоборы, и рожи у них типично крохоборские, это только она по привычке называет их таможенниками. Прихватили на самом выходе к путям, как только она выбралась из камеры хранения с полосатым баулом в левой руке, а в правой – с коляской, к которой двумя резинками от спортивной такой штуковины, которую в одно слово и не выговоришь – эх-спандер, прости, Господи! – был приторочен еще один баул, только не в пример тяжельше. Остановили возле опущенного поперек пути шлагбаума, попросили билет с документами, проверили все, подсвечивая себе фонариками, но не успокоились, а потребовали квитанцию об оплате багажа, которой у нее, разумеется, не оказалось, поскольку, сами посмотрите, какой же это багаж, когда это ручная кладь? Вот ряшка у вашего главного – это да, это багаж, тут уж спорить не об чем, такой багаж дай Бог каждому, за него и в автобусе не стыдно доплатить, ежели попросят, а это – так… гостинцев родным прикупила. Главный таможенник, по-видимому, не большой любитель метафор, честно признался, что ничего не знает, но всякий груз, будь то багаж или ручная кладь, весом превышающий тридцать пять кило, надлежит оплачивать особо в кассе вокзала. Но она в ответ только рассмеялась заливисто, переложила ручки баула в ту же руку, какой держала коляску и спросила мил человека, нешто она, старая больная женщина может вот так вот, одной рукой взять и поднять тридцать пять кило? Да на прямой руке, да притом чтобы над головой, а? Да в своем ли он уме? Таможенник глядел уважительно, кривил нижнюю губу и признавал, что да, мужчина, как доподлинно известно, способен поднять и больше, однако женщина, если вдуматься, может унести это дальше. Однако старуху от шлагбаума все-таки развернул. И оттого пришлось старой больной женщине спускаться в подземный переход и там плутать десять минут кряду по длинным, как сама жизнь, переходам, пытаясь по указателям найти выход к пятому пути. А теперь, когда она уже почти вышла и успела в самый раз – поезд стоял смирно, но провожающих уже вовсю гнали из вагонов – случилась такая напасть! Сердце… Не иначе как из-за вредного таможенника да тяжестей этих непомерных, шутка ли: два с половиной пуда на одной руке удержать, ведь не молодка чай, пора бы уж о душе… Но как больно-то, ох! Она не смогла припомнить, случались ли с ней раньше приступы такой силы. Кажется, нет. А все жадность человеческая… – привычно подумала она, но вовремя себя одернула: какая там жадность, не для себя же старалась, для семьи. Для внучек-красавиц, которые в будущем году школу заканчивают. Для внучека… Тогда она сменила пластинку на «вот так пашешь всю жизнь, пашешь…», но закончить мысль не смогла, а вместо этого выронила коляску – та три раза подпрыгнула на ступеньках, завалилась набок и дальше покатилась кубарем, внутри что-то отчетливо дзинькало – «мои хрусталя!» – с ужасом подумала она и привалилась бочком к низким перильцам, почти села верхом, будто собираясь прокатиться – и ведь покатилась же, покатилась чуть ли не с ветерком, легко, совсем как в детстве, когда сердце еще не разрывало на части не умещающимися внутри тревогами и заботами, когда поутру еще ничего не болело, а к вечеру ничто не отекало, и вместо пузырька валидола в нагрудный кармашек можно было воткнуть василек стебелька – или стебелек василька, сейчас она уже слабо чувствовала разницу, зато хорошо чувствовала слабость и приходящий вместе с ней покой, и лишь одна мысль назойливо и неотвязно свербела в мозгу, не давая упокоиться совсем – мысль о пятидесяти рублях, которые она заняла у Андрей Степаныча еще летом и до сих пор не собралась возвернуть. Не Бог весть какое богатство, но вдруг это грех? Ты уж, – обратилась она неизвестно к кому, – ради Бога… Тьфу ты, Господи, что я говорю! Ты уж меня прости, а если это грех, то и отпусти его мне, ты же видишь, что не со зла я, а из одной лишь забывчивости. Ну посмотри сам, нешто я, старая больная женщина, стану…
И тот, к кому она обращалась, всерьез задумался над ее словами.
Эпитафия третья. Третьестепенный персонаж, бывший друг Надежды, ныне начисто ее лишенный. О нем практически ничего не известно, кроме того что он «горел в танке», «там, где тоже постреливают».
Она заглянула в палату и спросила:
– А ты почему еще не спишь?
Голос ее звучал устало, что и немудрено, учитывая, что она отрабатывала уже вторую смену за день.
– Не спится, – сказал он, не поворачивая головы от окна. За окном тоже было темно.
– Плохо? – посочувствовала она.
Он ответил не сразу, только когда услышал ее негромкие шаги по комнате и ощутил теплую ладонь на своем плече.
– Как всегда.
Осторожные, но сильные руки принялись массировать его плечи и шею.
– Хочешь, я тебе почитаю? – спросила она. – Только немножко: сегодня еще двух тяжелых привезли.
– Я уже легкий, – мрачно усмехнулся он. – Легче тебя. Лучше поиграй мне на пианино. Или почеши нос, весь вечер чешется.
– Вот так?
– Ага.
Она почесала ему нос. Все равно пианино в палате не было. Да она и не умела на нем играть.
– Это к драке. – Она улыбнулась.
– Не думаю… – ответил он серьезно.
Она обошла вокруг коляски и встала так, чтобы видеть его лицо, окрашенное в серый цвет тусклыми уличными отблесками.
– Может, тебе укольчик сделать? Или еще таблетку дать? – предложила она.
Он задумался.
– Давай две. Хочу наконец выспаться.
– Сейчас. – Она порылась в кармане халата. – Вот, держи.
Он слизнул с ее ладони пару круглых белых таблеток и языком загнал их под верхнюю губу, чтобы медленнее рассасывались.
– Спасибо.
– Ты поспи, – сказала она, собираясь уходить.
– Теперь – обязательно, – пообещал он.
– Ну, я пошла. До завтра.
– До, – согласился он.
Пока медсестра шла к двери, он успел развернуть коляску от окна, чтобы посмотреть ей вслед и ощутить острейшее сожаление от того, что не может на прощанье шлепнуть ее по попке. Просто так, ничего не имея в виду. О, он был готов пожертвовать левой рукой, ради того чтобы правой хотя бы разочек шлепнуть по ее маленькой, симпатичной попке, невыносимо влекущее очарование которой были не в состоянии скрыть ни белый хлопок, ни белая бумага! Беда в том, что левой руки у него тоже не было. Он уже пожертвовал ею вместе со всем остальным, причем по поводу, который некогда казался ему если и не достойным такой жертвы, то хотя бы сопоставимым с нею, на деле же – как он понял только недавно – был неизмеримо ничтожнее, чем простое похлопывание попки.
Она вышла из палаты, бесшумно прикрыв за собой дверь. Наверное, думала, что он уже задремал.
Она жалела его. Жалела всегда: когда перестилала простыни, когда кормила обедом с ложки, когда выносила судно, когда протирала остатки его тела смоченной в уксусе тряпочкой, когда проводила так называемое ППП – профилактику пролежней промежности… Всегда.
Только нужна ему эта жалость, как собаке пятая…
Он не закончил сравнение. Во рту уже распространилась неприятная холодящая горечь, если дать ей еще пару минут, то можно и впрямь, чего доброго, заснуть. Чтобы назавтра проснуться и начать все сначала. Нет уж, дудки!
Он не спал в той или иной степени уже восьмые сутки. Ноющие культи не давали заснуть, кроме того его почти постоянно преследовали фантомные, как их называет дежурный врач, боли, которые на самом деле еще цветочки по сравнению с фантомным желанием почесаться. А обезболивающее… С некоторых пор оно перестало ему помогать.
Он опустил подбородок, утапливая среднюю кнопку на своем ошейнике. По проводам, спускающимся вдоль позвоночника, потек ток. По спине сверху вниз, наперегонки с электронами, побежали мурашки. Привод коляски негромко взвыл. Когда ее колеса подъехали к изножью кровати, он отпустил кнопку.
Перебираться из коляски в кровать всегда было занятием унизительным, даже когда никого из посторонних не было рядом. Но сейчас он не собирался этого делать. Он наклонился вперед, следя, чтобы ставший в последнее время капризным центр тяжести не сыграл с ним какую-нибудь злую шутку, зубами ухватился за край матраса и дернул головой, загибая его в сторону.
На фанерной доске, обычно накрытой матрасом, белели двенадцать маленьких кружочков в различной стадии рассасывания. Когда он выплюнул таблетки, которые до сих пор держал во рту, не глотая, кружочков стало четырнадцать. То есть три с половиной максимальные дозы. То есть, по идее, должно хватить для полного обезболивания.
Он не спешил, но и не тянул время сверх меры. Он чувствовал: приближается новая волна боли и само по себе это еще терпимо, но следом за болью и процессом ее «переможения» неизбежно придет слабость, и вот она-то сейчас была совершенно ни к чему. Челюсти уже одеревенели настолько, что еще минута – и не разжать ножом, икры ног свело мучительной фантомной судорогой, но тем не менее, он помедлил еще мгновение, чтобы в последний раз задать себе вопрос: уверен ли? И горько усмехнуться в ответ: ну не Маресьев я! Даже не пол-Маресьева…
Он наклонился вперед так резко, что кровь зашумела в ушах, а перед глазами будто пронеслась стайка светлячков. Светлячки – это хорошо, – подумал он, – это значит – лето… Только… как кружится голова. Он сильно прикусил губу, уже почти бесчувственную, но это все равно помогло унять головокружение. И склонился над первой таблеткой, которую собирался всосать в себя, как наркоман, отмеряющий этапы жизни бритвенным лезвием на поверхности зеркальца, всасывает белый порошок, только не носом, а ртом, но суть от этого не менялась: белая смерть и здесь, и там, разница лишь в сроке и в… ну, удовольствии, пожалуй, ведь готовы же они платить деньги за то, чтобы на несколько часов ощутить, как «сносит башню», а то и отдать жизнь за понюшку коки, но он сейчас отнюдь не искал удовольствия и тем более не хотел еще раз испытать на себе, как это бывает, когда сносит башню, в одно мгновение и безо всяких кавычек, а головная боль становилась невыносимой, казалось, затылок быстро наливается свинцом, какое уж тут удовольствие, хотя, надо признать, он испытывал определенное удовлетворение, осознавая, что скоро все это закончится, навсегда, надо только собраться, и он собрался и наклонился еще ниже, вытягивая непослушные губы, складывая их трубочкой, но вдруг внезапно подумал: чему, Господи, чему я сопротивляюсь?! – ведь вот же оно, оно самое, само идет… ну, как бы в руки, надо только расслабиться и… он улыбнулся… и расслабился, отдался на волю того, что сильнее его, только задержал дыхание и стал с любовью и великой радостью вслушиваться в замедляющееся биение сердца, иногда повторяя про себя «спасибо» и возносясь мыслью к небесам, думая: «Это не правда, что перед смертью не надышишься. Перед ней совсем не хочется дышать».
А небеса негодовали. Небеса бесновались и пытались докричаться до земли, чтобы объяснить, что это не мы, мы здесь ни при чем, ваша благодарность отправлена не по адресу, это не мы. Нет, правда!
Только это тоже было бесполезно. Потому что никто их уже не слышал.
«Неужели так трудно… – думал он, и мысли его были такими же прерывистыми и сбивчивыми, как дыхание. – Неужели так трудно запомнить несколько элементарных истин? Запомнить и свято соблюдать… Если уж вам не спится по ночам, если вы, например, едете в машине и видите, что на часах без четверти час, остановитесь! Припаркуйте машину в безлюдном месте и лучше всего все-таки выйдите из нее. Если вы оказались рядом с домом, поспешите домой. Если нет – просто зайдите в первый попавшийся подъезд, поднимитесь на несколько этажей и сядьте на пол, прислонясь к стене. Если же час Ч и минута М застали вас в собственной квартире, то отключите газ, свет и электроприборы, примите горизонтальное положение – только, ради всего святого, не забирайтесь в ванну, а ложитесь на кровать, можно не раздеваясь, разве что… накройтесь с головой простыней. Ей-богу, я сам не знаю зачем, просто сделайте это! На всякий случай.