Текст книги "Кто погасил свет?"
Автор книги: Олег Зайончковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Борясь с Карловыми воинственными наклонностями, я обломал об его зад немало крепких прутьев, но в конце концов исчерпал свой педагогический арсенал и отступился. Между тем в обществе против нас зрело законное возмущение, и когда Карл в очередной раз испортил шкуру какому-то выставочному экземпляру, от него в категорической форме потребовали не появляться в парке без намордника. Тут уже Карл взбунтовался: надевать на голову клетку он отказался под страхом усыпления. Попав таким образом меж двух огней, я совершил вынужденный маневр, но не в пространстве, а во времени: я перенес наши прогулки далеко за полночь, на оборотную сторону суток. И – кто бы мог подумать – взамен сомнительных радостей светского общения мы обрели для себя новый, хотя малоосвещенный, зато просторный мир…
Секретным бесшумным десантом мы с Карлом скользим в ночи, сливаясь с нею; мы – одна из ее тайн. И я, и он сейчас не те, что днем, – мы сторожкие, чуткие. Карл не дает сомкнуться обступающим нас теням; он по временам встрепетывается и, заклокотав горлом, бросается, гонит кого-то во тьму. Издали доносится его вулканический рык, от которого даже у меня идут по спине мурашки. Через некоторое время подле меня слышится треск кустов; Карл возвращается так же внезапно, как сорвался с места; его глаза-катафоты победно вспыхивают, пасть извергает доменное дыхание. Мой друг-хищник чувствует и понимает ночь лучше меня. Сам же я чем больше напрягаю свои органы чувств, тем меньше им верю. Мое зрение не в состоянии связать в цельную картину редкие огоньки, мерцающие вразброс, и неясные сгущения предметов – я даже не знаю, какие из них отнести к реальности, а какие – к собственному воображению. Слух, главный сейчас мой уполномоченный, посылает в мозг сигналы, требующие долгой дешифровки. Вот то ли рядом, то ли вдали что-то грохнуло и словно рассыпалось; чей-то тяжкий вздох слышится после паузы. Что это? Наверное, завод во сне повернулся с боку на бок и что-то уронил. Вот посреди тишины будто странный кашель раздается на всю округу… Ах, это милиционеры – они крались на своей «субару» меж спящих пятиэтажек, похожих на серые гробы, и дунули зачем-то в мегафон – быть может, сами чего-нибудь испугались. Звуков мало в ночи, зато все они существенно значимы. Иногда, чаще зимой, со стороны частного сектора слышим мы с Карлом ужасный треск, похожий на хруст ломаемых костей. Это нашел свою жертву ночной убийца – огонь. И тогда взвывает где-то пожарная машина и, долго, мучительно стеная мотором, поспешает к месту преступления, чтобы, добравшись наконец, плеснуть из шланга на оранжевый хвост уползающему насытившемуся гаду… В такие ночи даже Карлу делается не по себе; он держится ко мне поближе и, поставив нос на ветер, то и дело беспокойно принюхивается. И я, человек, тоже с наследственной тревогой чую гарь – смрад мгновенного катастрофического разложения, запах беды.
Однако сегодня ни носов наших, ни ушей ничто не огорчает. Метеоры продолжают беззвучно царапать небо. Птицы изредка заполошно вскрикивают над нашими головами и наугад неудачно бомбят нас экскрементами. Невидимая тропинка сама ложится под ноги. И сами в голову приходят мысли неспешные, облаченные в добротные словесные одежды. Ночь внушает мне чувство величественного одиночества; надо мной одним раскинулась сквозная сень космоса, и я ощущаю себя тоже космическим явлением. Вот оно, естественное состояние мира! День суетен и короток, как благотворительный пикник, устроенный для поощрения местной белковой жизни, а ночь вечна и беспредельна. Через какие телескопы человечество ни засматривает, оно находит во Вселенной одно и то же: ночь и звезды…
И тут внезапно… Крах!.. Небо разрывается с сухим треском лопнувшей ткани… Нет, треск мне только почудился, но в небе действительно открывается страшная рана: сквозь нее хлынул и затопляет нас отвратительный зеленовато-гноистый свет… Что это?! Карл шарахается ко мне и в страхе приседает, подобрав под себя свое куцее правило… Но спустя мгновение свет меркнет, и мы снова погружаемся во тьму Ничего особенного не случилось: небесный камень пробил атмосферу достиг земной поверхности и, плюхнувшись где-нибудь в болоте, шипит теперь, остывая. Однако… почему я словно прирос к тропинке? Отчего будто спазм перехватил мое дыхание?.. Ах, вот отчего: секунду назад, обнаженная небесной вспышкой, передо мной стояла… да, передо мной стояла женщина. Она и теперь стоит, невидимая во мраке, там, шагах в десяти, обочь тропинки, меж древесных стволов… Карл, где ты?.. Вообще-то я не боюсь голых женщин, но – при других обстоятельствах. Сейчас, среди ночи, я бы меньше изумился, встретив мужика с топором. Тем не менее мне удается превозмочь столбняк, и я подаю в темноту голос:
– Эй, – окликаю я неуверенно. – Слышите меня? Не бойтесь…
Ответа нет. Тогда я подзываю Карла и беру его очень коротко. Мы осторожно продвигаемся вперед по тропинке. Женщина должна быть где-то совсем рядом… точно: голое тело смутно белеет всего в паре метров.
– Пожалуйста, – прошу я ее, – стойте спокойно, он вас не тронет. Мы сейчас пройдем.
Фигура послушно стоит, не шевелясь. Мы бы миновали ее, но… мне кажется необычным поведение Карла: он молчит и проявляет в отношении странной встречной не свойственное ему хладнокровие. В душу мне закрадывается нехорошее подозрение… Я останавливаюсь, чиркаю зажигалкой и подношу ее к лицу женщины… Бог мой! Теперь мне становится понятно, почему она не хотела идти на контакт. Женщина мертва! Причина смерти ее очевидна: горло несчастной черно от запекшейся крови. Труп же сохраняет вертикальное положение, потому что кем-то искусно закреплен между древесными сучьями.
В отличие от моего спутника я совсем не равнодушен к мертвецам, тем более развешанным в парке на деревьях. Прочь от ужасного места я пускаюсь со всей возможной впотьмах прытью. Деревья бьют меня, ставят под ноги корни; кусты хватают не по-детски цепко… Это уж слишком! – скорее на свет, скорее выбраться хоть на выбритое лоно пустой площади. Да, холодно льдистое излучение городских фонарей, да, похожи на гробы или комоды безмолвные слепые дома, но я приникаю к ним почти с облегчением. Так ребенок бежит среди ночи к матери поведать о приснившемся кошмаре и находит успокоение в самой ее снисходительной безучастности. Карл семенит подле меня и недоуменно заглядывает мне в лицо: что случилось? куда мы так спешим? Домой, дружище; не знаю, как ты, а я на сегодня нагулялся.
5
– Если будешь пихаться – прогоню! – говорю я строго. Карлу не спится; он встает в кровати, топчется и снова со стоном наваливает на меня свои полцентнера. Вытянув все четыре ноги, он упирается ими в стену и спиной теснит меня к краю ложа. Ему кажется, что заснуть ему мешает неудобная поза, однако дело не в этом. Просто не сплю я, и Карлу передается моя тревога. Я вижу, как звезды за окном, снявшись с мест, гурьбой бегут вправо, – это в голове моей от выпитого коньяка происходит вращение, противоположное вращению небесной сферы. В темной комнате до сих пор стоит табачный угар, и тот же горьковатый табачный привкус я ощущаю у себя во рту. Прежде чем лечь, я долго сидел в кресле, курил и безуспешно пытался навести порядок в своих мыслях. Но на беду два моих мозговых полушария никак не хотели сотрудничать. В то время как левое, разумное, строило версии по поводу убийства, покуда оно размышляло, стоит ли мне сообщить о найденном трупе в милицию и так далее, правое полушарие вперебив без комментариев транслировало жуткую картинку – в который раз и со все новыми подробностями. То же происходит и теперь. Сон не идет ко мне, зато снова и снова (чуть не сказал – как живая) встает перед глазами убитая; какова беспокойница – наверное, только мертвецы способны на такое упорство…
Полуприкрыв глаза, она смотрит перед собой так странно и загадочно – куда до нее Моне Лизе… Нет, я правильно сделал, что не позвонил в милицию. Что случится, если она постоит в парке до утра? Не съедят же ее комары… Мертвая не глядит на меня, но по лицу ее пробегает тень укоризны… нет, это я повел зажигалкой… тьфу ты, сгинь! Мне никак не удается депортировать настырную бабу из своего сознания – лезет обратно, как таджик-гастарбайтер. Вот уже и компанию привела: две неподкупные физиономии под милицейскими фуражками. Эти буравят меня взглядами. Один, грамотный, достает блокнот – стало быть, собирается учинить мне допрос. «Под деревьями возле трупа, – говорит он, не спуская с меня глаз, – да-да, возле трупа! – обнаружены ваши следы. Как вы это объясните? И что вообще вы делали в парке ночью? Отвечайте!» Его обвинительный тон меня коробит. «Что ж, – возражаю я с достоинством, – это наш парк, то есть наш с Карлом. Мы жители этого городка и имеем право гулять где хотим в любое время». «Ага, – щурится мент, – значит, вы местные… А какая ваша национальность?» Что за идиотские вопросы он задает! Я возмущен, но стараюсь сдерживаться. «Я – русский, а Карл – собака». – «Так! – мент захлопывает блокнот, победоносно озирается и объявляет: – Вы обвиняетесь в убийстве этой женщины на почве полового диморфизма!» Мысль моя бьется, не в силах опровергнуть нелепое обвинение, я ворочаюсь в постели и поддаю Карлу коленом в бок. Он негодующе мычит, брыкает меня в ответ, и мы оба просыпаемся.
Ночь за окном уже выцветает; из неба потихоньку вытравляется меланин; звезды все почти осыпались с траурной мантии – только одна какая-то дрожит и трепещет, цепляясь из последних сил за небосвод, как осенний последний листок на мертвеющем дереве. Я вздыхаю и слышу неприятную закись табака с алкоголем. Жена утром тоже непременно заметит, что от меня разит, и спросит, почему это я пьянствовал в одиночку. Что я ей отвечу? Мне не хочется пугать ее рассказом о встрече с криминальным трупом, ведь она и так не одобряет наших с Карлом ночных прогулок… Кстати о трупе: как там он… то есть она, моя ночная знакомица? Стоит ли по-прежнему и нагишом встречает рассвет, не чувствуя предутреннего холода и уже не ведая стыда? А может быть, после нас с Карлом ее успел навестить тот роковой – тот, с кем она повстречалась до нас? Пришел, чтобы в последний раз насладиться, испытав прилив жестокого могущества… Если так, то напрасно: она уже не в его власти… Да, мертвые неподвластны живым и оттого исполнены к нам несокрушимого презрения… Кажется, я снова засыпаю, потому что чувствую, как мутнеют, туманятся мои глазные хрусталики. Правда, я вижу еще… я вижу ползающую передо мной худощавую невзрачную особь мужского пола. Гадкая тварь, он о чем-то молит, но… прочь, прочь!.. Я отрицаю его и ухожу в небытие с ощущением торжества и печали.
6
Хорошо, если день начинается с чистого листа, как новая глава жизни, как новая повесть или даже песнь. Бывают такие дни: с утра они обрушиваются на тебя, едва родившегося, биллионами солнечных люмен, оглушают грохотом подоконника под голубиными лапами и ревом залетевшего в комнату дурного спросонок шмеля. Смыты мгновенно ночные сновидения, а с ними весь вчерашний душевный мусор. Папка совести твоей пуста, папка радости стремительно наполняется. Встать рывком, чтобы потемнело в глазах, чтобы опьянеть на несколько секунд и, придя в себя, снова проснуться – уже «на бис»…
Хорошо, если день начинается хотя бы с красной строки, но худо, когда он вытягивается и сучится, как недосказанная фраза. Ночь распустила вчерашнее вязанье, а утро вновь из старой пряжи плетет серенький будень. Ты уже здесь, ты смотришь, разлепив глаза, в окно, где ветер мнет и комкает несвежие облака, а обоз твоих тревог еще ползет в ночи… Память, однако, уже хлопочет: как попало она отгружает тебе в душу твой же собственный прибывающий багаж. Подводы печалей, возы забот – увы, они не отстали, не заблудились в потемках – все приволоклись за тобой, принимай без расписки… Стылая кровь журчит, медленно заполняя вены; первый выдох твой отдает погребом и переходит в кашель. Но собирай же агрегат своего тела: с клацаньем дошли в суставы конечности, нанизай позвонки хребта, навинти голову… словом, действуй. Впереди у тебя дневной отрезок пути, и, хочешь или нет, ты должен его одолеть.
Я еще не проснулся, но уже не сплю. Старый будильник выдохся, непогашенный, и судорожно икает в моем изголовье. Вперед сознания душу мне заполняет безотчетная тоска, и я пытаюсь вспомнить ее причину… Но уже мою щеку затрагивает холодный, как с мороза, Карлов нос; я слышу знакомый, тонкий до свиста ультразвуковой призыв. Стоит мне открыть глаза, и Карл переходит в наступление: оглушительно лижет меня в ухо и довольно жестко тычет в бок передней ногой. Встаю… да встаю же я!
В череде утренних дел мы с женой не успеваем перемолвиться и парой слов. Лишь уже за кофе она обращает на меня внезапно посерьезневший внимательный взгляд.
– У тебя в комнате, – говорит жена, – очень накурено с ночи.
Я пожимаю плечами.
– И еще ты выпил весь коньяк.
– Да, – признаюсь я, делая вид, что смущен. – Мне что-то не спалось.
Супруга глядит на меня испытующе.
– Говоришь, не спалось?
– Да.
Наступает пауза. Жена, опустив глаза, о чем-то размышляет. Потом берет у меня сигарету, прикуривает и, пустив решительную струю дыма, объявляет:
– Я знаю, отчего тебе не спалось.
– Отчего же? – спрашиваю я с усмешкой. – Только не говори, что…
– Нет, – перебивает она. – Тебе не спалось потому… потому что мы скучно живем.
– Вот как?
– Да. Я сама устала от такой жизни. Скажи, когда мы с тобой выбирались в театр? Когда… ну просто общались с приличными людьми? У тебя работа, у меня работа… И каждый вечер телевизор, чтоб он сгорел… Вот ты и маешься, и ходишь звезды считать по ночам… вот тебе и не спится. Мне кажется, нам обоим не хватает впечатлений.
Понятно. Сейчас она предложит поехать за границу…
– Давай хотя бы съездим куда-нибудь? – предлагает жена. – Не в Турцию, конечно…
Я обещаю ей подумать; мы оба какое-то время молчим, а тут и завтрак наш подходит к концу. Я мою кофейные чашки и Карлову лохань из-под каши. В последующие минуты, как всегда по будням, наша теплая семейная федерация переживает неизбежный распад. Жена утверждает свой суверенитет при помощи макияжа; она подает себя в переднюю неузнаваемая с лица, постройневшая, и косвенно, через посредство зеркала проверяет на мне выходную полуулыбку, лучащуюся офисным сдержанным шармом. Карл, загрузивши трюмы, осоловел и чистым азиатом отвалился на диване; он равнодушно наблюдает за нашими сборами. От полусонного созерцания его отвлекают лишь толчки в собственном животе: тогда он приподнимает голову и, принюхиваясь, укоризненно смотрит на свой хвост.
Что ж, я тоже отдаю концы, чтобы уйти хотя и в недалекое, но автономное плаванье. Пусть в виду берега, а все же целый день мне предстоит грести в одиночку.
– Пока… – дядя Коля со своего балкона благословляет меня напутственным кивком.
У третьего подъезда бормочет по-стариковски калининский «мерседес»; согреваясь, он знобко передергивается и постукивает клапанами мотора. Он не тронется, пока дым его выхлопа не поменяет черный цвет на синий.
Калинин в ожидании похаживает кругом своего авто, колупает ногтем отставшую краску и щепкой соскребает со стекол налипших засохлых насекомых.
– Привет!
– А, здорово, сосед!
Во рту у Калинина две фиксы: наверху золотая, а внизу из нержавеющей стали. И предприниматель, и мужичок он, в сущности, лядащий, однако хорохорится и потому в рукопожатие всегда вкладывает чересчур много силы.
– Хочешь, подвезу? – предлагает он. – Я в твою сторону.
– Спасибо, я пройдусь.
Он подвез бы, даже если б нам было не по пути, но я действительно хочу пройтись пешком. Я надеюсь, что энергичный марш на свежем воздухе меня повытрясет, поразвеет в душе с ночи настоявшуюся скорбь.
– Как хошь…
На прощание Калинин стреляет у меня сигарету. Уже отойдя, я оборачиваюсь и окидываю его взглядом. Малорослый, худой… не он ли приснился мне нынче после коньяка?.. Но вон еще идет подобный тип, а за ним – еще, и пускает, как «мерседес», синий дым на ходу… Эдак всякого прохожего мужичка можно брать на подозрение: все спешат будто по делам, а сами, я замечаю, приценяются к каждой встречной нестарой женщине. К попутным же дамочкам они и вовсе, замедлив нарочно шаг, пристраиваются в кильватер… Правду сказать, среди наших горожанок попадаются симпатичные, и поскольку они в большинстве своем полноваты, вид сзади у многих действительно впечатляет. Да оно бы ничего, но почему-то мужички мои глядят хотя жадно, но так неласково на природную колебательную игру женских форм. Никакого умиления, никакой сальности в их лицах – скорее что-то хищное… Я понимаю, что слишком впечатлен ночным происшествием, что надо стряхнуть с себя наваждение. Черт бы побрал все эти глупости! Ленин, застрявший в пьедестале, сегодня что-то хмурится – наверное, видел, как мы с Карлом бежали ночью через площадь… Нет, не получается у меня развеяться, скорее бы уже попасть в мастерскую.
7
Лев Никитич появляется в одиннадцатом часу – как всегда, с саквояжем и газетами под мышкой. Застав меня на кухне пьющим пиво, он удивленно вскидывает лохматые брови:
– Что это ты с утра пораньше? На тебя не похоже.
– Так… – я делаю неопределенный жест. – Хочешь, и ты давай.
Но Завьялов, как все старики, консервативен и привержен распорядку:
– Пиво – к обеду. А с утра я лучше свово приму – для головы полезней.
Никитич снимает с гвоздя ковш, в котором варит чифирь, и достает с полки непочатый цыбик «цейлонского».
– А ты что же, – спрашивает он меня, – никак гулял вчера?
– Гулял… – я усмехаюсь.
– Ясно.
Завьялов сдвигает мой стакан на край стола, освобождая место для газет. Сверху, как всегда, ложатся «Ведомости». Никитич выписывает нашу «болтушку» за то, что она публикует самые легкие в мире кроссворды; я даже думаю – не он ли их туда и посылает. Пока мой приятель занят своим варевом, я поворачиваю газетенку к себе. «Обуздать преступность!» – половина четвертой полосы посвящена криминальным новостям. Нет, я не чаю здесь вычитать об убийстве в парке – слишком свежо, да и не любят «Ведомости» стращать население. Большая заметка сегодня – о лицах БОМЖ, перевертывающих по ночам мусорные баки. Лишь внизу, мелким шрифтом, сообщение о том, что такого-то числа по выходе из бильярдной были застрелены, предположительно из пистолета, двое мужчин, 26 и 31 года от роду Так безлично, будто это не Цыганка с Мазаем «завалили», а каких-нибудь кенгуру в Австралии. Ну да «Ведомости» – СМИ не для любопытных.
Кухня наполняется терпким благоуханием. Лев Никитич отцеживает в чашку свое питье, густое и черное, как отработка из автомобильного картера, и садится за стол. Из бесформенной пачки, украшенной мутным рисунком, он выщелкивает папиросу, дует в нее и прихотливо сминает мундштук. Зажигалками Никитич не пользуется, а прикуривает от толстых кривоватых белорусских спичек, вонючих уже самих по себе. Что же до «Беломора», то мне кажется, что с распадом СССР дым его стал только ядовитее. Завьялов вооружает свое зрение плюсовыми очками, достает из нагрудного кармана карандаш; брови его тучками наползают на переносицу… Минута, и он уйдет от меня блуждать по словесному бездорожью, скроется в энциклопедических просторах… Ушел бы, но я успеваю задержать его на пороге:
– Никитич…
– М-м?
– Подожди со своим кроссвордом.
– Ну чего тебе? – бурчит он, не поднимая глаз от газеты.
– Хочу кое-что рассказать, тебе занятно будет.
– Ну?
Я отхлебываю пиво.
– Вчера… то есть этой ночью в нашем парке… ты слушаешь?.. в нашем парке я нашел труп.
– Труп? – Завьялов снимает очки и смотрит на меня с интересом. – Какой труп?
– В том-то и дело, что труп не простой, – говорю я с невольным пафосом. – Не простой, а криминальный. Женщина, притом голая, и горло то ли перерезано, то ли что…
– Это бывает, – серьезно замечает Никитич. – Снасильничал кто-то да и того… пришил, чтоб не трепалась.
– Да, бывает… – Я опять прикладываюсь к стакану. – Но он ее зачем-то на дерево подвесил – представляешь? – как будто она на своих ногах стоит!
Переводя свои впечатления в словесный формат, я словно подвергаю их разморозке и оттого начинаю волноваться. Завьялов слушает, качая головой, и, когда я умолкаю, с минуту еще раздумчиво хмурится.
– М-да… – молвит он наконец. – В наше время такого не было… Ну, ты снасильничай, ну, зарежь… Но на кой же к дереву подвешивать? Этого я не понимаю!
– Что тут понимать, Никитич, – возражаю я. – Ты телевизор смотришь? Это значит, что у нас завелся маньяк, извращенец.
– Стало быть, так, – соглашается Завьялов.
– Ну а мне-то что делать, Никитич? Вот вопрос.
Он смотрит недоуменно:
– Ты-то здесь при чем? Ты, поди, не баба – тебя он не тронет.
– Я не баба, но он в парке орудует, где мы с Карлом гуляем. Вдруг пересечемся? Теперь ни нам, ни ему покоя не будет.
– В парке… – Никитич чешет темя. – А ты ступай в другое место – тебе не все одно?
– Я уже думал об этом. Но ведь это наш парк… Ты пойми: получится, будто я его испугался, ублюдка этого.
– Ну, брат, не знаю… – Завьялов пожимает плечами. – Хочешь, ствол тебе дам на всякий случай?
Я не отвечаю. Лев Никитич со своей стороны больше не имеет что мне предложить, и разговор наш завершается обоюдным продолжительным молчанием.
Но вот Завьялов произносит: «Пу-пу-пу…» – и возвращает на нос свои очки. Это значит, что мысль его более мне не принадлежит. Делать нечего, я допиваю пиво и иду работать. Хотя и с опозданием, я встаю на свои привычные рельсы – других у меня просто нет. Работа – перегон; клиент – полустанок. Дежурный колокольчик над дверью оповещает о прибытии и отправлении. Входят и выходят мои пассажиры, всяк со своей маленькой бедой, всяк со своей повестью – иногда застенчиво-краткой, иногда весьма пространной и даже со вставными главами. Вот сейчас только я познакомился с Варварой Петровной, приняв у нее в починку старый чайник. Человечество в лице Ю. Гагарина вышло в открытый космос, и в том же году Мособлсовнархоз выпустил на земную потребу этот скромный кухонный сосуд. И тогда же его приобрел Василь Трофимыч (покойный муж Варвары Петровны) – приобрел в магазине гортопа за рупь двадцать новыми деньгами. Много воды перекипело в старом чайнике; ушли в предания гортопы и совнархозы; упал и разбился где-то в лесу Гагарин; потрудившись и выпив положенное, помер Василь Трофимыч; уже сама Варвара Петровна пошатнулась и «стала забывать», по собственному ее выражению. Год от года мир трещал и разваливался; и лишь этот чайник казался несокрушимым посреди руин; он сделался для Петровны не только источником кипятка, но другом и единственным собеседником. По нем сверяла она остаток сил своих: «Пока могу его поднять да сварить себе чаю, – сказала она мне, – я жива». И вот – такая драма… Детище семилетки обезносело, как майор Ковалев, и глядит печальным сифилитиком… Теперь я держу в руках две жизни – чайника и его престарелой подруги, – и ощущение собственного могущества делает меня великодушным. Не тужите, Варвара Петровна, вы еще попьете чаю на своем веку. И не надо, прошу вас, рыться в кошелечке – дело-то пустячное, ей-богу.
Не успевает старушка, слезящаяся от благодарности, покинуть мастерскую, как опять звенит колокольчик. Подняв глаза, я вижу перед собой девицу, достаточно миловидную, чтобы не стесняться мужским присутствием. Отчего же она смущена? Что такое достает она из сумочки, застенчиво улыбаясь? Ну конечно, эпилятор. Украдкой я взглядываю на ее конечности… так и есть. В городке у нас действует закон, по которому длина девичьих ног должна соотноситься с длиной подолов в обратной пропорции, – это при том, что ноги у нынешних растут со скоростью пять сантиметров в год. Бедным юницам приходится нелегко; в лучшем случае они вынуждены водиться со злодеями-эпиляторами, а в худшем… Ну да не печалься, красавица, вылечу я твоего приятеля, электрического садиста, будут твои ножки снова гладкими, как фарфоровые… только пусть они не занесут тебя совсем уж куда не следует…
За окнами мастерской все тот же пейзаж: липы, угол парикмахерской напротив. Но это иллюзия, я уже восемь часов в пути. Близок конец маршрута, и можно потихоньку подводить итоги трудового дня. А каковы они, эти итоги? День как день… Переложу заработанные денежки из кармана в кошелек да и двинусь восвояси. Уверен, что и вечер мало чем будет отличаться от вчерашнего.
8
Половина первого ночи. Я оказался неправ насчет сегодняшнего вечера. Я просто не предполагал, что кто-то из соседей устроит в нашем доме такую грандиозную пьянку. Даже не представляю, что могло послужить поводом для столь масштабного торжества. Карл отворил носом оконную фрамугу и, опершись передними ногами на подоконник, уже час таращится во двор, откуда доносятся вперемешку попевки, матерная ругань и пронзительный женский смех. Его шерсть вдоль хребта, как наэлектризованная, топорщится гребнем; хвост-джойстик напряжен и подрагивает в крайнем верхнем положении. Не открывая рта, Карл рычит мрачно и монотонно, прерываясь, только чтобы взять дыхание. В этой своей позе он похож на незадачливого трибуна, у которого возбужденная публика вышла из-под контроля. Иногда он, не выдержав, яростно рявкает во двор… и тут же оглядывается на меня. Правильно оглядывается: за этот митинг ему недолго и схлопотать.
Сам я, признаться, тоже бываю не в восторге от соборного пьянства и коллективных гулянок под моими окнами. Впрочем, эти дворовые сатурналии случаются теперь все реже, они уходят в прошлое по мере наступления цивилизации, и когда-нибудь мы привыкнем наконец сидеть по вечерам, нишкнув в своих квартирах, как добрые европейцы… Да, я никогда не приветствовал подобных карнавалов и не участвовал в них, но сейчас я с неожиданно теплым чувством прислушиваюсь к шумам и людским воплям, оглашающим заоконный мрак. Самим своим неблагозвучием они развенчивают ночь, лишают ее пугающего траурного пафоса…
– Хорошо бы бросить туда гранату, – мечтательно произносит жена. И, построжев внезапно, Карлу: – А ты поди от окна!.. Кому я сказала?
Не надо гранату… Пусть себе веселятся, пусть скандалят. Сегодня я хочу, чтобы в ночи звучало живое…
Но Карл ошибочно полагает, что мы вышли во двор, чтобы навести порядок. Первое, что он делает, разражается громовым лаем. Испуганное эхо вторит ему, и вторят нетрезвые преувеличенные взвизги женщин. Нет-нет, я держу его крепко… и нет, братцы, выпью я с вами как-нибудь в другой раз… привет, привет… Я увожу Карла поскорей со двора. Уже из темноты, оглядываясь на ходу, мы видим, как дом наш отплывает, уменьшается, покачиваясь словно иллюминированное судно. Все слабее и гулче делаются людские зыки, а потом и вовсе растворяются в океане тишины.
Нет, ночь непобедима. Люби ее величество или… или принужден будешь полжизни проводить в домашнем заточении. Что из того, что ночные подданные таинственны и опасны, – стань и ты таким же. Бери пример с Карла: сейчас – тот ли он неуклюжий балбес, не умеющий держать себя в обществе и сшибающий ушами кофейные чашки? Нет. Ночь преобразила его: то рядом со мной, то, спустя миг, уже поодаль он скользит, он струится, и луна не успевает прикладывать к нему свои прозрачные лекала. Сорок два сверкающих кинжала в пасти, пятьдесят кило неутомимых мышц и волчий холодный огонь в глазах – вот он каков, Карл ночью.
Мы минуем последнее, крайнее к речке жилье и спускаемся в ее пойму Я не вижу воды за темными зарослями кустов, я вообще почти ничего не вижу. Но я слышу тихое причмокивание и ощущаю тинистое речное дыхание совсем рядом. Пожалуй, я еще не вполне освоился в потемках: я вздрагиваю и замираю, когда в паре метров от меня снимается с шумом и криками утка и уносится, невидимая, свистя крыльями. Карл взлаивает ей вслед, но лишь для проформы: утка – мелочь. Днем его может напугать хлопнувшая от сквозняка форточка, но сейчас Карл хладнокровен и бесстрашен. Не нам полагается бояться ночных обитателей, а им нас… Постепенно мне передается Карлова заряженная уверенность: я чувствую, что мы с ним делаемся партнерами; мы – стая, мы – два хищника на охотничьей тропе. Мои собственные мускулы, забыв дневной износ, наливаются первобытной упругой силой. Мне хочется рычать и носиться во мраке, пугая все живое… Да простит мне Карл мои дилетантские фантазии – мне хочется, настигнув жертву, впиться в нее зубами и замереть в упоении, чувствуя, как жизнь покидает трепещущую плоть. Когда же все будет кончено, я подниму свою морду к звездам и торжествующе завою. С клыков моих будет капать кровь, а глаза сделаются как две луны…
Прочь отброшены дневные опасения. Хотя я не забыл, что в ночи этой может скрываться мой враг, мой соперник за место под луной, но сейчас я, пожалуй, готов с ним сразиться. У меня все преимущества перед ним: он мал и тщедушен, а я силен и спортивен; он одинок и слеп в ночи, а я вооружен зрением, слухом и челюстями Карла. Зачем мне завьяловский ствол? Ствол – это было бы уже чересчур.
Я слышу впереди громкое хлюпанье: это пьет мой напарник. Карл всегда пьет из речки в одном и том же месте. Если он пьет, значит, тропинка наша сейчас повернет и вверх по склону выведет нас из речной поймы. Так и есть; подъем доставляет приятную работу мышцам, а равнинная плоскость, на которую мы выбрались, дает хоть какое-то занятие моим глазам. Слева от нас мерцают уже на порядочном расстоянии нечастые городские огоньки, а справа завод подсвечивает небо и посапывает, выпуская зловонный пар бесчисленными своими ноздрями. Но наш с Карлом путь лежит не в городок и не к заводу, а между ними: туда, где, плотно сбившись, большой молчаливой отарой стоят деревья. В лунном обманчивом свете кажется, что кроны их клубятся, но на самом деле деревья недвижимы, и только отдельные листочки шевелятся едва заметно. Карл не сумняшеся ныряет под полог ветвей и уже оттуда, из темноты, посверкивает на меня глазами: «Что же ты медлишь?» Но я колеблюсь лишь несколько секунд и следую за ним.
Парк обхватывает меня тишиной – особенной лесной тишиной, какой не бывает на открытом пространстве. Хруст ветки под ногой, шепот листьев только усиливают ее. Если нервы твои напряжены, если в крови избыток адреналина, лесная тишина не вызывает доверия. Словно чувствуешь кого-то рядом с собой – затаившего дыхание, готовящегося, быть может, к нападению… Я иду, правильнее сказать – крадусь, собственной нахоженной тропой как по незнакомому месту. Карл, мой дозорный, шныряет меж деревьев; он выглядит спокойным и уверенным, но я знаю, что он не реагирует на трупы… Вот что это за тень?.. Нет, что за свет вдруг отбросил странную тень?.. Почему желтый?.. Тропинка огибает ширму кустов, и я вижу источник неожиданного света. Оказывается, это фонарь. Ну да, в парке зажгли зачем-то фонарь, который погас бог знает сколько лет назад.