Текст книги "Кто погасил свет?"
Автор книги: Олег Зайончковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Annotation
Сборник прозы Олега Зайончковского "Кто погасил свет?" опровергает устоявшееся мнение, что это прозаик одной темы, одной традиции, певец "простых людей и теплоты обычной жизни". Здесь собраны тексты не просто разные, но принципиально отличные друг от друга: сатирический роман "Счастье возможно", удачно замаскированный под психологическую прозу, и плутовской "Загул", а рядом "готические" рассказы – один из них дал название всей книге. Смерть как трагедия, как лирическая история, как анекдот, ироническая притча, наконец, как кровавый триллер… Автор использовал все жанры для иллюстрации главной мысли: свет гаснет не сам по себе и не по нашей прихоти, и человек ничего не решает, ничем не управляет – он только пешка в затейливо придуманной Господом партии. И нам остается – попытаться понять правила игры.
Олег Викторович Зайончковский
Прогулки в парке
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
Люда
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
Кто погасил свет?
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
Морозово (рождественская быль)
Вниз по течению
Отец Михаил
Смерть в Абрамцеве
Пролог
Рождение
Жизнь на хуторе
Смутные времена
У писателя
В Абрамцеве перемены
Беседы с Михеичем
Последнее время
Счастье возможно
Я убью тебя
Прогулка
Едут на дачу
Васьково-Москва
Счастье возможно
Настенька
Развод по-риелторски
Маринованные орхидеи
Кран
Перфоратор
В постели с риелтором
Будка диспетчера
«Одноклассники»
Норд-ост
Лебедь перелетный
Бедовый месяц
Англичанка
Кавказская кухня
Собачья площадка
Прощание с Замойским
Ловушка для «гелендвагена»
Человек с улицы
Лелик, танцуй!
Финал
Загул
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Часть четвертая
Часть пятая
Эпилог
Олег Викторович Зайончковский
Кто погасил свет?
Прогулки в парке
1
Бабы-Шурина квартира располагается в первом этаже. Очень удобно: что бы ни случилось во дворе, достаточно только переобуться, и ты уже тут как тут, в гуще событий. Подерутся ли два вечных врага, рыжий Мурзик и черный Босс; устроят ли конференцию дворничиха с почтальоншей; раскричится ли дите в коляске у молодой мамочки – сей же час из подъезда выйдет в горошковом платке баба Шура, и все будут наставлены и вразумлены, включая котов и грудного младенца. Однако не следует думать, что она только ждет поводов, чтобы применить свою опытную распорядительность, – нет, баба Шура отлично умеет создавать эти поводы сама. Едва забрезжит рассвет, тормошит она супруга своего, дядю Колю, кормит его таблетками и выводит на балкон, откуда он будет весь день ласково кивать проходящим – знакомым и незнакомым. На этом семейный долг свой она считает исполненным и потом уже предается всецело обязанностям гражданственным. Обмундировавшись в «куфайку» и войлочные боты, повязав свою православную голову платком, баба Шура производит ежеутреннюю инспекцию территории, вверенной ей, надо полагать, самим провидением. Еще не допели своих песен коты; еще Киселева, дворничиха, не скребла метлой тротуар; еще даже ночной пьянчуга, очнувшийся на лавочке, не вспомнит своего ни имени, ни звания, а баба Шура уже делает этому пьянчуге материнское внушение и направляет стопы его по нужному адресу Возвращаются с завода пропитчицы, сами пропитанные, пропахшие фенолом, одуревшие от лаковых испарений и бессонной смены, – и они обязаны бабе Шуре отчетом о своем житье-бытье. Студент-аспирант из второго подъезда бежит, торопится на московскую электричку; но не моги и он проскользнуть мимо; остановись, будь любезен, и рапортуй о своих успехах. И держи на лице улыбку поприятнее, иначе уличен будешь в гордости. Бери пример с голубей; птицы божьи гордости никакой не имеют: суетливой сворой они пешком преследуют бабу Шуру, толкаясь и клюя друг дружку в затылки. Голубям она благоволит, чего не скажешь о собаках: собаки много виноваты перед бабой Шурой. Одна вина их первородная, ибо собака животное нечистое, осужденное церковью; другая же, и главная, заключается в необъяснимом заговоре, который составили окрестные дворняги против насаждений, устраиваемых ею в палисаднике под своими окнами. Война эта началась давно, когда и баба Шура была моложе, и дворняжье племя стояло парой поколений ближе к нечистому своему предку. Каждый год, повыбрав из почвы окурки и стеклобой, под одобрительное кивание дяди Коли женщина высаживает у домового подножия древесный прутик и засевает с молитвой крошечную огородную делянку. Но ни разу еще не довелось мне узнать, какого рода дереву надлежало вырасти из саженца. В ту же ночь кобельки, сколько бы их ни болталось в округе, все почему-то сбегаются в наш палисадник и, выстроясь в очередь, насмерть записывают несчастный бабы-Шурин прутик. Мало этого, облегчив свои пузыри, лохматые вандалы на радостях скребут задними ногами, взрывая и разбрасывая огородик, нынче только с тщанием возделанный. Подлость их состоит в том, что открытого сражения дворняги не принимают, а партизанят по ночам; баба Шура же после захода солнца слепнет и может лишь наугад плескать в палисадник кипятком, нанося больше урона растениям, чем собакам. Но с зарей псы-разбойники куда-то канут, как ночные тени… Я-то знаю, где обретается поутру четвероногая банда, но бабе Шуре не скажу. Вся шайка диверсантов встречает рассвет на пустыре за домом: кто катается спиной в росистой траве, кто вылизывает причинное место, кто спит и во сне бежит куда-то, тоненько привизгивая, а кто-то просто лежит и щурится на восходящее солнышко…
Баба Шура топает ботами по двору, показывает Киселевой-дворничихе, где мести.
– Здорово, баб Шур! – это выходит из своего подъезда Калинин. Он со скрежетом открывает пасть своего двадцатипятилетнего «мерседесу» и бесстрашно, словно цирковой дрессировщик, сует в нее голову. Калинин – мелкий предприниматель; знать, собрался сегодня ехать в столицу на оптовку.
Двор постепенно оживает. Все чаще звучит перекличка-перестрелка подъездных дверей: пятиэтажку покидают самые деловые либо самые далеко работающие из жильцов. Скоро и мы с Карлом выкатимся из нашего подъезда. Хотя мы с ним не относимся ни к деловым, ни к дальним, но у нас есть собственная причина, чтобы выйти из дому с утра пораньше.
Вот они мы – с грохотом обрушиваемся по лестницам с третьего этажа на первый. Я цепляюсь за перила, но Карл неудержим. Горе тому, кто станет у нас на пути. Однажды мой друг влетел с разбегу под встречную тетку и прокатил ее на себе задом наперед обратно на целый лестничный пролет. К счастью, сегодня нам в подъезде не попадаются ни тетки, ни кошки… Трах-бах! Дверь едва не срывается с петель; Карл сдергивает меня с крыльца и влечет к ближайшей рябине, роняя на тротуар первые горячие капли. Ну, наконец-то!.. Он надолго блаженно припадает к шершавому штамбу. Рябина, что ж, дерево крепкое; в отличие от бабы-Шуриных саженцев она умеет держать удары стихий. Покуда Карл отводит душу, могу и я дух перевести.
– Здрасьте, баба Шура!
– Здравствуй, здравствуй…
Мне она кивает вполне благосклонно, на Карла же только холодно косится. Я думаю, она его побаивается и старается это скрывать. Впрочем, нам некогда особенно расшаркиваться с бабой Шурой: дел еще много, а времени в обрез. Путь наш лежит к пустырю, но не к тому, что за домом и где прохлаждается вольный собачий народ (я, знаете ли, не жажду дворняжьей крови). Мы – благо в городке нашем пустырей большой выбор, – мы идем за сараи; там сейчас никого, и я могу без опаски разнуздать своего товарища. Правда, выглядят сарайные задворки не слишком поэтично: этакая земная небритость в колючих бородавках кочек. В растительной щетине еще подсыхают кое-где мыльные потеки тумана, которые, однако, никак не камуфлируют язвы мусорных костровищ и коросты мелких стихийных помоек. В наше с Карлом отсутствие местоблюстителем пустыря оставался большой белый холодильный шкаф без дверцы, и сейчас он приветствует нас огромным прямоугольным зевком.
Карл нетерпеливо выдергивает голову из парфорса, рискуя оставить собственные уши на его шипах. Миг – и трехпудовое ядро выстреливает в кусты. С этой минуты я только делаю вид, что отвечаю за происходящее. Будь у меня с собой большой барабан, я бы сел на него, как какой-нибудь полководец, и, нахмурясь, закурил. В душе-то я сознаю, что, когда войска выступили, от меня уже мало что зависит. Если судьбе будет угодно, чтобы в траве замышковалась кошка либо загулялся с ночи задумчивый ежик, вмешаться я не успею. Тогда для кошки это утро может стать последним в жизни, а бедный ежик уж точно не донесет куда-то там свой узелок. Что поделаешь, я давно уже философски отношусь к тому, что Карл способен причинить кому-то смерть; во всяком случае не я создал его хищником, не я вооружил его для убийств и не я научил разворачивать ежиков. Впрочем, подобные трагедии редко случаются на пустыре, потому что кошки в массе своей существа неглупые, да и ежи обычно убредают к утру в места, недоступные даже Карлову беспримерному обонянию.
Мой короткошерстный стремительный товарищ, сделавшийся от росы глянцевитым, как дельфин, выныривает то в одном месте пустыря, то в другом. Трепеща боками, он замирает на мгновение и даже схлопывает пасть, пока его чудо-нос ловит какие-то ветерки, не слышимые ни для кого другого. Внезапно он бросается в сторону и принимается неистово копать; земляные комья летят из-под Карла на метры вокруг; он нетерпеливо выхватывает зубами куски дерна и фыркает громко, как лошадь… Увы, от мыши, или кто это прятался в почве, ему достается только исчезающий запах. По уши грязный, дымясь паром, Карл, словно обескураженный маршал, подбегает ко мне, чтобы доложить о своей неудаче. Однако все эти скачки и бурные Карловы усилия оказываются не совсем безрезультатны: вследствие них его организм приходит в готовность избавиться от некоторого лишнего вещества, накопившегося в кишечнике за последние полсуток. Этот акт, собственно, и должен стать кульминацией нашей утренней прогулки. Совершается он традиционно на самой высокой кочке пустыря. Вот уже Карл взобрался на свой излюбленный курганчик; вот завертелся, поджимая обрубок хвоста; вот замер, устремив в пространство отсутствующий взгляд; еще немного… и мы оба празднуем победу. Я считаю, что мы шли на пустырь как раз за этим делом, а вовсе не поохотиться, как думает Карл. Вообще, не он, а именно я являюсь стратегом наших прогулок, поэтому я встаю с несуществующего барабана, топчу ботинком реальный окурок и свищу войскам отбой. Карл подходит понуро-покорно и сам сует голову в зубастую петлю парфорса. Всё. Мы возвращаемся домой, а на пустыре вновь воцаряется неизбывно зевающий холодильник.
Мы возвращаемся домой налегке – мой друг в физическом отношении, а я в моральном. Оба мы испытываем удовлетворение. Наши ежедневные обязательные ритуалы внушают нам чувство устойчивости бытия.
Карл носом и лапой помогает мне открыть квартирную дверь, и…
– Ноги мыть! – слышим мы из кухни.
Вот пример житейской неизменности. Если бы она забыла сделать это напоминание, мир бы и впрямь пошатнулся. Ну конечно же вымоем, и не только ноги. Отработанный прыжок – и Карл не сразу обретает устойчивое положение внутри скользкой ванны. Всякий раз, отмывая его после прогулки, я благодарю судьбу, что природа остригла Карла от рождения; будь он лохматым, я бы с этой процедурой каждое утро опаздывал на работу. А так минуты три умелых действий душевой лейкой – и он вновь обретает статус домашнего животного, что бы там ни говорили баба Шура и ее церковники. После того как я протираю Карла особым полотенцем, наш дуэт с ним распадается, и мы уже действуем каждый по индивидуальной программе. Впрочем, Карлова программа несложна: добраться бы до миски с мясной кашей. Я же, прежде чем получу свою чашку кофе, должен еще поцеловать ту, которая велела мыть ноги. Но, право, я это делаю не из одних ритуальных соображений.
2
Наш городок, несмотря на непарадность архитектуры, несмотря на упомянутое обилие пустырей и беспривязных собак, вовсе не так уж провинциален. В случае нередкого здесь зюйд-зюйд-веста мы оказываемся у Москвы с подветренного бока – тогда все как один поводим мы носами в сторону юга: что там готовится нового на столичной кухне? Мы в курсе последних одежных фасонов, пользуемся активно мобильной связью, и уже мало кто из нас не купался в Красном море. А какими разборчивыми стали мы покупателями – любо-дорого смотреть на горожан во время субботнего почти священного шопинга, когда происходит материализация недельного трудового усердия. Живительные столичные ветры будят наше потребительское естество – то, которого мы научились не стыдиться. Даже баба Шура, слышал я, вместо вечной «куфайки» прикупила себе на зиму импортную «кухлянку». Да, жизнь не стоит на месте – она топчется, подпрыгивает и совершает кувырки.
Вот оно, завоевание цивилизации: каким бы путем я ни направился, выйдя из дому, везде на моей дороге встретится палатка, поражающая круглосуточным изобилием. Словно некий фокусник забегает передо мной со своим волшебным ящиком: чего ни захоти, все найдется в такой палатке, плюс толстая, заспанная, но добродушная тетка-продавщица.
– А, – говорит толстуха, – это вы. Здрасьте.
И, не спрашивая, подает мне мою традиционную пачку синего «Пэлл-Мэлл». Это не телепатия; просто я умею поддерживать с окрестными продавщицами интимные отношения. Я зову их по имени-отчеству, а они, благодарные, помнят, какое я пью пиво и что курю.
– Спасибо, Надежда Викторовна. Удачной вам торговли.
Удачной торговли, удачной работы, удачи в их разнообразных предприятиях желаю я в душе всем своим землякам. Деловитые поутру, они крестят городскую площадь во всех направлениях: работяги с «Беломором» в зубах и руками в карманах, школьники с пузырями жвачки изо ртов, мамаши, лихо управляющие колясками, безусые джентльмены в галстуках и с кейсами. По проезжим частям, бубукая динамиками во чревах, ширкают автомашины самых разных размеров, возраста и национальностей… Все живет, все движется, и только белокаменный Ленин, вмурованный в пьедестал по самую жилетку, возвышается посреди площади, недвижим, как выброшенный холодильник.
Путь мой лежит не далеко, не близко. Четверть часа бодрым шагом, и я уже всхожу на крыльцо, пристроенное с торца обычного жилого пятиэтажного дома. Большим двубородым ключом я отмыкаю железную, крашенную суриком дверь с табличкой, извещающей о графике моей работы. Над дверью домовую стену украшает вывеска, тронутая временем: «Ремонт бытовой техники». Все верно, я и есть мастер по ремонту бытовой техники – личность не последняя и небезызвестная в нашем городке. Лет уже двадцать, как я совершаю здесь свой труд, скромный, но общественно необходимый. Мне приятно сравнивать мою мастерскую с какой-нибудь земской больницей, в которой лечится стар и млад всех состояний и сословий. Они мои пациенты: и модная лаватриса, и бабушкин «зингер», смазанный подсолнечным маслом, и вакуум-клинер, похожий на выплюнутый леденец, и выцветший торшер-«шестидесятник», и кофемолка, обломавшая зубы на кусковом сахаре, и трехэтажный небоскреб-холодильник, двери которого открываются прямо в Европу. За умеренную мзду наложением своих умелых рук я оживляю всех этих доместик-лазарей к утешению благодарных (по большей части) горожан.
Вместе со своими занемогшими механическими сожителями (полными порой тараканов, которых я, признаться, не лечу, а казню беспощадно) – вместе с ними клиенты приносят мне самые свежие городские новости. О, я гораздо более сведущ в делах и сплетнях нашего муниципия, чем бумажные «Ведомости», щеголяющие буквой «ять» в названии, но никак не оперативностью. В моем некоммерческом информационном бюро я первым бываю извещен о том, что греча в магазине опять подорожала, что седуксен в аптеке остался только импортный, что на улице Генерала Громова прорвало канализацию и два дома там «плавают в дерьме». Я в курсе всех значительных происшествий и битв, бытовых и уличных, с трагическими исходами и со счастливыми. И уж каждому городскому новопреставившемуся специально для моих ушей зачитывается подробный эпикриз. Все эти сведения доставляют мне посетители – знакомые, полузнакомые и незнакомые вовсе – в качестве нематериальной доплаты за мои труды.
Но кроме разовых есть у меня и «штатный» осведомитель – электрик из расположенной неподалеку жилконторы Лев Никитич Завьялов. Мужчина запенсионного уже возраста, он зимой и летом вынужден путешествовать по городу в поисках утраченной фазы. Заявок от обесточенных жильцов предостаточно каждый день, да только ноги у Льва Никитича не казенные. Если он чувствует себя не в форме или просто душа не лежит к работе, старик знает, как отлынить. В жэке он сказывается ушедшим на вызов, а сам скрывается у меня в мастерской: сидит на кухне, варит чифирь и разгадывает кроссворды. Кроссворды служат электрику средством самообразования, а к чифирю он пристрастился в известных местах, посетить которые довелось ему трижды в его более молодые и деятельные лета. Когда в моей работе образуется пауза, я присоединяюсь к Завьялову. Пенитенциарный напиток его я разбавляю себе до нормальной общегражданской концентрации, а потом сажусь в свое продавленное креслице, вытягиваю ноги, закуриваю и… молчу. Обратись я к нему сейчас, когда Лев Никитич, склонясь над газетой, шепчет что-то про себя и по-собачьи шевелит седыми бровями, погруженный в бездны тезауруса, – обратись я к нему сейчас, он меня не услышит. А если услышит, то поднимет морщинистое лицо, розовое от чифиря и умственного напряжения, глянет из-за толстых очков почти удивленно и хрипловатым голосом переспросит: «Ась?.. Чего ты?..» Нет уж, я лучше дождусь, когда Никитич доберется до какого-нибудь оперного героя. Этих оперных героев, говорит Завьялов, для того и вставляют в кроссворды, чтобы их никто не мог разгадать. Наткнувшись на очередную оперу, старик сердится: «Опять, – бурчит он, – “гуно” какое-то… тьфу! То ли дело города или космонавты – этих я всех знаю». Лев Никитич снимает очки, отодвигает газету в сторону, закуривает, и покуда шкворчит и постреливает вонючая беломорина, мозг его остывает. Вот теперь, отвлекшись от умственного занятия, Завьялов готов потрактовать со мной на злобу дня.
– Слыхал, – спрашивает он после нескольких задумчивых затяжек, – ночью-то?
– А что ночью? – интересуюсь я сдержанно.
– Как что? Стреляли опять.
– Да ну? А мы с Карлом подумали, это петарды.
– То-то что не петарды. Мужики базарят, двоих грохнули.
– Разборки?
– А то что же… Цыганка, говорят, шлепнули и Мазая-младшего. – Лев Никитич цыкает зубом и добавляет по-стариковски ворчливо:
– М-да… в наше время крайняк на мокрое шли, не то что эти…
Хотя сам Завьялов завязал лет тридцать тому назад, он продолжает живо интересоваться текущими делами местного криминального сообщества. Чтобы показать мне, что он действительно «в теме», Лев Никитич так и сыплет бандитскими кличками – их он знает и помнит куда лучше, чем персонажей классических опер. Для человека, несущего людям свет, он слишком неравнодушен к теневой стороне жизни. Впрочем, от ночных бандитских проделок речь Никитича почти без перехода обращается к проделкам собственной его любимой внучки – трогательным и, главное, безобидным. Вежливо умилившись внучкиной очередной забавной шалости, я гашу сигарету, встаю и иду опять работать. Завьялов тоже, дохлебнув свое горькое пойло, подбирает с пола старый докторский саквояж, в котором устроена его рабочая укладка, и со многими вздохами отправляется наконец в поход.
А в мою ладонь снова ложится инструмент, и прирастает к ней, и оживает, как привитый к дереву черенок. И снова фокус моего зрения сосредоточивается или на отверточном кончике, или на кромке сверла, или на жале паяльника – словом, там, куда посылает импульс мой опытный разум. Работа моя так мне привычна, что даже не гнетет однообразием; я отправляю ее подобно другим естественным или ритуальным надобностям. Я чиню стиральную машину, потом еще одну, потом пылесос… Звенит колокольчик – это дверь впускает и выпускает клиентов… А потом я вновь слышу знакомые шаги и пыхтенье. Лев Никитич по-хозяйски проходит на кухню, шуршит там принесенными пакетами и гремит посудой.
Значит, минуло уже полдня и нам пришло время обедать. Четверть часа спустя мастерская наполняется съестным аппетитным духом, который всегда почему-то бывает вкуснее самой еды. Сегодня, судя по запаху, у нас будут пельмени. Аромат все усиливается, и наконец:
– Эй! – до ушей моих доносится несколько суровый, но долгожданный призыв. – Тебе что, особое приглашение требуется?
Да, я люблю особые приглашения, если это приглашения к столу. У всех свои слабости; я, например, склонен тянуть до последнего, если предстоит что-то приятное. Разве, скажем, не сладостно бывает задерживаться, балансировать на краешке сознания между явью и наплывающим сном… или наоборот.
Впрочем, в данном случае слишком задерживаться рискованно: Завьялов может осерчать и пустить в мой адрес выражения покрепче. Я запираю мастерскую изнутри, отмываю свои золотые руки средством для мытья посуды и иду к столу. Пельмени, поделенные на двоих со скрупулезной точностью, внушительными горками уже парят в больших суповых тарелках. Это «правильные» пельмени нашего местного производства; они уступают своим московским франтоватым собратьям наружно, зато внутри полны настоящего, сочного, честного мяса. На коленях у Никитича, конечно же, ждет своей минуты большая пластиковая бутыль пива, «сися», как он ее ласково зовет. При моем появлении Завьялов с хрустом сворачивает «сисе» голову, она шипит, выдыхает спертым солодом, и трапеза наша начинается… Хотя мы с моим приятелем держимся одного согласованного сорта пельменей и одной марки пива, но в процессе еды каждый из нас проявляет индивидуальность. Так, Лев Никитич предпочитает выдуть свою кружку залпом, а я прихлебываю; пельмени он употребляет с перцем и уксусом, я же – только с майонезом. Притом я не чавкаю, не соплю и не ковыряю в зубах вилкой. Этот насладительный час мы проводим, отрешившись от всех мирских забот. Бывает, что неурочный клиент поскребется в запертую дверь мастерской, – мы обратим на это не больше внимания, чем на шорох мыши под полом. Души наши исполнены сейчас ненарушимой благости и потому утратили способность к состраданию. Еще минут двадцать мы медитируем в табачных воскурениях, но, увы, выйти в астрал, как всегда, не успеваем: время, оно ведь тоже довольно безжалостно к своим клиентам. Грядет два часа пополудни; стуки в мою дверь делаются решительнее, и это значит, что нам с Никитичем не избежать обычной послеобеденной эманации. Между тем солнышко за окном легло на возвратный курс. Очередной день, достигнув своего пика славы, плавно покатился под горку.
3
С окончанием рабочего дня городские улицы оживляются. Словно какой-то поезд пришел на конечную станцию и разом выпустил на перрон гомонящую публику. От прибывших слегка попахивает потом, они немного расслаблены, но души их жаждут общения, будто бы они и впрямь где-то долго странствовали. Сделав необходимые ежевечерние покупки, горожане и горожанки группами по двое и по нескольку судачат на всех углах, а то и прямо посреди тротуаров. Вот у магазина толкуют о чем-то женщины средних лет; жестикулировать им не дают тяжелые кошелки с продуктами, зато мимика их весьма экспрессивна. Вот мужчины, мужья, быть может, этих женщин, беседуют неспешно у пивной палатки. Вот съехались на свой импровизированный фестиваль юные мамочки с колясками – сразу штук пять – и щебечут, и стреляют глазками по сторонам по неизжитой еще девичьей привычке, но стоит какой-нибудь склониться над запищавшим малышом, как качнутся ее по-женски тяжелые груди, полные материнского молока. А вот, мешая проезду, чуть что не поперек улицы припарковались несколько иномарок с затемненными окнами – это стриженой братве вздумалось «забить стрелку». Но лица бандитов против обыкновения не мрачны, не насуплены – стало быть, стриженые сейчас не решают никаких серьезных вопросов, а просто балагурят о том, о сем: возможно, калякают про Цыганка и Мазая-младшего, которых неизвестные «замочили» вчера ночью.
Наступает вечер, часть суток довольно продолжительная в наших северных широтах. Дневное светило, уже утратившее свою ярь, уже замутненное, уже сделавшееся похожим на яичный желток, долго еще будет крениться к горизонту, словно голова упрямого пьяницы, пытающегося превозмочь физический закон тяготения. Не скоро еще солнце сложит свои полномочия, а луна меж тем уже зачем-то маячит на восточном склоне неба, глядит сквозь небесный тюль, как чье-то бледное лицо, засматривающее из ночи в освещенную комнату.
Вечер для человечества – время привычного воссоединения семей, время усталых объятий и нефранцузских поцелуев; вечер – время тапочек. К вечеру наш биологический маятник зависает в своем крайнем положении, и поэтому мы не склонны к бурному проявлению чувств. Надо также принять во внимание, что человеческий век довольно продолжителен, и мы, как все долгоживущие существа, вялы по природе. Да просто большинству из нас не в новинку все эти ежевечерние встречи. Но Карл не человек, ему день – что мне десять, а десять дней – это вечность для любящего сердца. Едва лишь вставив ключ в замок, я уже слышу за дверью его прыжки и стенания. Что сейчас будет? О, это будет нешуточная схватка, и я буду побежден, смят, опрокинут на стул. Умри, гигиена! Лицо мое будет вылизано без пощады, со всей страстью: и в нос, и в губы, и в обе щеки… Да стой же ты, угомонись, так я никогда не смогу тебя зауздать…
До ужина нам полагается сделать еще один небольшой набег на пустырь за сараями. Пересекая двор, ввечеру многолюдный, я беру Карла покороче. Он не любит толпу; вид неорганизованной публики будит в нем кровь его полицейских предков. Даже когда он под рябиной справляет нужду, шерсть на Карле стоит дыбом от шеи до хвоста. Он взглядывает на праздных человецей в упор нехорошо, по-звериному, и издает угрожающее горловое клокотание.
– Ну-ну! – урезониваю я его. – Спокойней, дружище. Это ведь свой народ, наши соседи. А если они чересчур шумны на твой вкус, обратись лучше на себя: нет ли и за тобой каких-нибудь грехов.
Тем не менее рандеву со старым холодильником проходит без приключений. Карлов полигон по счастью свободен, и мой приятель, забыв обо всем, снова нарезает пустырь так и этак, сбивая пыльцу или просто пыль с растений, засовывая под кочки свой длинный нос и фыркая. Карл кипит нерастраченной силой, движения его полны мощи и спортивной грации. К его телесному совершенству не остается равнодушным даже пожилое вечернее солнце: увлекшись, оно глазурует золотом Карловы шоколадные стати.
Однако эта наша прогулка совсем непродолжительна и носит, так сказать, технический характер. У Карла еще будет возможность поработать ногами, но потом, потом… мы знаем, когда. Сейчас же мы возвращаемся домой, чтобы, наполнив желудки, провести вечер как полагается – в тихой заводи обывательского досуга. Газета обстоятельно перескажет мне вчерашние новости. Косноязыкое, задышливое от торопливости «тиви» отрыгнет последнюю, еще теплую порцию полупрожеванной информации. Жена это дело прокомментирует (она у меня женщина мыслящая, не в обиду остальным). Мы обсудим с ней политические события и особенно культурные, если таковые сегодня случились, поговорим и на другие темы. Позже я приготовлю нам чаю; мы станем пить его, кушать фрукты и смотреть кино. Если телевидение не припасло нам на вечер хорошего фильма, не беда: в доме у нас имеется собственная недурная фильмотека.
Баба Шура искрестилась бы, увидя такую непристойную мизансцену. Я полуприлег перед экраном, вытянув ноги на банкетку; жена справа от меня расположилась в подушках. С ней вместе мы занимаем одну половину дивана, вторую же узурпировал Карл. Прежде чем лечь, он еще долго топтался, мял пружины, вздыхал и, только когда получил шлепок по тугому заду, обрушился на диван, простонав томным баритоном. Теперь он дремлет; голова его лежит у меня на животе, и я удивляюсь, отчего она такая тяжелая.
Небо за окнами изощряется в немыслимых оттенках – так меняет наряды и понапрасну тратится увядающая красавица. Ни к чему старания: вместо того чтобы любоваться закатными муарами, горожане вперились в телевизоры, в эти опаляющие, быть может, душу, но не греющие современные подобия каминов. И небо, словно простясь с надеждами, облекается в непроглядный траур; от крыши до крыши, от дома до дома – все затягивается крепом. Только уличные фонари остаются истекать неживым бледным светом да огоньки поздних авто пробегают и гаснут во тьме, как последние одинокие искры во прахе уже умершего костра. Так в городок приходит ночь, такой он ее видит своими мутными окнами, сквозь слипающиеся шторы.
4
Метеоры то тут, то там, словно скальпелем, надрезают черную небесную шкуру, но она чудесным образом всякий раз регенерирует и остается цела, только по-прежнему поблескивает родимыми пятнами созвездий. Внизу, в чащобе парка, залегшего у подножия вселенной, царит кромешная тьма, однако мы с Карлом продвигаемся вполне уверенно в лабиринте спящих растений. Взрослые деревья, прислонясь друг к другу, опочили в тех позах, в каких застала их ночь; кусты, нежные плоды любви их, не просыпаясь, тянутся и гладят нас своими ветвями. В воздухе царит безветрие, и поэтому в парке очень тихо, лишь по временам высоко в древесных кронах принимаются кричать и хлопать крыльями слепые птицы – это они пугаются собственных снов. Свет почти не нужен нам с Карлом, чтобы отыскивать гулкие от корневищ тропинки: ему помогают специальные палочки, содержащиеся в его глазных сетчатках, я же ориентируюсь по светлому пятну, разумно устроенному у моего лидера пониже купированного хвоста.
Таков наш еженощный маршрут: выйти на цыпочках из уснувшего городка, спуститься к речке и, сделав широкую петлю, вернуться самым малым ходом через старый призаводской парк. Парк этот, или, если угодно, зеленая санитарная зона, высажен был между городком и химзаводом в качестве естественного фильтра, чтобы абсорбировать избытки заводского газовыделения, а заодно (после смены) часть трудящихся, отравленных техническим спиртом. Эта трудная роль оказалась по силам жизнестойкому растительному плебсу, который со временем разросся, размножился, утратил регулярность и образовал вольную рощу. И между прочим, получилось недурное место для выгула четвероногих аристократов, чье число тоже прибывает в городке год от года. Каждый вечер в положенное время в парке собирается очень приличное общество хороших кровей и – главное – воспитания. Карл благодаря своему происхождению, несомненно, мог бы украсить любое собачье пати, с танцами и без танцев; но… одно обстоятельство делает абсолютно невозможным его появление в свете. Стыдно в этом признаваться, но мой друг не комильфо. Он известный всему сообществу бретер и притом убежденный демократ, так как никогда не признавал отличия между городским бродяжкой, чья морда, туловище и хвост унаследованы от трех разных неизвестных отцов, и, например, благородным далматином, не битым отроду даже газетой, у которого в услужении состоит целое семейство двуногих. Ни фамильные аттестаты, ни кроткий нрав не спасали несчастного, ибо если он мужеска пола, то другой вины иметь ему уже было не надобно. Оружие дуэлянтам выбирать не приходилось, а правила поединка у Карла всегда оставались одни и те же: коли противник пасовал, дело велось до первого визга, коли сопротивлялся – до последнего.