Текст книги "Кто погасил свет?"
Автор книги: Олег Зайончковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
И последнее – для любопытствующих. Квартиру отцу Михаилу Аида Васильевна действительно подписала – в этом он сам нам признался. Четвертая стена короськовского храма – это она и есть, бывшая старушкина квартира.
Смерть в Абрамцеве
Пролог
Филипп лежит на приступке под северной стеной Главного дома. По его судорожному похожему на икоту дыханию видно, что он умирает. Сколько продлится агония, трудно сказать, но может быть, раньше Филиппа прибьет отвалившимся от дома карнизом. Или его найдут и пристрелят охранники, нанятые новой музейной администрацией. Такое вполне возможно, потому что со старыми сотрудниками в Абрамцеве нынче не церемонятся.
Вообще-то отстрелить Филиппа обещал каждый очередной директор, но дальше устных угроз прежде дело не заходило. Даже наоборот: под «отстрел» попадали сами директора, а Филипп оставался в Абрамцеве и продолжал нести свою службу, скромную и никем, в сущности, не ценимую. А ведь на эту службу его назначила сама судьба. Филипп единственный из сотрудников родился прямо тут, под верандой аксаковско-мамонтовского мемориального дома. Он и теперь, умирая, лежит в двух шагах от места, где появился на свет.
За всю свою долгую жизнь Филипп ни разу не покидал пределов абрамцевских заповедных земель, но это, конечно, не значит, что он недостаточно пережил на своем веку. Если все же ему случится заглянуть в дуло чоповского пистолета, то будет чему промелькнуть в сознании напоследок…
Рождение
А может быть, он и сейчас о чем-нибудь вспоминает или думает, вот об абрамцевских землях, оставляемых им без присмотра. В свое время даже собаки, что хотьковские городские, что из ближних к Абрамцеву деревень, знали и уважали границу музея-заповедника. Прежде чем пересечь ее, они останавливались и долго нюхали невидимую черту – словно до этого им зачитывали государственное постановление об охраняемой территории.
А возможно, что и зачитывали. Государство в те годы если что охраняло, то уж на полном серьезе. Правда, оно не всегда было в курсе того, что, собственно, охраняет. В Абрамцеве в Аленушкином пруду благоденствовали лягушки; мемориальный парк зарастал сорным деревом; аксаковско-мамонтовский дом подгнивал в относительной неприкосновенности. А в коллективе музейщиков зрели разные настроения – от эстетски-либеральных до грубо-почвеннических.
Под охраной государства процветали расслабленность и неисполнительность, в том числе в самих органах охраны. Именно этой неисполнительности органов Филипп обязан если не появлением на свет, то своим дальнейшим существованием. Он родился один в помете, последнем, должно быть, для старой бродячей суки. Такой уже старой, что ей было безразлично, что люди сделают с ее щенком. Когда милиционеры вытаскивали его из-под веранды, она даже не рычала, а стояла в сторонке. Потом она почесала болтающееся вымя и, не оглядываясь, поплелась прочь. А щенок в это время знакомился с первым в своей жизни директором. Его вчера только открывшиеся глазенки встретились с глазами начальства, грозными, как пистолетные дула.
– Утопить! – приказал директор. – Об исполнении доложить.
Так будущий Филипп из-под веранды переселился в кандейку, где несли службу музейские милиционеры. Здесь получил он имя, достаточное пропитание и постель в коробке из-под портвейна. Директор еще несколько раз интересовался, как исполняется его приказ об утоплении щенка, а потом другие заботы вытеснили эту тему из его головы. Филька потихоньку начинал осваиваться в кандейке; он привыкал к запахам портупей, пепельниц и пролитого вчера пива; начинал понимать милицейскую речь. Песик уже сопровождал наряды в обходах усадьбы и парка и даже пробовал лаять на гуляющих посетителей. Казалось, будущее Филиппа определилось; да и самому ему служба в рядах милиции начинала нравиться. Но тут его линия жизни дала непредвиденный крутой зигзаг. Распоряжением судьбы Филипп был временно переведен в штатское состояние.
Жизнь на хуторе
Как уже сказано, наше тогдашнее государство не в шутку заботилось о сохранении историко-культурного наследия. На территории заповедника запрещалось строительство, в том числе дачное, и всякая прочая хозяйственная деятельность. Коррупция в те времена была еще слабо развита, а потому даже пяди абрамцевской священной земли нельзя было приобрести ни за какие деньги. Но некоторую хозяйственную деятельность здесь все же вести удавалось, причем без купли и разрешений.
Так, к примеру, невдалеке от усадьбы в уютной лощинке с ручьем и прудом существовал безымянный и абсолютно незаконный хуторок. Состоявший из двух или трех небольших домиков, он так удачно маскировался в сени пышных вязов и ясеней, что государство его попросту не замечало. На картах землеустройства значились и ручей, и пруд, но хуторок отсутствовал, и поэтому люди, в нем обитавшие, счастливо избегали государственного внимания.
Существование хуторка было абрамцевской тайной. Дело в том, что его обитатели, где-то отсутствовавшие по месту прописки, значились в музейном штате, и они были, что называется, ценные кадры. Скажем, Матюхе, недавно освободившемуся из мест заключения, полагалось проживать не ближе чем в ста одном километре от Москвы, но он был хороший кровельщик и не за совесть, а под страхом высылки сражался с абрамцевскими вечно текущими крышами. В соседнем с ним домике хозяйствовала семья ученых-искусствоведов. Муж и жена Любохинеры были люди интеллигентные и не имели преступного прошлого, но им тоже, как и Матюхе, подмосковная прописка не светила. Муж вел в музее большую научную работу, но при этом не болтал лишнего и не мешал дирекции подворовывать.
Но если по месту работы нелегалы вели себя тихо, то у себя на хуторе отчаянно конфликтовали. Сказывалась разница в культурном уровне, да и национальный вопрос играл в их отношениях не последнюю роль. Дело доходило до прямых оскорблений и взаимного вытаптывания грядок. Превосходство в грубости да и чисто физическое было, конечно, на стороне Матюхи; и вот, чтобы уравнять силы, ученое семейство решило обзавестись собакой. По совету супруги муж-Любохинер купил бутылку «Алабашлы» и за нее выменял у музейских ментов их воспитанника, впридачу даже и с самодельным ошейником.
С этого дня для юного Фильки началась жизнь на хуторе. Кормежка у Любохинеров оказалась не лучше, чем в милиции, но песик научился разнообразить свое меню матюхинскими цыплятами. Подрастал он быстро и ничем не хворал. Со своими обязанностями караульщика Филька справлялся неплохо – завидев Матюху, облаивал его всякий раз, несмотря на то что неоднократно получал от него и камнем, и палкой. Вообще он был далеко не трус, и если кого в целом мире боялся, то не Матюхи, а его бурой коровы. Это, конечно, нетипично, чтобы хищник боялся травоядного, но, как говорится, из песни слова не выкинешь. К счастью, корова была тупая, и натравить ее на Фильку специально Матюхе не удавалось.
В целом, годы, проведенные Филиппом на безымянном хуторе, были самыми благополучными в его жизни.
Чувствовал ли он свое счастье, трудно сказать, но ясно одно: какой-либо перемены участи пес для себя не чаял. Однако перемены близились.
Смутные времена
Новый зигзаг в судьбе Филиппа совпал по времени и был следствием того зигзага, который произошел в жизни всей нашей страны. В музее сотрудники только и говорили, что о наступившей свободе и о том, что теперь им всем придется помереть с голоду. Муж-Любохинер прекратил научную деятельность и по совету супруги подал документы в Израиль. Перед отъездом он погладил Филиппа по голове и сказал:
– Прощай, дружок. Живи теперь сам, как знаешь.
Любохинеры уехали, полные неясных надежд и напутствуемые из-за забора матюхиными проклятиями. Филипп остался один; как теперь жить, он не знал. Впрочем, не знали этого и многие из людей. Матюха зачем-то забил и сам съел свою пожилую корову. Он собирался податься в бандиты, но не успел, потому что расшибся насмерть, в пьяном виде сверзившись с крыши. Пал бесславно враг Любохинеров, но в Израиле об этом уже не узнали.
Однако оставшемуся Филиппу тоже не с чего было радоваться. Правду сказать, он даже и не заметил исчезновения бурой коровы. Угроза куда посерьезней нависла над ним – угроза голодной смерти. Филипп скитался в окрестностях опустевшего хутора, подставляя нос малейшим воздушным потокам, – он надеялся уловить хоть бы какой-нибудь запах съестного. И однажды ему повезло: в дуновении, долетевшем с юга, он разобрал отчетливый аромат подгнивающих отбросов. Без колебаний Филипп устремился на юг и скоро очутился на краю поселка, именуемого (конечно, неофициально) «Генеральскими дачами».
Этот поселок, примыкавший к музейным землям, был действительно дачным, но не совсем обычным. На обширных его участках стояли большие одинаковые дома устаревшей архитектуры с гаражами и флигелями. Он возник еще в те времена, когда особо ценимые государством граждане определялись эпитетами «знатный» и «заслуженный». Эти «знатные» и «заслуженные» в погонах и без погон отличались от современной элиты тем, что денег казенных почти не крали и сами себе дач не строили, а получали их от государства в готовом виде. Дачи, понятно, были типовые, но такое единообразие уравнивало их владельцев в роскоши.
Конечно, события, взвихрившие страну, ломка устоев и разрушение укладов не могли не сказаться пагубно на состоянии дел в поселке. Государство бросило своих знатных граждан на произвол судьбы. «Гендачи» лишились обслуги: поселковые сторожа и дворники дезертировали, а мусорные баки, доселе кем-то исправно опорожнявшиеся, погребены были в курганах отходов. Знатные граждане видели в этих помойках печальные символы перемен, но именно они, помойки, спасли тогда жизнь Филиппу и многим ему подобным.
Но выживание было нелегким. Между «подобными» на помойках не было никакой солидарности, а наоборот, то и дело вспыхивали сражения за лучший кусок отбросов. Филипп оказался не приготовленным к существованию в конкурентной среде. Ему не хватало хитрости, умения напасть исподтишка и способности подольститься к тому, кто сильнее. Словом, жить по законам свободного бродячего сословия у него не очень-то получалось. Что светило ему? Быть загрызенным себе подобными или дожить до зимы и уж тогда околеть от холода и бескормицы. Перспективы вырисовывались безрадостные, но… опять Филиппа выручил случай.
У писателя
У писателя Большакова издохла овчарка. Это была не первая его утрата за последние годы. Сначала ушла из жизни обожавшая его жена, затем развалилась страна, которой он посвятил все свое творчество, потом обесценились денежные накопления. Теперь на даче у Большакова ржавели две неисправные «Волги» (своя и покойной жены) и павшими листьями заметало дно недостроенного бассейна. Деньги на продолжение строительства он мог бы попростить у дочери, но та, безусловно, ответила бы отказом. Дочь писателя Большакова, майор таможенной службы, была дамой небедной, но средства она держала исключительно на зарубежных счетах. К тому же с некоторых пор Большакова-младшая терпеть не могла «Гендачи». Случилось так, что однажды, приехавши навестить отца, она вздумала вечером пройтись по поселку, подышать воздухом. А что охраны в поселке давно уже нет, этого она в толк не взяла. Короче говоря, не прогуляла дочь писателя и четверти часа, как подверглась безжалостному нападению. Это были двуногие существа, но подобные тем, что свирепствовали на помойках. Они обобрали с несчастной бриллиантовые украшения, все подчистую, и, даже не попытавшись ее изнасиловать, скрылись.
Вообще обстановка в стране и, в частности, в окрестностях «Генеральских дач» складывалась тревожно-криминогенная. Пока овчарка была жива, она по ночам брехала, возможно, отпугивая потенциальных воришек, но теперь, когда она сдохла, писатель почувствовал себя незащищенным. Съехать с дачи в Москву Большакову не позволяла астма, но и здесь без собаки оставаться было никак нельзя. Не самому же писателю в самом деле ходить по ночам, обрехивая свои владения.
И вот, находясь в таком затруднении, Большаков вдруг прямо у себя на участке обнаружил пса нужных ему размеров. Утомленный борьбой за выживание, пес спал под яблоней на газоне. При других обстоятельствах писатель угостил бы пришельца палкой, но только не в этот раз. Напротив, Большаков не поленился сходить в дом и вернулся назад с большой суповой костью. Как звали пса он, конечно, не знал, но это и не было важно.
– Эй! – позвал Большаков и присвистнул. – Пошли, покажу тебе твое место.
Почуяв аромат говядины, Филипп ударил хвостом, вскочил на ноги и не раздумывая поспешил вслед за костью. Пару минут спустя он уже был прикован цепью к писательскому хозблоку.
Так Филипп опять получил работу и надежное пропитание. Жить на цепи оказалось нетрудно, хотя и довольно скучно. Большую часть времени Филипп дремал или прохаживался по площадке, утоптанной его предшественницей. Большаков навещал пса только в часы кормления и подзывал его кратким «Эй!». Филипп решил, что это его новое имя.
По ночам он лаял даже не хуже овчарки, потому что был кобель и молод, но писатель им все равно гнушался. Когда к Большакову наезжали гости, он запирал Филиппа в хозблоке, чтобы никто не знал, что литературное светило держит у себя дворнягу. Правда, в последнее время гостей у светила было немного – раз или два в месяц его посещали директор абрамцевского музея и один отставной партработник, из местных. Втроем они парились в бане, пили водку и гневно читали вслух «Протоколы сионских мудрецов». Беседы их носили мрачный, апокалиптический характер, но проходили в атмосфере согласия и полного единомыслия.
Иначе складывались у Большакова разговоры с дочерью. Она по-прежнему его навещала, хотя гулять в поселке больше даже не пробовала. В бане она не парилась и пила, конечно, не водку, а коньяк – «Хеннеси» или «Мартель». Но плохо было не это, а то, что отец и дочь расходились в мировоззрении. Перемены в стране Большаков воспринимал как личную катастрофу и заявлял после третьей рюмки, что уйдет в историю с гордо поднятой головой. Но у дочери были другие планы; она возражала в том смысле, что уходить надо не в историю, а в Швейцарию. Это был, в сущности, спор поколений, метафизический в своей основе. Подобные споры заканчиваются естественным образом – со смертью старшей из участвующих сторон. Так вышло и в данном случае. Однажды, приехав к отцу с визитом, дочь обнаружила в доме его бездыханное тело, начавшее уже разлагаться.
Таким образом Большаков отправился в историю, хотя и не в лучшем виде, а его дочери оставалось только дождаться вступления в права наследования, чтобы избавиться от нелюбимой дачи. А для Филиппа писательская кончина означала не что иное, как изгнание со двора.
В Абрамцеве перемены
Однако и к мусорным кучам путь ему был теперь заказан. Бродячие псы не простили Филиппу службу у человека. Всеми отверженный, голодающий, он ослабел и телом и духом. В итоге, отчаявшись окончательно, Филипп покинул «Генеральские дачи». Он ковылял уже не на запах – ведомый последним, смертным инстинктом Филипп направлялся в Абрамцево, чтобы закончить жизнь там, где она началась. Он пришел в музей, лег у крыльца милицейской сторожки и закрыл глаза. Тяжкая дрема овладела им…
Филипп еще пребывал в забытьи, когда вдруг услышал голос, словно долетевший из детства:
– Явился, брат?.. Ну ты и запылился!
Абрамцевские менты узнали его по ошейнику, который сами когда-то для него тачали. Возможно, найдя Филиппа в столь плачевном состоянии, менты даже немного усовестились, ведь это они его когда-то продали за ноль-семь портвейна. Правда, и сами менты, по-видимому, не процветали: форма на них обтрепалась, и в целом их облик казался каким-то потерянным.
Тем не менее службу в музее милиция несла по-прежнему. Как и раньше, наряды обходили с дозором абрамцевские аллеи. Это называлось «следить за порядком», хотя то, что творилось в усадьбе, порядок совсем не напоминало. Директор в музее почти не бывал – дни напролет его допрашивали в прокуратуре; план по экскурсиям не выполнялся; научной работы никто не вел. Всеми делами в Абрамцеве заправлял энергичный бородатый человек в подряснике. Только неясно, что это были за дела, – кажется, бородатый хотел одного: учредить и возглавить приход при мемориальной церкви. Черной тенью носился он по дорожкам усадьбы, а наткнувшись однажды на Филиппа, вскричал, что пес есть животное нечистое, и велел его «отстрелять». Менты, разумеется, приказа не выполнили, а через месяц бородатого самого унесло, будто ветром.
Вот как менялись порядки в Абрамцеве – и было за чем следить! Старого директора, как тот ни выкручивался, все-таки посадили. Бородатый исчез, а может быть, тоже за что-нибудь сел. Явился новый директор, и первым его распоряжением было, конечно, опять-таки, отстрелить Филиппа. Он был человеком инновационного склада мышления и хотел преобразовать Абрамцево в музей современного типа. Прежде чем стать директором, он объездил много европейских стран и нигде в тамошних музеях не видел таких задрипанных псов. Правда, потом ему понадобилось осушить абрамцевские пруды, вырубить парк и перегородить речку Ворю. За этими хлопотами о Филиппе снова забыли.
Но, оставаясь в живых, пес, по такому случаю, должен был продолжать питаться. И та же проблема стояла перед его благодетелями-ментами. Служба их не кормила, поскольку музей для них был местом совершенно не хлебным, далеким от столбовой дороги коррупции и злоупотреблений. Поэтому милиционерам приходилось, втайне, конечно, от своего начальства, подряжаться на охрану новорусских дворцов и вилл, благо те плодились вокруг Абрамцева, как грибы. Соответственно, и у Филиппа в придачу к дневной, государственной службе появилась ночная, левая.
Беседы с Михеичем
Каждый вечер после закрытия мемориальных объектов и наложения в нужных местах пластилиновых охранных печатей наряд, состоявший из двух ментов и Филиппа, разделялся. Мент номер один оставался в музейской кандейке смотреть телевизор и листать порнографические журналы, а номера второй и третий отправлялись на коммерческое дежурство. Шли, как выражались менты, «охранять Михеича». Дорога была недолгой, потому что жил этот самый Михеич в двух шагах от усадьбы Абрамцево. «Жил», конечно, неточное слово; правильнее сказать, «княжил» или «царил». Его латифундия с полем для гольфа, тремя теннисными кортами и вертолетной площадкой раскинулась на земле, овеянной славой русской художественной культуры. Путь Филиппу с ментом освещали фейерверки, пускаемые над рестораном, называвшимся «У Михеича». Здесь тоже была во дворе площадка и вертолет на ней для Михеечевых «гостей», а также небольшой зверинец с экзотическими животными. Минуя последний, Филипп успевал перегавкнуться с собакой динго.
Подойдя к воротам поместья, мент с Филиппом показывали себя в камеру наблюдения и докладывали о своем прибытии.
– Ты ступай в будку, а ты проходи, – отвечал из динамика Михеечев властный голос.
Ворота приотворялись; мент поднимался в караульную башенку, чтобы сменить дневного охранника, а Филипп, следуя приглашению, трусил по гравийной дорожке в сторону барского дома. Михеич обычно уже поджидал его, сидя с бутылкой хереса на мраморных ступенях крыльца. За спиной его стояла фигуристая большегрудая женщина в форменном передничке. Она держала поднос с угощением для Филиппа. Что это было за угощение, нос рассказывал псу еще метров за десять. Впрочем, тот и не привередничал – хоть Филипп и предпочитал что-то, что можно погрызть, но если женщина ставила перед ним фуа-гра, он все равно не отказывался.
Пока пес увлеченно ел, гоняя поднос по мрамору, человек приканчивал бутылку хереса. Только когда поднос был окончательно вылизан и отпечатана была новая бутылка, Михеич заводил беседу.
– Филька ты, Филька… – ласково говорил он. – Знаешь ли, Филька, за что ты мне люб?
Филипп со вниманием двигал бровями.
– А за то, брат, что мы с тобой одного поля ягоды. Только я вышел в люди, а тебе не свезло.
Филипп чесался задумчиво – он находил много правды в словах Михеича.
– Слыхал я, тебя пристрелить грозятся, – продолжал тот. – Вот и меня, брат, тоже…
И оба философски вздыхали.
Ни до, ни после никто так душевно с Филиппом не разговаривал. А потом Михеича действительно застрелили, несмотря даже на круглосуточную охрану.
Последнее время
Свежие ветры в Абрамцеве дули, не переставая, однако направление их вдруг резко сменилось. Неожиданно для многих в музей нагрянули люди в белых халатах и повязали директора-реформатора прямо у него в кабинете. После этого сразу пошли разговоры о реставрации и о том, что усадьбе пора вернуть исторический облик. «Что-то будет!» – шушукались в коллективе. Слово «реставрация» в переводе с музейского языка на обычный означает деньги.
В милицейских кругах тоже шушукались, но по другому поводу. Ментам обещали выдать новую форму от модельера Юдашкина и повысить до прожиточного уровня денежное довольствие. Только прежде чем эти блага просыплются на их головы, все они были должны пройти переаттестацию. Так начальство хотело избавиться от негодных милиционеров, занимавшихся поборами с населения и крышеванием незаконных структур. Абрамцевские менты поборами не занимались и если кого крышевали, то только одного Филиппа. Тем не менее предстоящая переаттестация их очень страшила. В кандейке одни из них целыми днями пили, снимая стресс, другие, словно помешанные, бубнили, заучивая право Миранды. Опасения оказались не напрасными – никто из абрамцевских ментов в итоге переаттестации не выдержал. В сердцах они посрывали с себя погоны и ушли на гражданку, смешавшись с тем самым населением, перед которым не были ни в чем виноваты.
Что касается пса Филиппа, то за всей этой нервотрепкой о нем, конечно, позабыли думать.
А на музейную реставрацию средства действительно были выделены. Средства серьезные, такие, что не всяк освоит. Поэтому из Москвы в Абрамцево прислан был новый директор – специалист по освоению серьезных средств. Шутки в сторону, с этим директором прибыли собственные охранники – мужчины в черных очках, все с микрофонами в левом ухе. Они поместились в бывшей милицейской кандейке, где предварительно был сделан евроремонт и установлены мониторы видеонаблюдения.
Разумеется, чоповцы отлично физически подготовлены. Это узнал Филипп, вздумавший было по старой памяти поскрестись в знакомую дверь. Один из охранников тогда вышел и так умело ударил его ногой, что у Филиппа внутри разорвался какой-то орган. Чоповец вернулся в офис, чтобы взять пистолет, а Филипп уполз и спрятался за Главным домом.
Конечно, охранник его найдет, это лишь дело времени. Но пса он все-таки не пристрелит, потому что Филипп без того уже умер. И больше с ним ничего не случится.
Счастье возможно
Я убью тебя
– Я убью тебя, сволочь! – раздается вроде как из телефонной трубки, только громко.
Решетка кухонной вентиляции в моей квартире действует как старинная неотключаемая радиоточка – она принимается говорить и умолкает, когда ей вздумается. К сожалению, постановку она транслирует круглый год одну и ту же. Правда, я до сих пор не знаю персонажей по имени, потому что обращаются они друг к другу исключительно так: «сволочь», «тварь», «сука», «шлюха»… Эпитетов не перечесть, их больше, чем действующих лиц, и вначале я путался, кто есть кто. С этим у меня вообще проблема: когда я читаю чужие романы или смотрю «толстые» фильмы, то лишь к концу начинаю различать, кого из персонажей как зовут. Жаль бывает – только-только привык, познакомился с действующими лицами, а кино уже кончилось. Зато вентиляционная постановка конца не имеет – хочешь не хочешь начнешь узнавать по одним лишь голосам и набору эпитетов. Сейчас, специально для таких тупых, как я, этот жанр освоило телевидение. Но там, я считаю, дело портит цензура – раз уж взялись показывать, то и нечего ханжеским «пиканьем» глушить самые экспрессивные места в диалогах. У меня на кухне цензуры нет. Можно, конечно, попробовать заткнуть говорящую решетку, но тогда мне и вовсе станет нечем дышать.
Я не знаю их имен, не знаю, как они выглядят, однако думаю о них довольно часто. Когда собственный мой текст, тот, к которому я призван и за который мне платят деньги, – когда этот текст предает меня, тогда-то моя усталая мысль утекает вместе с дымом моих сигарет в вентиляционную решетку.
Так кто же они – таинственные знакомые незнакомцы, живущие у меня в вентиляции? Это две женщины, судя по всему мать и дочь. «Сукой» и «шлюхой» чаще зовется молодая, а «сволочью» и «вонючей тварью» – та, что постарше, хотя иногда они меняются эпитетами, а возможно, и ролями. Иногда из решетки доносятся еще голоса каких-то мужчин, но эти, мужские, персонажи явно приходящие, и эпитет тут один на всех: «козел». «Живущие в вентиляции» – это, конечно, шутка. На самом деле обитают они в квартире надо мной. Факт этот нетрудно установить, сопоставляя самые яркие места в их диалогах с ударами в мой потолок. «Я убью тебя, сволочь!» – и сейчас же наверху раздается такой стук, что у меня во всей квартире взмаргивает свет. На клавиши компьютера сыплется побелка, пугливая мысль моя вспархивает и беспорядочно мечется, а им хоть бы что. Вопреки всем угрозам они остаются живы и только с еще большим азартом ведут свое нескончаемое сражение. Я не знаю, какое оружие они используют, – может быть, даже поливают друг дружку водой, потому что иногда после их побоища у меня на кухне подмокает левый верхний угол. Между прочим, это хороший повод пойти наверх и познакомиться с милыми дамами поближе. Надо бы так и сделать, но всякий раз, пока я собираюсь с духом, пятно успевает высохнуть.
А вот передачи снизу я слышу, когда открываю шкафчик под раковиной, где у меня стоит мусорное ведро. Идут они из той дыры в полу, в которую уходят канализационные и водопроводные трубы. Там, к счастью, народ живет смирный, никто никого не убивает, и максимум скандала у них – это по поводу недосоленного супа. С добрым нижним семейством я с удовольствием поменялся бы этажами, но это, к сожалению, из области фантазий. Вообще квартирные обмены для меня больная тема, но о них в другой раз.
Люди, живущие подо мной, и скандальная парочка наверху не догадываются о существовании друг друга. Я – единственное между ними соединительное звено. Так уж в нашем доме устроено: живем слоями и соседствуем только по горизонтали. Да и к такому соседствованию нас принуждает лишь совместная зона ответственности и обороны: запираемая на ключ площадка-тамбур перед квартирами. Здесь мы знаемся по именам, спорим по поводу выставленных за дверь валенок и о том, чья очередь пришла мести эту нашу маленькую, но общую территорию. Нет, я не хочу сказать, что жильцы, обитающие на разных этажах, вовсе друг друга не опознают. В конце концов у всех у нас есть еще одна, общая линия обороны – наша железная подъездная дверь. Совсем уж чужого, пришлого человека мы угадываем и взираем на него строго, если не сказать с подозрением. И все же друг для друга мы, люди разных уровней, остаемся тайной за семью печатями. Да я сам, в который раз встречая в лифте молодую женщину с усталым лицом, думаю: не она ли та «сука», что заливает мне угол кухни? Или солидный мужчина в очках – не он ли придирчивый любитель супа, который говорит у меня из-под раковины?
Порой мне самому кажется странным мое положение. Вот они ничего друг о друге не знают, да и знать, наверное, не хотят, а я знаю, точнее сказать, сочинил про них так много. Я посредине; я, извините за сравнение, словно прокладка, впитывающая чужие интимности. Зачем это мне? Или таково рефлекторное действие моей сочинительской железы, не умеющей прекратить секрецию, даже когда меня настигает сон разума? Ах, если бы железа эта всегда трудилась с пользой…
Между тем мне совершенно нечем ответить своим соседям, развлечь их, когда сами они находятся в паузе.
Я безмолвен; мой сериал отшумел с тех пор, как от меня ушла жена. О том, что я живу, можно догадаться лишь по запаху нечастой холостяцкой стряпни, просачивающемуся из-за моей двери в подъезд.
– Я убью тебя, сволочь!
Нет, до таких выражений мы с Тамарой не опускались. В самые трудные периоды наших отношений мы не желали друг другу «сдохнуть» и чего-либо подобного. И дело здесь не только в том, что интеллигентные люди даже на пределе эмоций учитывают домовую слышимость. Просто тогда еще мы не предполагали друг от друга избавиться. «Как я от тебя устала!» – вот что кричала Тамара, а потом, метнув взгляд на вентиляционную отдушину, вполголоса договаривала нецензурную часть фразы. Как и подобает образованной москвичке, она бывала крепка на словцо, но, уверяю, без угроз в мой адрес.
Мы прожили с ней в браке много долгих лет. Иногда я вспоминаю эти годы со светлой грустью, иногда же мне хочется вести как можно более здоровый образ жизни, чтобы долголетием компенсировать зря потраченное время. Факт, однако, заключается в том, что, когда я перестал быть мужем своей жены, у меня словно пелена спала с глаз. Словно из ушей выпали пробки, а из носу ватки… Меня, осиротевшего, взял под крыло целый мир. Звуки, забытые с детства, снова обступили меня. Деревце, тронутое ветром, пролетевшая муха или хоть эта самая вентиляционная отдушина – все заговаривало со мной, лепетало на тысячи голосов, несло какую-то многозначительную чепуху. И мне самому стало вдруг интересно, о чем жужжит муха, что шепчет деревце и чем заслужила свой приговор та «сволочь» с верхнего этажа.
Ошеломленный, переполненный звуками бытия, я подолгу курил на балконе. В небе пел самолет, раньше неслышимый; привязанная у магазина, плакала безутешно собачка; дети щебетали воробьиными голосами… Огромный шум города, прежде лишь отдававшийся в черепе неизбывным томительным гулом, теперь раскладывался на множество маленьких отчетливых музыкальных партий. И казалось мне, что еще немного, еще чуть-чуть, и, разбирая каждую из этих партий в отдельности, я постигну всю симфонию мироздания… Но сигарета сгорала, а собачка все плакала. Собачка плакала, и никто не приходил, чтобы ее отвязать. Мухи жужжали, деревья шелестели листьями, город шумел и шумел, а этажом выше по-прежнему убивали «сволочь». И однажды я наконец догадался, что ничего не изменится, симфония мироздания не сложится, если я останусь только в качестве слушателя. В ней, в симфонии, не хватало моего собственного голоса – вот о чем шептали мне листочки. Так я впервые по-настоящему осознал свое писательское предназначение, а осознав его, стал меньше времени проводить на балконе и больше за работой. И весь этот переворот во мне случился, когда от меня ушла жена.