Текст книги "Сергеев и городок"
Автор книги: Олег Зайончковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Проснулся он поздно и еще долго лежал, глядя в потолок. Потом он решительно встал, побрился, оделся в чистое и пошел к Филатову.
– Ты что опаздываешь? – нахмурился, увидев его, Борька. Смотри, выгоню!
Но Вовка его не слушал. Он сопел, явно волнуясь...
– Филка, – неожиданно выпалил он, – ты заработать хочешь?
– Что? – изумился коммерсант. – На чем?
– На лошадях!
Это была судьба. Судьба, швырнувшая Фофана на пол в сортире, снова улыбнулась ему во сне. Филатов, надо отдать ему должное, быстро прожевал Вовкину идею. Фофан предложил на Филкины деньги арендовать конеферму в Матренках, пришедшую на ту пору в полный упадок, чтобы разводить лошадей на продажу и напрокат. В самом деле – как было не догадаться, что эти козлы, преуспевшие в новой жизни, наворовавшись и настроивши себе усадеб, захотят, черт их дери, иметь и такое барское развлечение?
Филка надел на Вовкину бычью шею золотую цепь и велел ему коротко подстричься. Оба облачились во все черное, сели в Борькину машину и поехали пугать совхозное начальство. Нагнав на деревню страху своим «бандитским» видом и влив в совхозные глотки два ящика бельгийского спирта «Рояль», компаньоны уладили дело в короткий срок. Фермой они завладели, то есть арендовали ее на пятнадцать лет с пролонгацией.
Расходы свои Филатов окупил, уже продав вторую лошадь, а дальше бизнес их стал расти, как на дрожжах Лошадки, пусть и не призовых кровей, шли нарасхват, кроме того, при ферме открыли клуб верховой езды. Борька записывал клиентуру в очередь. Вовка не уходил с конюшни, чуть ли там не ночуя: сам принимал у кобыл роды, мыл своих любимцев и чистил их пылесосом. Денег у фирмы стремительно прибывало. Филка построил себе трехэтажный дом из облицовочного кирпича. Вовка купил импортный вездеход, чтобы ездить в Матренки зимой и летом в любую погоду. Впрочем, его-то деньги не слишком интересовали; он оброс бородой, подсох телом, а душой, наоборот, помягчел. Одежда его пропахла конским навозом, карманы вечно топорщились от булок, а лицо источало благодушие, как у попа на разговенье.
Таким его и увидел однажды Сергеев: ражий мужик в кирзовых сапожищах, с мобильником, притороченным к солдатскому ремню, вылезал из джипа. Фофан узнал однокашника:
– A-а, здорово! Как сам?
От его хлопка по плечу Сергеев еле устоял на ногах:
– Зашибись. А ты?
– А я в милицию приехал... Сечешь, какая-то падла хотела у нас жеребца увести! Поймать бы – ноги выдернуть!
– А сам-то, помнишь – по молодости?..
– Гы-ы! – Фофан осклабился. – Было время... Вспомнить бы за бутылем, да некогда.
А ты, слышь, паря, приезжай ко мне в Матренки – на лошадках покатаешься.
– Хорошо бы...
– Ну ладно, бывай!
– Бывай.
Попасть в Матренки Сергееву, увы, так и не пришлось, и Фофана он больше не видел. Той же зимой Вовка погиб. Вышло по-глупому; он стоял в деннике, подрезал Забаве хвост (кобылу эту он очень любил). Вдруг у него запищал мобильник, а Забава подумала, что крыса, и испугалась, ну и копытом... Потом кобыла нюхала кровь, пропитавшую опилки и, говорили, даже плакала, но это, наверное, выдумки.
Пиджак
Просторные поля – краса и гордость нашего пейзажа. Зная это, они смело выпячивают широкие груди впечатляют путников, поворачиваясь и хвастая сезонными нарядами, а то и в голом виде, ничуть не смущаясь. Они идут из-за горизонта показаться старому хмурому лесу-патриарху, отцу русской природы. А меж ними тиха и скромна (не заметишь, пока не наступишь) в долинке не по росту пробирается речка Воля. Она мала, слаба, голос ее почти беззвучен, но только ее одну впускает могучий лес под свою сень. Попав в Берендеево царство, Воля оживает: трется об узловатые корни и мелодично мурлычет. Откуда-то сверху доносятся вздохи и кряхтенье, но здесь, у лесного подножия, всегда тихо и тепло. Живые и мертвые, деревья стоят, сцепившись лапами, сплетясь корнями, обмотавшись прошлогодней паутиной. Здесь необоримо тянет в сон, и Воля задремывает на полянке, раскинувшись болотцем, давая растениям приникнуть к своим сосцам.
Но нельзя ей разлеживаться – долг велит потрудиться. Речку ждут в городке – она ведь у нас единственная. Бабе надо бельишко постирать, пацану – рыбки коту наловить, бате – трактор помыть. Воля польет огурцы, напоит усталую корову и унесет прочь ее обильные какашки... Много дел у нее, но самое трудное для маловодной речки – наполнять мутовскую запруду. Тамошние мужики что-то не рассчитали, делая себе купальню, и запруда растеклась вширь, затопив самим горе-ирригаторам картофельные огороды' Сливать ее почему-то не стали, а оставили как есть, прозвав в насмешку «мутовским морем». Морские берега заколосились камышом, недра обжила кой-какая рыбешка, а водной гладью завладели местные гуси. Гуси-то больше всех благодарили бестолковых мутовцев: они спасались в «море» от собак, благоразумно избегавших чуждой им стихии. Покуда к запруде не привыкли, случались из-за нее разные истории. Однажды, например, Гришка Нечаев, забывшись, въехал в нее на самосвале и всю ночь, не умея плавать, просидел на крыше затопленного «зилка». Долго еще, купаясь, мальчишки «солдатиками» ныряли с этой крыши: этих-то удальцов не страшила мутноватая пучина запруды.
Кроме речки Воли и мутовского «моря» есть в городке еще несколько водоемов, в том числе и пожарный пруд при заводе. Но они недостойны серьезного описания: лягушка их переплывет, два раза брыкнув ногами. В целом, местность, где мы живем, несмотря на общую сырость, можно назвать совершенно сухопутной. Аравийская безводная пустыня кончается безбрежным океаном, а наша безбрежная слякоть, увы, не имеет конца... Понятно, что при таком положении географических дел на улицах городка не встретишь просоленных моряков, вдали не гудят призывно пароходы и девушки не машут с пирса платочками. Романтика странствий нам не свойственна, ибо нам не от кого ею заражаться. Правда, многие пацаны, прочитав случайную книжку или посмотрев боевик, представляют себя индейцами, пиратами, не то какими-нибудь неустрашимыми воинами. Иные воображают себя путешественниками и пускаются на плоту по мутовской запруде. Но, получив по башке деревянной саблей или промочившись в апрельской воде, они быстро избавляются от фантазий. Редкие из нас способны с детства поставить себе цель и, не убоявшись, плыть за мечтой, как за гусем, когда другие уже поворотили назад. И редкие из редких впрямь доплывут, не захлебнутся... но они уже не вернутся обратно, а останутся на том берегу.
Вот Андрюха, старший из братьев Бабакиных, оказался таким редким человеком. Жизненный путь его начинался здесь, на берегу мутовского «моря», а закончится – где бы он ни закончился – слишком далеко отсюда.
Известно, что обитатели маленьких городков – большие коллективисты. Они чувствуют, что принцип «жить как все», древний, как сами их поселения, хранит их лучше крепостных стен. Нынче, правда, стало модным жить своим умом... что ж, вольному – воля, однако не переоценить бы нам силу своих персональных умов; куда заведут они нас – Бог весть. А ведь жить как все – значит знать свое место в жизни, а быть может, и после нее – это дорогого стоит... При всем том наши коллективисты-горожане никогда не третировали ни калек, ни дурачков, то есть сделавшихся «не как все» не по своей вине. Особенно к дурачкам велика была терпимость: писателя нашего, Подгузова, даже полюбили, когда он сошел с ума. Он ходил по улицам и кидал в людей «галочки», сложенные из писчей бумаги, а народ – ничего, только посмеивался.
Андрюха Бабакин, конечно, не был ни писателем, ни даже читателем; в детстве он вообще казался нормальным мальчиком. Но свихнулся он все-таки на книжке: в двенадцать лет Андрюха заболел корью и, лежа в полумраке зашторенной по указанию врачихи комнаты, прочитал ее – первую и, как оказалось, роковую в его жизни. Это был сборник морских рассказов, вырученный мамкой за картофельную сдачу. Окажись в заготконторе книжен-ция про космонавтов, летел бы сейчас Бабакин к звездам; окажись о партизанах – пускал бы, наверное, поезда под откос. Такой ужу него проявился характер – упорный и романтический одновременно. Словом, благодаря этой книжке, будь она неладна, Андрюха заделался «мореманом»... и сразу, понятно, попал в разряд дурачков. Ребята над ним подшучивали, но без злости: тихий чудак никого не раздражал, разве что собственного батяньку, да и то когда тот бывал в подпитии: «Эй, Нахимов, – вязался батянька, – кончай свои кораблики рисовать; иди лучше у кур вычисти!» Анд-рюха, поднимая на него спокойные глаза, отвечал: «Угу...» – и без выражения на лице шел чистить курятник «Эх, мать, какой-то у нас Андрюха неправильный, – вздыхал батянька. – Его в грязь посылают, а он хоть бы заартачился!» – «Бухтишь, старый, – возражала мамка. – Чем он тебе не угодил? Сам выпил и цепляиси...» – «Ты, баба, не бодайся, теленка свово не защищай, – пуще заводился батянька.– Ты скажи, чего он так смотрит – батю родного в упор не видит?» —«Да чего на тебя смотреть... Эка невидаль – напился и бухтит...» – «То ли дело Серега, – он встряхивал за загривок младшего сына, – парень простой, даром что переговариваться мастер... Так я говорю?» – «То-то ты его ремнем, что ни день...» – «Это на пользу... – батянька любовно ерошил Серегины волосы. – Он еще спасибо скажет... Да, Серый?»
Серый в таких случаях не «переговаривался». Ему приятны были батянькины похвалы, но и брата он жалел. В душе он чувствовал, что батя злится не на Андрюхин упрямый характер, а именно на чудинку его, на то, что не такой он, как другие пацаны. И добро бы дело было в одних корабликах, так нет: даже в простых житейских ситуациях Андрюха порой удивлял и собственного брательника. К примеру: шли они по тропке, и Андрей ступил нечаянно в говно; казалось бы – оботри ботинок о траву и ступай дальше, а он нет – развел философию, дескать, в других-то странах на дорожки не серут, только у нас, а все – наше свинство... И где он таких понятий набрался – это уж не морские рассказы, это он, стало быть, сам дошел... Честно сказать, понимания, а потому и дружбы у братьев особенной не было. Но кровная любовь превыше дружбы, поэтому Серега всплакнул вместе с мамкой, когда Дрюша уезжал в мореходку. Тайком ведь подготовился и документы послал, как шпион... Как их не понять: даже когда зуб гнилой изо рта вырывают, и то больно, а тут парень здоровый, неженатый из семьи уходит. Батянька очень переживал; он выпил больше обычного и натужно умствовал, обращаясь к своей папиросе:
– В семью ты, надо думать, не вернешься – плавать тебе у нас мелко. Значит, жисть наша не по тебе... А может, змей, тебя и Родина не устраивает?.. И-хо-хо... Ладно, сокол, плыви... Только хоть приехай нас с мамкой похоронить.
Потом его развезло, но если б и не развезло, то навряд ли дождался бы он от сына ответа. Андрюхин взгляд был спокоен, а думки... кто их знает, где гуляют думки беглеца с-под отчего крова? Может быть, мечтал о другой жизни – без вонючих курятников, без грязнозадых коров и пьяного невежества...
В мореходке Андрюха учился хорошо; ходил на паруснике в загранку. По окончании учебы взяли его на торговое судно... Обо всем этом он писал в письмах, а как оно было на самом деле – кто знает... Впрочем, наверное, так и было, как писал, неспроста же батяньку с мамкой однажды вызвали в кагэбэ подписывать какие-то бумаги. Однако что бы с ним ни происходило – все уже относилось к области воображения, а до нашей жизни не касалось. Другое дело Серега – он рос в городке, рос, как растет большинство наших пацанов: кое-как учился, в меру шкодничал, помогал родителям по хозяйству. Летом между девятым и десятым классом они с приятелями ходили «в поход», то есть в лес: ночевали в шалаше, напились, чем-то отравились и в очередь поносили, взбираясь на пень. Тем же летом он влюбился в соседку, Ленку Грибову; она разгуливала специально в таком сарафане, что, когда наклонялась у себя в огороде, все было видать. Правда, Серега к ней не «клеился»: она кадрилась с парнями постарше, – но мечтать о ней никто ему не мешал. Вообще, как и многие в его возрасте, Серега любил помечтать, особенно перед сном. Фантазии ему приходили одни и те же, и каждая в свой черед. Сначала, естественно, являлась Ленка: плача от любви, она целовала Серегу, потом сама догола раздевалась и давала себя трогать за все места. Потом они ложились в койку и делали что-то, о чем Серый имел неотчетливое представление. Мечтать про Ленку было приятно, но слишком волнительно, поэтому Серега избавлялся от Грибовой известным способом. Затем его мысленному взору являлся пиджак. Два года он упрашивал мамку купить ему пиджак, но каждый раз покупка откладывалась под разными предлогами. Все приятели его уже имели пиджаки, а некоторые – даже костюмы, и лишь Серый, как маленький, ходил в каких-то кофточках. Он подозревал, что мамка просто водит его за нос – не хочет, чтобы он взрослел, а то наденет пиджак и вслед за Андрюхой – поминай, как звали... Мечта о пиджаке тоже не могла успокоить; Серега злился на глупую мамку, ворочался, и сон к нему не шел. Самая приятная и усыпляющая была третья мечта – про мотоцикл (потому, возможно, что была самая несбыточная). Красная «Ява» со спортивным рулем стояла в сарайке (поросенка зарезать!); Серега ухаживал за ней, как за живым существом: мыл, украшал, готовил питательную смесь из бензина с маслом. Два цилиндра ее «цыкали» так тихо, что никого не будили, когда Серый катал девчонок по ночному городку. В те времена мало у кого из ребят имелись мотоциклы: несколько стареньких «ижаков», «восходы» да «ковровцы», да одна «паннония», да трофейная с войны «бэ-эм-вуха» с одним «горшком»; и лишь у Сереги Бабакина была красавица «Ява», чье даже имя ласкало слух... Эта мечта разгоняла все тревоги, все неприятные мысли, и под нее он засыпал, как положено, молодым здоровым сном.
Однако пришло все-таки время решать с пиджаком: Серега окончил школу и собирался поступать в техникум. В школе мамку пожурили: почему, дескать, ваш сын аттестат в кофте получал, что за неуважение – не мог пиджак надеть, что ли? Мамка бедная готова была сквозь землю провалиться. «Все, – решила она,– куплю самый лучший, тем более осенью ему в техникум сдавать». Но не тут-то было: пиджаков в магазине, как назло, не оказалось – все раскупили; пришлось Антонину, завмага, просить, чтобы отложила, когда привезут. Но тут как раз получили они письмо от Андрюхи: он привез из загранки валюту и спрашивал, какого им прислать гостинца или чего нужного. Мамка возьми и отпиши: мол, Сережке пиджак бы надо, а то парню в техникум и не в чем поступать... И Андрюха, отдать ему должное, на родных не поскупился: прислал в большом ящике батяньке с мамкой гостинцев, а Сереге – дорогой американский пиджачино, за шиворотом которого была нашита тряпочка с надписью «уэса» и полосатым флажком. Лацканы у чуда по тогдашней заграничной моде были каждый шириной в лопату, а раскраска – в крупную яркую клетку. Материал – не сказать дурного – добротный, и пошив, как показало время, довольно крепкий – все бы хорошо, кабы не фасон да расцветка... Когда первое изумление прошло, пиджак померяли на Серегу – оказался чуть навырост. Мамка нацепила его на плечики, чтоб отвиселся, провела по нему рукой, да и расплакалась: как же, старший брат о младшем позаботился. Батянька же с сомнением рассматривал заморскую вещь:
– Не знаю, мать... Али мы совсем устарели... Не возьму я в толк, как такое носить.
Серега тоже, мечтая перед сном, представлял себе другой пиджак. Честно говоря, он и не знал раньше, что на свете бывают такие пиджаки. Но предусмотрительный Андрюха вложил в ящик две красочные вырезки из иностранного журнала, где были сняты мужики в очень похожих клетчатых пиджаках, и с ними худые девки в платьях, куда срамнее Ленкиного сарафана. В записке брательник пояснял, что культурные мужчины во всем мире теперь носят именно такие "джекиты" и никаких других. Серега записку прочитал и удивился: вот те раз, Дрюша, а еще говорил, надо жить своим умом...
Но как бы то ни было, пиджак он получил, и одной мечтой у Сереги стало меньше. Между Ленкой и мотоциклом в мечтах его образовалась брешь, в которую полезли новые мысли – беспокойные и никак его не гревшие: о поступлении в техникум, об армии и вообще о предстоявших ему неизбежных переменах в жизни. Почему так заведено, что в самую болезненную пору линьки юноше приходится держать столько экзаменов? Змея, когда меняет кожу, хоронится в укрытии, а ему этого нельзя: служи! учись! трудись! женись! – только и слышит он от людей... В том году покрылся Серега прыщами – будто какие кровососы искусали нежные щеки.
А тут еще это клетчатое недоразумение... Вместо того чтобы защитить, бронировать паренька, заморская одежка принесла ему одно горе. Серегино поступление в техникум казалось делом решенным: председатель комиссии Эльвира Юрьевна брала у мамки молоко. Она обещала, что если Сергей сумеет рассказать хотя бы теорему Пифагора, то может считать себя студентом. Однако вышло по-другому... В тот день с утра у него было нехорошее предчувствие. Видя его мандраж, батянька усмешливо посоветовал: «А ты, Серый, посцы... Лучше сцать перед боем, чем в бою». Серега так и сделал, но по выходе на улицу случилось странное: его облаял соседский Туман. Подлый кобель собрал друзей, и они провожали Серегин пиджак до самого конца Мутовок; гуси, завидя громогласную процессию, с гоготом кинулись в запруду... Он явился на экзамен, чувствуя себя идиотом, и ощущение себя оправдало. Преподаватели повели себя не чище дворового Тумана: лай подняли такой, что хоть беги, – словно перед ними не человек стоял, а один его пиджак. Математик Семикозов, их парторг, аж побагровел:
– Вы, молодой человек, не на танцульки пришли! Здесь вам советский техникум, а не буги-вуги! Ишь вырядился... – и он вспомнил ругательство из своей комсомольской молодости: – Стиляга!
Остальные «преподы» согласно загудели, лишь Эльвира Юрьевна молча грустила...
Только раз до этого претерпел Серега подобное унижение: в детстве, когда, играя с мальчишками в казаки-разбойники, провалился в старую выгребную яму и ему пришлось на глазах у всей улицы возвращаться домой по уши в дерьме. Интересно, что бы сделал на его месте Андрюха? Наверное, обвел бы всех спокойными глазами – да и отбарабанил бы, как положено, по билету...
Но Серега так не мог – он засветился всеми своими прыщами и сказал Семикозову с тихой яростью:
– Пошел ты в жопу.
После этого оставалось одно: пока они не опомнились, повернуться и сделать из техникума ноги. Вернувшись домой, Серега выкрал у батяньки припрятанную самогонку и напился...
Вечером его побили на танцах.
– Эй, Серый, где такой педжик дохрял?
– Андрюха прислал.
– Твой мореман? Он че – мудак?
– А че ты имеешь? – озлобился Серега.
– Гля на себя – чучело!
Перепалка перешла в драку, и пьяного Серегу побили, но побили не очень сильно – все-таки свои ребята. Они сами отвели его домой и прислонили к калитке. Там у калитки его вырвало – кровь и блевота смешались, запеклись на широких американских лацканах.
Спустя два месяца Серого забирали в армию. Осенний призыв – нет печальнее события и зрелища: раскисли улицы и бабьи лица, лысы головы вчерашних пацанов и обезлиствели липки в аллее перед горсоветом. У пьяненьких, как на похоронах, оркестрантов мокнут ноты, трубы жерлами собирают дождик...
Батянька силится на прощанье сказать что-нибудь мужественное.
– Сын... – хрипло говорит он, держа Серегу за рукав. – Сын...
Дальше речь у него не двигается – батяньке срочно надо выпить, И папироса, вечный его помощник в речах, погасла под дождем.
– Да не скули ты, старая! – злясь на себя, он спускает "полкана" на мамку.
Но мамка не слышит. И что платок ее сбился на сторону, не замечает, и что стоит прямо в луже... Она давно и однообразно плачет.
Не случалось в Серегиной жизни более тоскливого дня. Как хотелось ему остаться тогда под мокрыми липками, остаться, вцепившись руками в кривые заборы, в эти домики, в землю, от которой отрывала его чья-то неумолимая сила. Но... хлопнул борт, рыкнул зеленый "Урал" и увез Серегу Бабакина прочь из маленького городка.
На целых два года.
Что такое армейская служба? Срочная форма небытия? А может быть, это жизнь донашивает мужчину вприбавок к девяти месяцам, проведенным в материнском чреве? Из городка нашего мало кто не служил, и всяк привозил из армии свое: одни – желтуху, другие – бравые наколки и все – нескончаемые байки. А вот Серый вернулся молчуном – ничего мы и по сей день не знаем, что испытал он в эти два года. Дембельскую «парадку» его украшали три сержантские нашивки и две за ранения, на груди светилась медаль «За отвагу». Форма лопалась на его возмужавшем теле, а лицо посуровело...
В тот день он сидел за столом и молчал. Мамка, охая, кружилась по кухне, тыкалась во все слепыми руками и уже разбила одну тарелку. Батянька обмяк на диване, сопел, держа на руках Серегин китель с медалью.
– Что ж не отписал-то? – попрекнул он сына, благоговейно трогая нашивки. – Покажи хоть, куда тебя...
– Потом.
Батянька встал и двинулся к буфету...
– Погоди, бать, не пей до гостей.
– Да... не буду, – смутился старик. И улыбнулся, переменяя тему: – Слышь, Андрюха-то наш в штурмана вышел. Пишет – жениться он думает.
– Молодец, – усмехнулся Серега. В гости не собирается?
– Да, жди его... – батянька на мгновение помрачнел, а потом вдруг улыбнулся: – Слышь, а пиджак-то его так и висит – хошь померять?
– А ну, давай, – Серый поднялся, громыхнув стулом.
Американское сукно затрещало на могучих плечах.
– Сымай, не рви, – батянька счастливо засмеялся и похлопал сына по широкой спине. – Спортишь вещь заграничную.
Серега стянул с себя пиджак и встряхнул, разглядывая.
– А на что он мне теперь?.. – лицо его тронула усмешка. – Ты, бать, лучше сделай из него чучело: ворон пугать в огороде.
Брамс
Белорусскую пионерку Киру Буряк зверски замучили фашисты. В красном галстуке, весело распевая пионерские песни, шла себе девочка лесом, несла партизанское донесение. Вдруг, откуда ни возьмись, выскочили вороги лютые, схватили, скрутили и уволокли в свой застенок. В застенке-то изверги и отвели душу – замучили нашу Киру до смерти. Что они с ней делали, мы не знаем: быть может, заставляли писать подряд четыре диктанта или пытали сложными дробями... А может, и другое что: тринадцать годков Кира спела на свежем воздухе да на деревенском молоке; придите в седьмой класс на физкультуру – сами увидите, какие там уже тетеньки через скакалки прыгают. Но Буряк все снесла молча и ничего фашистам не сказала, только нам, будущим пионерам и школьникам, завещала хорошо учиться.
Что в этой истории правда, знают лишь птицы в глухих белорусских лесах. Мы вообще ни про какую Киру слыхом не слыхивали, пока в городке не построили новую школу. Но вот когда ее построили, когда организовали в ней пионерскую дружину – тогда и поняли: дружина без имени, что полк без знамени. Это нам и в роно сказали, добавив, однако, что с именами в стране сложилась напряженка: дружин-то, мол, много – имен на всех не напасешься. Вали Котики, Володи Дубинины шли только в областные центры; районам отпускали в лучшем случае Павликов Морозовых, да и то не более одного в руки. «Так что вам... вам – вот...» – и начальство, порывшись в своих святцах, откопало там, не в обиду ей будь сказано, упомянутую Киру.
И что было делать? Оставалось утереться таким знаменем и влачить положенное заштатное существование... Но нет, не тот был характер у школьного парторга Антонины Кузьминичны Бобошиной. С виду невзрачная – малорослая, кривоногая, – она способна была одолевать любые трудности: умела же она преподавать пение, будучи тугой на одно ухо. Конечно, Бобошину больше всех огорчило безвестное имя, но, раскинув мозгами, предприимчивая шкраба нашла выход. То, что она затеяла, в наши дни назвали бы «раскруткой»: если Кира Буряк пока что не может прославить нашу школу, прославим сначала саму Киру.
Бобошиной пришла в голову замечательная идея: создать в школе... музей нашей юной героини. Каково – музей пионерки, которая еще неизвестно, была ли на свете! На такое надо было решиться, но именно отвага часто ведет к успеху, прокладывая путь уму и логике. На ней-то, на логике, главным образом и создавался наш музей. Вспомним: куда шла, да не дошла Кира Буряк? К партизанам. Значит, можно построить партизанскую землянку в одну четверть от натуральной величины, а в ней посадить маленького усталого комиссара. А что несла пионерка? Донесение. Повесим копии разных донесений, в которых дотошные партизаны подсчитывали вражеские вагоны (заодно напомним о пользе арифметики). А кто сграбастал бедную девочку по дороге? Фашисты. Выставим пробитую немецкую каску, покажем, что стало с теми, кто глумился над нашими девочками... Много чего натащила в музей Антонина Кузьминична, разложив и развесив трудолюбиво: осколки снарядов, фотографии виселиц и даже пожелтевшие ученические тетрадки довоенной поры, исписанные хотя и не Кирой, но тоже пионерками, бегавшими, быть может, впоследствии, хоть и не с партизанскими, но тоже донесениями. Недостаток сведений собственно о Буряк призвали восполнить нашего писателя Подгузова – он тогда еще был в своем уме и сочинил приличную книжку, даже с иллюстрациями. Были чтения. Выдержки из этой книжки Бобошина поместила в музее: внимательные посетители могли по ним изучать жизненный путь героини. Саму Киру в экспозиции представляли несколько бюстов курносой девочки, в которой, впрочем, свою дочь узнала бы при желании любая мать-славянка.
Словом, музей получился хорошим, даже образцовым. Антонина Кузьминична завела переписку с подобными музеями по всей
стране, познакомилась с разными людьми, известными на поприще облагораживания юных душ (например, с композитором Бакалевским). Неудивительно, что в школу зачастили гости – по обмену патриотическим опытом. Кого у нас только не было: и заграничные пионеры в красно-синих галстуках, и пара поддатых космонавтов, и в том числе какой-то ансамбль южноамериканцев в пончо, с гитарами и флейтами.
Эти латиносы были молодые маоисты, сбежавшие от кровавой хунты. Попав в СССР, они, понятно, отреклись от Мао, зато очень полюбили свою родину и пели нам по-испански народные песни, роняя слезы прямо на струны инструментов. Старшеклассницам бывшие маоисты понравились своей трогательной печалью и ненашенской смуглостью лиц. Сами же благородные изгнанники не сводили глаз с Наташи, «директора» школьного музея. Наташа, красавица и отличница, требовалась Бобошиной для представительства: вооружась указочкой и пленительными взглядами, чистым девичьим голоском давала она гостям пояснения про партизан и виселицы. Многие из похвал, переполнявших музейскую книгу отзывов, следовали в заслугу Наташиным щечным ямочкам, серебряному голоску и двум правильным ножкам в белых гольфиках.
Но был в нашей школе один человек, который ужасно не любил все эти Кирины поминки с гостями и концертами. Будь его воля, он с радостью «подзорвал» бы фальшивый музеишко вместе со страхолюдной Бобошиной, а уж что бы он сделал со смазливыми горемыками в пончо, то не снилось никакой хунте. Не то чтобы он так ненавидел лицемерие – нет, в сущности, ему, как и всем нам, было наплевать и на сказочную Буряк, и на бобошинские патриотические молебны. Но зачем, скажите, Наташа, наивная, как красный галстучек на ее не по-детски оттопыренном школьном платье, зачем она так беззаботно гуляла в этом темном белорусском лесу? Зачем так охотно в кокетстве неведения дарила заезжим свою чистую прелесть? Он где-то читал, как взрослые скверные дяди и тети совершают какие-то непристойные обряды на девичьем теле, и нелепые аналогии лезли ему в голову... В общем, человека терзала ревность. О том, какие он сам совершил бы обряды на Наташином теле (если б было ему позволено!), об этом лучше умолчать. Но в том-то и беда, что ничего ему позволено не было – только вздыхать на пионерском расстоянии.
Звали человека Боря Брамс. Он учился в параллельном с Наташиным классе и давно уже следовал за красавицей тенью везде, кроме разве туалета для девочек. И хотя поклонников у нее хватало без Бори, Наташа все-таки заприметила кареглазого воздыхателя. Всякий раз, появляясь в отдалении, он надеялся остаться незамеченным, но подружки, составлявшие Наташину свиту, имели слишком острое зрение. Они шептали ей что-то на ухо, и улыбки ее делались еще очаровательнее, а ножки сами становились в первую балетную позицию... Как себя чувствует летчик, засеченный зенитками? Боря внутренне холодел, ноги его слабели... И тут Наташа выстреливала хотя и косвенным, но вполне прицельным взглядом... бабах! Брамс заваливался на крыло и, дымя, падал на вражеской территории.
Пытка продолжалась нескончаемо. Одноклассники подмигивали:
– Брамс, пошли в актовый зал, там «твоя» выступать будет!
– Она не моя! – вспыхивал Боря.
– Ага! – смеялись пацаны. – Не твоя – ее физик лапает!
И хотя Боря знал, что они врут, тоска сжимала его сердце...
Наташа, кроме своего «директорства», еще солировала в школьном хоре, которым руководила все та же Бобошина. Послушные девочки в белых передничках преданно смотрели на Антонину Кузьминичну, а она дирижировала, делая пальцами хватательные движения, будто щупала им грудки. Впереди, в коротком, слишком коротком платьице, одна стояла Наташа... Боря сидел внизу и под аккомпанемент ангельского пения слушал пакостные замечания мальчишек:
– Гля, Брамс, а у «твоей» трусы видно!
– И чей-то она заливается? Во, глазки строит... Боб, ты за ней не ходи: она вырастет – приституткой будет.
Конечно, можно было подраться, попробовать отстоять Наташину (да и свою) честь, но он не делал этого по нескольким причинам. Во-первых, чтобы побеждать в драках, надо иметь маленькие злые глазки и толстые руки, а у Бори все было как раз наоборот. Во-вторых, он не хотел огорчить папу-Брамса, придя домой в синяках, – тот и так вечно ждал и боялся всяких неприятностей. А кроме того... в этом он сам себе не признавался – похоже, такое поругание было ему безотчетно сладостно. В любовном самоуправстве Борина фантазия совершала странные переносы: присвоив кокетливой нимфетке (то-то бы она удивилась!) чуть ли не образ жертвы, он и себе оставлял в удел право неупиваемого страдания. Стало быть, глумливые пакостники, а также Борины соперники, Наташины ухажеры (по сути – плотоядные ничтожества) были даже полезны как источник трагически-насладительных переживаний.
Кроме двух фигур – своей и Наташиной – мучеников, прекрасных, хотя и печальных, остальные его воображение рисовало нечетко, как бы в тумане. Каково же было Борино неприятное удивление, когда из этого тумана выступил внезапно во плоти Сергеев. Случилось это на большой перемене. Сергеев из «В» класса физически был не крепче Брамса, но подошел со столь уверенным и угрожающим видом, что сердце Борино екнуло.