355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Зайончковский » Сергеев и городок » Текст книги (страница 3)
Сергеев и городок
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:03

Текст книги "Сергеев и городок"


Автор книги: Олег Зайончковский


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Брамс, – спросил Сергеев с нехорошим хладнокровием, – говорят, ты к Наташке липнешь... ну, из музея?

Боря вздрогнул и покраснел:

– А твое какое дело?

Глаза Сергеева стали маленькими и злыми.

– Дело такое... Если от нее не отвалишь, я тебя убью.

Так и сказал: не «побью», не «дам по морде», а «убью»... Боре стало страшно и... стыдно за свой страх. И неожиданно для себя, вместо того чтобы промолчать по обыкновению или отступить, он бросил на пол портфель и ринулся в бой.

Сражение произошло прямо в школьном коридоре, при музее, там, где на обитом кумачом фанерном постаменте возвышался огромный гипсовый бюст Киры Буряк. Чей зад, Сергеева или Брамса, толкнул постамент в пылу борьбы – неизвестно. Пьедестал зашатался, Кира кивнула, клюнула носом и с пушечным хлопком грянулась об пол. Гипсовая голова разлетелась на десятки кружащихся черепков. Бойцы оцепенели, но лишь на секунду – пока школа прислушивалась, пока Бобошина прибежала, маша крылами, будто раненая чайка, – они успели удрать. Укрытием им послужил, конечно, туалет. Там, переведя дух и наспех заправившись, они снова скрестили ненавидящие взгляды. Боря приготовился продолжить кулачную баталию, но Сергеев вдруг вытащил из кармана перочинный нож. Брамс в ужасе попятился...

– Не бойся, – усмехнулся Сергеев.

Он раскрыл ножик и... с силой полоснул себя по ладони. Брызнула кровь. Сергеев, побледнев, жег противника глазами.

– Понял? – хрипло спросил он.

– Чего, понял? – в страхе и изумлении пробормотал Боря.

То самое... Не отстанешь от нее – тебе хана!

Брамс потрясенно молчал, а Сергеев, удовлетворившись произведенным эффектом, сунул руку под кран.

С этого дня с Наташиным образом стали происходить изменения. Он не то чтобы потускнел, но как-то стал отдаляться и, отдаляясь, все больше сливался с образом отчаянного Сергеева, так убедительно при помощи ножичка доказавшего свои любовные права. Постепенно для Бори наступало отрезвление... Нет, конечно, рана в его душе была глубока, но... день за днем она затягивалась, а с годами и вовсе покрылась твердым рубцом.

Тем же временем, то есть с годами, происходили изменения и с нашим музеем, то есть с образом Киры Буряк И дело не в том, что неизвестные злоумышленники кокнули ее бюст в школьном коридоре. Просто какой-то дотошный отряд пионеров-следопытов обнаружил в некоей белорусской деревне... самое Киру Пантелеевну Буряк. Живую и здоровую, в виде румяной упитанной доярки. Своего партизанского прошлого она не отрицала, но книгу Подгузова читать не захотела, сославшись на неимение очков. Ехать же куда-то рассказывать о своем подвиге отказалась наотрез, повторяя что-то вроде: «Видчипытесь от мяни!»

Бобошина, узнав об этом открытии, понятно, не обрадовалась, но отнеслась к нему философски: ну жива, так жива, чего не бывает. Не менять же из-за этого экспозицию... Пусть себе доит коров и не высовывается. Однако чувствительный нос уже мог бы уловить легкий запах тления, пошедший от землянки с комиссаром и прочих любовно собранных липовых артефактов. Только упрямство мешало Бобошиной понять, что музей ее жив был, пока была мертва Кира Буряк. Наташа, сменившая к тому времени белые гольфики на капрон, стала всячески уклоняться от почетных «директорских» обязанностей. Наконец она прямо объявила Антонине Кузьминичне, что ей надоели сказки и что она не желает больше валять дурака. Плюнув таким образом своей наставнице в душу, вероломная девица с легким сердцем предалась более реальным занятиям, к которым склонял ее настойчивый Сергеев. Вслед за ней совершенно неожиданно ножку славному предприятию подставил писатель Подгузов: он отрекся от своей книжки и впервые впал в депрессию (впоследствии эти депрессии привели его к сумасшествию).

Все эти события, однако, не затмевали главного: и Наташе с Сергеевым, и Брамсу, и всем их однокашникам предстояло заканчивать школу. Головы их, естественно, полны были мечтаний, надежд, страхов и, конечно, разнообразных планов. Никто не хотел вверять себя судьбе, а каждый собирался сам строить свою жизнь.

Но вольно нам придумывать жизнь в голове или на бумаге. На самом деле большинство птичек, вылетев из клетки, садится на ближайшее дерево. Скажем, Наташа, чьи таланты и красота позволяли предсказывать ей блестящую будущность, скоро удовольствовалась хотя и почтенной, но отнюдь не звездной ролью жены и матери. Они с Сергеевым, едва окончив школу, свили свое гнездо здесь же в городке. Что касается Бори Брамса, то он мог бы стать, например, экономистом и сделаться впоследствии, как иные еврейские мальчики, финансовым воротилой. Или, уехав в Израиль, призваться там в армию, закончить офицерскую школу и дослужиться до полковника. Или, на худой конец, выучась на гинеколога, вернуться в городок и работать у нас в поликлинике, как папа-Брамс. Но он не пошел в медицинский, потому что там был большой конкурс, а поступил в малопрестижный «хим-дым». К чести его сказать, учился он хорошо и, распределившись на наш химзавод, стал неплохим специалистом по углеродным композитам. Вскоре, «залетев» с одной из лаборанток, он женился, но продолжал изменять ей с другими сотрудницами, и папа его вынужден был устраивать им аборты. Одно время он и вправду хотел подать документы в Израиль, но раздумал, здраво рассудив, что и в городке ему живется неплохо, тем более что женщины здесь сговорчивые и все нужное при них.

Колесо

К югу от нас, за холмами, в ясную погоду по ночам наблюдается багровое зарево. Можно даже испугаться: уж не пожар ли это губит родимые леса? Но нет – так болит и рдеет небо над огромным городом. Это Москва; она не спит, бормочет и чешется в ночи под душным одеялом аллергически-румяного смога.

И ночью и днем Москва лихорадочно хлопочет, как сумасшедший, воображающий, что занят важным делом. Подобно большому элеватору, город пересыпает и сушит человеков: из бункера в бункер, по транспортерам тротуаров, по подземным трубам, по коридорам, переходам... Лишь бы не ожили, лишь бы не проросли! Искусственные пневматические ветры, пахнущие одорантами и путом, всасывают и выдувают людские зернышки вместе с мусором, с плевелами. Москвичи несутся, кувыркаясь, и бесчувственно соударяются, пороша друг друга перхотью. Одежды их пропитаны противопожарным составом, иначе они загорелись бы от постоянного трения. Люди бегут, и ноздри их раздуваются, словно паруса, ловя дыхательную субстанцию, кондиционированную миллионами бронхов. Только сохранять темп, только оставаться в потоке!.. Но что это?.. Неужто заминка?.. Какая-то дама засбоила, теряя ход, запрыгала, затрясла ногой... ах – это у нее упали трусики. Скорее же избавиться от путы! Досадная «деталь» упихана в сумочку, и дама мчится дальше нелепее, наверстывает потраченные мгновенья.

Да, столица похожа на элеватор, но – только похожа. В отличие от пшеничного зерна москвичи – продукт бесполезный, с таким же успехом город мог бы пересыпать песок. Да будь они хоть немного питательны, мы в нашем Подмосковье ходили бы такие же толстые, как голуби с зернотока, летающие наподобие кур. Уж столько этих москвичей у нас усевается – Москва просто сорит ими. Москва сорит москвичами, москвичи сорят мусором – и за что нам такое наказанье? Они ведь еще и заражают почву. Хорошо, что столица пока подгребает в бункеры, не дает совсем разбежаться несчастным своим питомцам, не то пиши пропало – все бы пожрала москвоязвенная болезнь. И без того запаршивели поля бесчисленными дачными поселеньями; земля будто покрылась ранами, и в этих открытых ранах точатся ожившие бледные москвичочки – бр-р.

Впрочем, их можно понять: здесь они впервые попадают на реальную сторону жизни. Трава тут зеленая, снег белый, и воздуха каждому полагается свежая порция безо всякой регенерации. И надо признать, оказавшись на природе, москвичи стараются приобщиться к белковой жизни и эволюционировать. Тяжелая работа (рубка пней на дачных участках) делает их речи мужественными, переходящими в рычанье. Им становятся по зубам спелые коренья, а иному, заматеревшему, можно бросить кусок сырого мяса – он вопьется в него и сожрет, убежав в угол. Цивилизуясь, москвичи осваивают примитивные орудия труда, знакомятся с соседями и организуются в общины. У них появляется свободное время, и тогда у некоторых из них просыпается пытливый интерес к окружающему миру. Завернувшись в шкуры, взявши в руки посох, они прощаются с соплеменниками и отправляются бродить по окрестностям.

Подобно неопытному дикарю, не знающему лестниц и пытающемуся взобраться на дом по стене, москвич не умеет находить в лесу прохожие тропинки и прет напролом. Оттого лес ему кажется девственным и таинственным, а себя он мнит первым разумным созданием, вторгшимся в эти Берендеевы пределы. Каково же бывает удивление «первопроходца», когда, выдравшись из кустов на поляну, обнаруживает он следы цивилизации, существовавшей явно задолго до того, как он’ вылез из метро. Вот столбы без проводов, вот котлован, заросший бурьяном, вот колесный вагончик, клюнувший на один угол. Вот кирпичное строение с торчащей из земли ржавой покосившейся трубой. Что это? Спросить некого. Осторожно обследует путешественник странную поляну. Потом, прислонясь спиной к нагретой солнцем кирпичной стене, перекусывает, пьет из термоса пробковый чай. Напоследок заглядывает внутрь сооружения. Там – переплетение труб, и четыре топки немо вопиют обожженными зевами. «Наверное, котельная...» – чешет «сталкер» умную голову. Потоптавшись немного, он снимает штаны и садится на корточки. Свежая куча – веха, граница освоенного пространства. Удачи тебе, исследователь; в следующий раз ты покакаешь, быть может, в том далеком лесу, что заманчиво синеет на горизонте.

Но что же, однако, это за странная поляна? Откуда вагончик и котельная с пизанской трубой? – Не инки же с ацтеками соорудили таинственный «комплекс». Если бы первобытный дачник не пер дуром сквозь чащу, он заметил бы, что от поляны ведет все-таки дорога, хотя и порядком заросшая. Он мог бы проследить, что дорога эта ведет к нашему городку, населенному отнюдь не ацтеками, а нами, нимало не вымершими россиянами.

Мы обитаем на этих землях очень давно. Тысячелетняя оседлая жизнь сделала нас мудрыми и неразговорчивыми. Нам нечего выяснять, ибо мы и так знаем все, что нам нужно. Нам не надо сообщать друг другу, как вкусно пахнет сено и как хороши осенние закаты: мы знаем. Мы безусловно знаем все окрестные поляны, и ту, с котельной, конечно, тоже: котельная и котельная – четверть века уже там стоит... Что еще выяснять? Ну, хотели построить пионерский лагерь, да не достроили: деньги кончились. До этого там была деревня Подушкино; к началу строительства ее выселили. Зачем выселили – непонятно, будто мало у нас было пустых полян. Деревню погубили, а лагерь, юноферму, не построили; выросли детки без песен и горна, не потрахались в беседках вожатые. Вот и вся история.

А начинали строительство, помнится, на широкую ногу. Первым делом возвели эту самую котельную. Странное было зрелище: стояла она одинокая и топила сама себя, похожая на корабль, заблудившийся в лесу. Или даже не на корабль, а на одно машинное отделение, потерявшее свой пароход. Деревню еще не снесли, но она уже опустела – оставался в ней только старый охотник, кривой на оба глаза. Фамилия его была Паутин, а прозвище – Паук. Непонятно, как он стрелял, но был добычлив: часто заходил он в котельную похвастаться перед кочегарами теплым еще зайцем. Курево у Паука вечно было на исходе, но кочегары (присланные из города рабочие) щедро снабжали его папиросами в обмен на самогон. Самогон у него не переводился, и тропка от котельной к его избушке стала главной улицей в Подушкине.

В числе прочих заводской комсомол отрядил на стройку совсем еще зеленого тогда Сергеева. Выпало ему кочегарить в котельной на пару с опытным рабочим Бляблиным. Дело было зимой, в январе. В ясные морозные дни и вьюжными ночами трещали в топках древесные бревешки – вчерашние елки да березы, повырубленные строителями. Жаром пышели трубы, дрожали от бежавшего по ним кипятка. Хорошо быть кочегаром: знай подкидывай в топку да приглядывай за манометром. А большую часть времени можно лежать на теплом котле и фантазировать. Сергеев мысленно пристраивал к котельной просторные корпуса – дворцы детских радостей с бассейнами и солнечными верандами. Туда по трубам бежала вода, горячая, как молодая кровь. Котельная оставалась живым сердцем детского городка. Сергеев, заслуженный старик, похаживал в ее святая Святых, пошевеливал задвижками. В дверях появлялись пионеры и робели, почтительно салютуя. Он с важным видом врал им про то, как когда-то, не боясь лишений, они с покойным Бляблиным... стояли у каких-то истоков... Эх, надо отлить... Сергеев нехотя сползал с котла, накидывал телогрейку и шел «на двор», к трубе. Ночной мороз ошпаривал причинное место, остужал голову. Лес трещал, но не от огня, а от холода, а может быть, то кабан пробирался, обламывая стылые ветки. Сергееву, делавшему свое одинокое дело, становилось грустно. Он поднимал голову, как собака, собирающаяся завыть, а там, в вышине, из далекого жерла трубы прямо к звездам отлетали белые клубы дыма – душами новопреставленных поленьев...

Но однажды при подобных романтических обстоятельствах с Сергеевым приключился небольшой конфуз. Он справлял в потемках малую нужду, когда внезапно неподалеку раздались скрип снега и звук, похожий на хрюканье... Кабан?! Парень похолодел от страха. Невооруженный, со спадающими штанами, он, конечно, имел мало средств к обороне. Что было делать? Собравшись с духом, Сергеев крикнул во тьму:

– Кышь!.. Пошел!

Ответом ему был... человечий хрипловатый голос:

– Э-хе-хе... Не боись... свои идут.

И снова хрюкающий кашель, завершившийся плевком.

Сергеев вгляделся:

– Ты, что ли, Паук?... А я подумал, кабан. Чуть не обделался!

– Кабан... хе-хе... нужон ты ему!

Паук захлопал лыжами по твердому месту:

– Здорово, малый!.. Супонь-то подбери, отморозишь.

– Я еще не... ты меня спугнул... – Сергеев повернулся к старику спиной. – А ты что это по ночам шарахаешься?

– Дак... не успел засветло. Вишь, зайчика добыл.

Заяц действительно был привязан у него к поясу.

– К вам иду погреться... У меня-то нетоплено.

В котельной они вместе с Бляблиным посмеялись забавному происшествию. Покурили: Бляблин похвалил зайца.

– Хорош заяц, – сказал он. Потом раздумчиво добавил: – Обмыть бы его надо... слышь, дед?

– Устал я, – ответил Паук – Мне еще печку топить... А вам налью, так и быть, если пацана командируешь.

– Пойдешь? – спросил Бляблин у Сергеева.

– Конечно, пойду, – ответил парень с готовностью, потому что был рад любому, даже маленькому приключению.

Так он отправился со стариком в экспедицию за самогоном.

Нежилая деревня зимней ночью выглядит таинственно и пугающе. Ни собачьего взбреха, ни дымка над крышами, ни огонька за ставнями. А кому ни света, ни тепла не требуется? Известно, кому – только покойникам. Выбьешь дверь в избу, а там по лавкам мертвяки мороженые, крысами объеденные. Или посередь горницы удавленник висит, языком дразнится... Лезет в голову чертовщина, особенно если голова молода, глупа и охоча до выдумок.

Взошли они на Паутино крыльцо, обмахнули веником валенки. В сенях дед затеплил керосинку.

– Ладно, – сказал он. – Давай свою посуду.

Но Сергеев замялся:

– Погоди... Хочешь, помогу тебе печку растопить?

Дед усмехнулся:

– А смогёшь?

– Я же истопник, – обиделся парень.

– Да какой ты на хрен истопник... – проворчал Паук. Однако согласился: – Ладно уж. Иди в сарай за полешками.

Растопили они печку, пошло по домику тепло, и Сергееву вовсе расхотелось возвращаться в котельную. Старик скинул, наконец, тулуп и переобулся в домашние валенки. Он набулькал «свово» в принесенную Сергеевым банку.

– На, вот.. – он поставил банку перед парнем. – И ступай... Смотри, не спотыкнись дорогой.

Но Сергеев все медлил. Он поглядел в окошко, словно крашенное черной тушью.

– Дед... – спросил он.

– Ну?

– Тебе не бывает тут страшно... одному?

Паук покачал головой:

– Дак... Кого же мне бояться? У меня в одном стволе завсегда волчий патрон припасен. Если какой шатун заявится, угощу неслабо... – он усмехнулся. – У меня в голове дырка еще с фронта и белый билет – убью, и ничего мне не будет.

Дед щелкнул толстым ногтем по банке:

– Раньше боялся насчет самогона. Я за энто дело еще при Сталине сидел. А теперь ничего – послабже прижимают...

– Понятно... – Сергеев не то хотел услышать. – А мне что-то боязно через твою деревню возвращаться. Идешь, как по кладбищу...

– Ах вон ты чего... Бояться тут нечего, но твоя правда... кладбище и есть.

Парень, наконец, набрался нахальства и спросил напрямую:

– Ты это, Паук... Может, плеснешь мне на дорожку?

– Для храбрости? – усмехнулся дед. И неожиданно легко согласился: – Ладно, раздевайся. Только пожрать у меня не готово.

Однако скоро старый охотник соорудил и «пожрать». Он достал из погреба картошку и банку заячьей тушенки:

– Не боись, не ондатра. Для гостей держу.

Они вместе начистили картошки, и через полчаса все запахи в избе побиты были упоительным ароматом настоящей пищи.

Трапезничали на дощатом столе, в свете керосиновой лампы. Парадом командовал генерал Самогон. Дед наливал сразу по полстакана и подкладывал Сергееву из чугунной сковороды.

– Кушай, малый, налегай, – приговаривал он. – У меня все свое...

Посреди ужина Паук спохватился:

– Эх! Да ты ж грибов моих не пробовал... Сейчас достану, пока не поели... А хошь, полезли со мной – я те погреб свой покажу?

Оба уже хмельные, они полезли в погреб. Спустившись вслед за хозяином, Сергеев изумился: погреб был не погреб, а огромный подвал, выложенный старинным кирпичом.

– Ни фига себе...

– Вот тебе и «ни фига»... ты давай, на меня свети, – старик передвигал какие-то банки. Вытащив, наконец, нужную, он повернулся к Сергееву: – А ты, малый, хоть знаешь, что тут раньше было?

– Где?

– Ну вообще... тут.

– Как что?.. Подушкино.

– Ни хрена ты, зайчик, не знаешь! Здесь фабрика была, дома двухэтажные. Рабочие жили, в амбулатории лечились... Все порушили... Эти-то избенки мы, считай, на развалинах построили, а теперь и им капец пришел... кладбище! – он усмехнулся. – Про между прочим, на настоящем кладбище вы свою котельную построили.

– Ну и ну !

Они вылезли из подвала и продолжили ужин. Паутин разболтался, ударившись в воспоминания. Он плел небылицы про старую жизнь, про войну, про «зону», про охоту. Сергеев вспоминал минутами об оставленном Бляблине... и забывал. Потом он задремал под дедов говорок, и ему привиделось, что он уже вернулся в котельную и получает «втык» от напарника. Старик, поняв, что говорит уже сам с собой, перевел парня на лежанку и укрыл вонючим тулупом. Сам же Паутин, задув керосинку, с кряхтеньем взобрался на печку.

Утром, плохо соображая, но чувствуя себя преступником, Сергеев плелся за стариком в направлении котельной. Кривой довольно бодро косолапил по тропке:

– Не боись! Я ему тушенки прихватил. Отмажем тебя!

Он обернулся:

А хошь, чего покажу? Вчерась, помнишь, я про фабрику говорил?

– Ну?

– Пошли.

Они свернули с тропинки и, бороздя невесомый снег, скатились в залешенную низинку.

– Смотри!

Паук стал обмахивать рукавицами нечто, похожее на сугроб. Из-под снега показалось...

огромное чугунное маховое колесо, выступавшее над землей только малой своей частью. Когда-то оно и впрямь приводило в движение фабричные станки.

– Видал? – гордо спросил дед. – Читай, что написано.

– «...и сынъ», – разобрал Сергеев на ободе.

– То-то... У него и отец был, да в болото укатился.

– Ясно... – парень улыбнулся.

– Ни хрена тебе не ясно... – Паутин поморщился. – Ладно, пошли сдаваться твоему Бляблину.

Не поле перейти...

Хорошо жить в рабочем квартале, под крылом родного завода. Будильника здесь не требуется: встаешь по гудку, а если, к примеру, вечор перебрал – все одно не проспишь. Пятиэтажка панельная в семь утра наполняется такими звуками, так содрогается, что, кажется, и мертвый из гроба встанет. Этот грозный шум означает: встает, подымается рабочий народ – кто к станку, кто к рулю... И не определишь, кто пердит, кто сморкается – все сливается в мощном гуле. Звенят шкафы, ревет в унитазах вода, скорый топот тяжелых пяток заставляет прыгать люстры. За окошком уже слышно: скрип-скрип... потом скрип-скрип-скрип... снежный скрип нарастает и сливается, так что может почудиться, будто сходит с горы лавина или оползень. Посмотришь на улицу – и сердце зайдется в радостном изумлении: как же нас много! Ровным, широким потоком идут рабочие, оставляют за собой густые шлейфы дыма, словно ход им дает паровая машина; инженеры выпрыгивают в толпе, как горбуша, спешащая на нерест...

Хорошо, между прочим, жить в десяти минутах от проходной: и утром не опоздаешь, и в обед успеешь сбегать щец холодных навернуть, и, главное, вечером завсегда до дому дойдешь – в крайнем случае донесут товарищи.

Однако Ване Шишкину эти блага жизни присвоены не были, потому что ездил он на завод аж из деревни Короськово. Пойти на завод надоумила Ваньку мать его, Пелагея. Все зудела.

– Ступай, Ванька, в завод работать, ить сопьесси в деревне-то, как отец твой.

Вот простота! Будто в заводе не «сопьесси»... Все талдычила:

– Ступай, Ванька, не то век будешь коровам хвосты заносить. И денех колхоз не плотит... А в заводе из тебя, дурака, человека сделают.

Тут права была Пелагея. Рабочий человек тогда был самый уважаемый: тебе и почет, и заработок, и в Евпаторию бесплатная путевка. Только рабочую закваску... ее с молоком матери всосать надобно – железо не каждому в руки дается, его чувствовать нужно. А сколько знаний требуется: и допуски, и посадки, и в чертежах разбираться! Инженер прибежит, шлепнет бумажный ворох на верстак, а ты мозги ломай... Кроме того, рабочий человек, не в пример крестьянину, чистоплотный: если баба, скажем, в ванне белье замочит или карпа магазинного туда плавать пустит, он сейчас ей «втык» сделает: «А ну, – скажет, – освобождай немедля – или где я, по-твоему, должен жопу мыть?» Не то что у них в деревне: погадит в огороде и не всякий раз еще лопухом подотрется.

Так что поначалу нелегко пришлось Ваньке в цехе. Работу, конечно, давали ему что попроще: стружку убрать, кирпич перетащить... В колхоз посылали по разнарядке – вот смеху! – к себе же в деревню, как городского; уж он там три нормы делал... Но постепенно Шишкин у нас прижился; народ мы добродушный: отчего же, коли из себя не строишь – живи. К одному его не могли никак приучить – ноги мыть. И так ему намекали, и этак: «До чего ж ты, Ванька, вонючий... Посмотри, у тебя черно между пальцами». А он только улыбался и отвечал: «Мы деревенские, у нас ваннов нету». – «Да ты хоть в душ сходи – рядом же с раздевалкой!» – «Куды... там народу полно», – ежился Ванька. Это он, значит, стеснялся голым в коллективе показаться, а вонять ему стыдно не было... деревня, одно слово. Между тем смердел Шишкин безо всяких шуток – даже не так сам, как почему-то его шкафчик Вокруг этого шкафчика была мертвая зона, как на химическом полигоне: три справа от него и три слева стояли пустые. Как-то зашел в раздевалку начальник цеха Бубнов Анатолий Иваныч, понюхал воздух и прослезился. А потом как гаркнет:

– Чей шкаф?! Вы что, мать вашу, здесь покойника держите, что ли?

Из-за Ванькиных ног вышла однажды кон-фузия. Послали его раз в бухгалтерию столы двигать, так одной нервной бухгалтерше плохо сделалось. Больше его в инженерный корпус не командировали... В общем, непросто с ним было: терпеть приходилось и запах его, и невежество деревенское, и, главное, непроходимую крестьянскую тупость.

Но и Ваня терпел немало по милости мамки Пелагеи. Каждый день страданье доставляла ему дорога из Короськова в город и обратно. Особенно зимой: выйдет он затемно – а поле перемело, тропинок нет и вешки все ветром повалило. Таранит Ваня снег брюхом, как кабан, но кабан-то зверь могучий, не сын алкаша деревенского. До большой дороги идти и идти... и вот она уже видна, и видно, как по ней проносятся машины, но пока догребешь до нее, все силы оставишь в проклятом поле. А после надо работать... В цехе дурак, не дурак – работу любому найдут, дураку еще и с верхом прибавят. Первое время Шишкин никак не мог привыкнуть к заводскому шуму: станки воют, болванки грохочут, шланги шипят, инструмент пневматический взвизгивает так неожиданно – в штаны наложишь. А поверху ходит кран, страшный как поезд, и все норовит крюком тебе голову снести. Поначалу от этого шума Ваня все время засыпал: только присядет, смотришь – у него глаза, как у петуха, снизу пленочкой затягиваются.

Боялся он всего: кара проедет – он отпрыгивает, пресс вздохнет – он вздрагивает. Больше всего почему-то страшил его кран; так, наверное, куропатка опасается всего, что сверху налетает. Но судьба распорядилась ему именно с краном работать. Вообще-то стропить ему не полагалось, на то были обученные стропальному искусству опытные рабочие. Но какой уважающий себя стропальщик станет таскать цеховую байду с мусором – ее и прозвали-то «парашей». Так что нацепили Ване на руку красную повязку, как дружиннику, нахлобучили желтую каску и показали, что надо делать:

– Сюда крюк... сюда крюк... «Майна», «вира» – сообразишь? И туда, на трактор вываливаешь. Да она сама все знает... Фью-у-у-у!!! Зи-инка-а! Заснула, что ли?!. Гляди, вот этот с тобой будет!

На том кончилось ученье, началось мученье. Во-первых, Шишкин не умел свистеть, во-вторых, и голоса такого, чтобы цех переорать, не имел. Да он и стеснялся кричать: ему казалось, все на него глазеют, все, кроме противной Зинки. А «параша» между тем полная и трактор с телегой ждет... Вот встал Ваня на видное место и крикнул:

– Э!

Зинка даже голову не показала.

– Ау!

Ноль внимания.

Мимо проходил Славка Корзинин:

– Ты чего аукаешь – здесь тебе не в лесу.

– Дык вот... мусор надо... – забормотал Шишкин.

– Новенький? Ясно... С ней построже надо – вот смотри: Зи-инка-а!! Пизда ленивая! Кончай спать, давай работать!!

Сей же миг в кабине крана показалась Зинкина голова. Протерев глаза, крановщица деловито посмотрела вниз и, ловко задвигав рычагами, со снайперской точностью опустила над «парашей» малый крюк. Ваня неумело, с помощью Корзинина, накинул «паук» и зацепил им байду.

– Вира! – крикнул он, покосившись на «наставника».

– Чего?! – переспросила Зинка.

– Поднимай, еж твою двадцать!! – заорал Славка и показал рукой.

– А... Поняла! – закивала крановщица и пугнула Ваньку звонком. – Отойди, придурок, зашибу!

Он еле успел отскочить.

– Ладно, давай сам, а то не научишься, – Корзинин хлопнул его по плечу и пошел дальше.

Первую «парашу» Шишкин, конечно, вывалил на себя, но хорошо хоть, что не убился. Потом он немного приспособился, но все равно цеховая наука давалась ему с трудом. Единственное, чему Ваню не пришлось учить, – это пить водку. Правда, и тут он мужиков насмешил, когда они его первый раз с собой взяли... Выпивали рабочие или наскоро в раздевалке, или не спеша «на природе». Этих «рюмочных-распивочных» в городке тогда не было; зачем, когда кругом столько «бугорков», и рощу пионеры насадили, и стадион завод отгрохал... Ну вот, взяли они Ваню с собой на стадион, расположились на трибуне; внизу пацаны мяч гоняют, а мужики культурно после работы выпивают. Ваня от людей не отстает... Закурили... Тут Шишкин всех и огорошил:

– А когда, – говорит, – драться пойдем?

Мужики изумились:

– Ты что, Вань? Тебя обидел кто?

– Нет... Дык выпили же... – отвечает Ваня.

Вот оно что! Видать, у них в Короськове без драки не пьют – экий дикий народ... Мы, понятно, тоже не прочь иногда «помахаться», но с толком и по делу, а это что же – просто выпил и давай? .

Но ничего, приучили Шишкина и отдыхать по-людски. Вообще он за год немного обтесался: приоделся, разговорчивей стал, и даже, кажется, меньше стало от него пахнуть... а может, это мы к нему принюхались. Вот только бабы у него не было ни постоянной, ни какой-нибудь. В деревне у них, он рассказывал, доярки все на возрасте, а в городе кто ж ему даст, такому недотепе, – он и сам это понимал. Между тем стали мужики замечать, что заглядывается Ванька на нашу Милку-нормировщицу. Нормировщица – это такая должность, резать рабочим расценки, поэтому будь на Милкином месте хоть с шестым номером, все равно бы ее никто не любил. Мужики, завидя ее, заводили всякие шуточки и всяко над ней насмехались, чтобы она ушла поскорее со своим секундомером. Однако если посмотреть непредвзято, то женщина она была ничего и к тому же, кажется, разведенная. Но почему это Ваня так на нее «запал» – загадка... Возможно, из-за имени, ведь так в деревне коров называют. Ну а уж коли заметили мужики, что он Милку глазами провожает, пошли шуточки и в его адрес. Частушку пели, хоть и не в рифму она выходила: «Как завижу мою Милку – сердце бьется об ширинку...» Шишкин отмалчивался... Наконец, кто-то спросил его, когда она мимо проходила:

– Хороша баба... Стал бы, Вань?

– Чего? – не понял Ванька.

– Ну... Милку трахнул бы?

Шишкин помолчал, постепенно краснея, и ответил:

– Нет.

– Это почему же? – спросивший удивился. – Ведь она тебе нравится.

– Дык... – Ванька замялся, – не дасьть она мне.

Хохот стоял в цехе минут пять.

И все же, видать, случай этот настроил его мысли более определенно в отношении нормировщицы. Люди заметили, что он, превозмогая себя, стал мыться в душе, а в цеху при Милкином появлении краснел и начинал фасонить: однажды даже громко выругался матом, чего раньше с ним не случалось. Но на Милку его заходы, ясно, не действовали, а на мат она обернулась и сказала:

– Свинья!

Так что до кадрежки дело у них не дошло... А может, и было у них какое объяснение, кто знает, потому что однажды Ванька, прогуляв с обеда, напился. Он напился, шлялся по городку, а вечером, встретив Кашлева с Корзининым, добавил с ними еще... Была зима, пурга; Кашлев с Корзининым замерзли и пошли по домам – получать от жен положенный причесон. А Шишкин... Шишкина нашли только через два дня в короськовском поле под снежным сугробом. Из города-то ушел Ванька, а домой не вернулся, такие дела...

История в чем-то и поучительная. Не слюбился парень ни с Милкой, ни, в общем-то, с заводом, ни с городом. И мы его, скажем честно, не особенно полюбили. А все почему? Понудила его неразумная Пелагея идти через это поле... Останься он в своем Короськове – другой бы был и рассказ о нем.

Друзья

Мужская дружба в ее, разумеется, естественном виде – явление столь же распространенное, сколь и непонятное. Каких только странных альянсов не возникает за бутылкой и без нее под влиянием таинственной силы дружеского тяготения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю