Текст книги "Заморская Русь"
Автор книги: Олег Слободчиков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
3. Встреч солнца
Под полозьями саней с рассвета до заката скрипел и скрежетал ноздреватый весенний лед. Люди компанейского обоза ночевали в жарко натопленных сибирских избах тракта, приказчик и староста ругались с ямщиками, смотрителями станций, а молодые контрактники после долгого сидения в санях с жадностью хватались за всякую работу. Сысой обычно уже к полудню начинал дергаться и дурить, сердя степенного Ваську Васильева.
– Ну чего ты все скалишься?! – ворчал дружок.
– Так воля же, Васенька! – Скинув шапку, Сысой мотал головой, подставляясь ветру, глубоко и шумно втягивал носом запах талой земли. – Ишь, Евдокея-свистунья как веет?
– Лето будет раннее, прошлогоднее сено останется, – рассудительно заметил Васильев и вздохнул. Он уже тосковал о доме.
И Сысой, глядя на дружка, вспомнил теплую избу, подтаявший лед на окне, покойного деда, по слогам читавшего житие преподобномученицы Евдокии. Отец с дядькой, занятые починкой упряжи или обуви, одним ухом слушали чтение, другим – не начинается ли метель на Федота. Кольнуло под сердцем, что этого уже никогда не будет. Сысой скрипнул зубами, плотно сжал веки, помотал лохматой головой и опять стал тормошить Ваську. В санях началась возня. К шалунам обернулся сердитый ямщик, погрозил кнутом, зажатым в огромную медвежью рукавицу.
– А посиди-ка, дядька, вместо нас, отдохни, а мы лошадок погоним! – наперебой стали уговаривать его молодцы. – Мы дети крестьянские, из ямской слободы, все умеем.
Позже Сысою вспоминались храмы промелькнувших селений, лица без имен, сторож при Красноярской церкви с белой как снег бородой, с серебряными прядями редких волос, свисающих из-под старой поповской шляпы. Проходя мимо трактира, старик оступился на застывшей конской луже, завалившись на бок, елозил по льду посохом, не в силах встать на непослушные ноги. Васька с Сысоем подняли его, завели в трактир, там казаки и обозные, пожалев старого, предложили чарочку сверх чая. Старик с горючей болью в выцветших глазах зыркнул на штоф, видно, когда-то был в большой дружбе с винцом.
– Грех! – смущенно пробормотал, жадно втягивая носом хмельной дух. – Могу уснуть ночью!.. А, семь бед – один ответ! – Поколебавшись, скинул шляпу и обнажил круглую, как котел, блестящую лысину. – Батюшке не говори! – приказал целовальнику крепнущим голосом. Вроде бы и росточком прибавил и в плечах раздался. Выпил чарку, молодецки крякнул и заводил носом, как драчливый петух с выщипанной шеей.
– За помин души его благородия господина капитана-лейтенанта Чирикова Алексея Ильича! На неделе снился со всеми нашими покойными матросами – к себе звал. Видать, помру скоро!
– Так ты, дед, еще у Беринга служил? – удивились казаки, подвигаясь ближе к старику. – Сколько же тебе лет?
– То я их считал! – гордо заявил церковный служка, польщенный общим вниманием. – Когда царица Лизавета приказала брить бороды и носить немецкую одежку, был уже в годах, служил… Слава богу, повидал всего. – Хмелея, стал разговариваться. – Молодому-то мне тогдашние старики сказывали – грешный мир кончается у Рипейских гор… На Камчатке они – ого-го! За морем еще выше, и нет слов, сказать, какие… За три дня пути – вроде облак, за два дня – будто льдина из воды торчит, а в виду суши – шею сломишь, голову задирая. Верхушка белая, ни птиц, ни туч, только солнце сперва во льдах разгорится, а после на небо катится. Там и есть темному царству конец, светлому – начало…
Старика слушали, не перебивали. Только целовальник усмехался да крякал, показывая, что россказни церковного сторожа ему надоели.
– Бросили мы якорь против берега в трех милях, десять матросов с боцманом сели в шлюпку, отправились к земле. День ждем, неделю ждем… Что, вернулись? – Старик обвел слушателей блеклым взглядом, сложил морщинистые пальцы в дулю и, к неудовольствию сидевших, поводил ей перед носами. – Накось выкуси! Вернутся они обратно?! Тогда корабельного плотника и еще троих отправили на ялике. Видели, как те вышли на берег, просигналили: «высадились успешно». Ждем день, ждем два… Что, вернулись? – Старик снова обвел всех многозначительным взглядом и опять сложил кулачок в дулю. – Накось выкуси! Видать, нашли проход в царство Беловодское, а то бы и без весел, на плавучей лесине, обратно к пакетботу выгребли. То я среди диких не жил, то я их не знаю…
К зиме, кому дал Бог, вернулись на Камчатку. А после я, грешный, двадцать лет ходил за море с купцами и промышленными, хотел еще раз те горы увидать. И что, увидал? – Старик снова заводил носом, складывая морщинистый кулачок…
– Ты, дед, дулю-то спрячь, – зароптали нетерпеливые.
Другие, боясь сбить рассказчика, зашикали:
– Пусть говорит как может!
– Годов через сорок, – продолжил слабеющим голосом, – слыхал я в Якутском от обозных, будто шелиховские штурмана дошли. А после еще кто-то. – Старик свесил голову на морщинистой шее, тяжко вздохнул: – Коли всякому вояжному стал открываться конец грешного света, значит, скоро всему конец и Божий суд.
Казаки забеспокоились, видя, что старик ослаб.
– Выпей другую чарочку, авось дух укрепит и голову прочистит! – налили ему из штофа.
– Чего не выпить, коли нальют! – молодецки встрепенулся старик. Но, влив водку в беззубый рот, долго кашлял, шамкал губами, вытирал слезы, после и вовсе ослаб.
– Солдата Ивана Окулова со «Святого Петра» не помнишь ли? – стал тормошить его Сысой, сунул ему в карман гривенный, поскольку старик только сипел, хрипел и мотал головой. – Помолись за покойного!
Вдвоем с Васькой они подхватили служку под руки и отвели в сторожку при церкви.
Катился компанейский обоз по Московскому тракту, убегая от весны, а она неслась следом, наступая на полозья саней: уже к полудню чернела и мокла колея, оттаивали кучи конских катыхов, возле них молодецки скакали и дрались веселые воробьи. Переменных лошадей на станциях подолгу ждать не приходилось. Где подарками, где подкупом приказчики получали свежих, не было казенных – нанимали вольных по деревням. Через Ангару переправлялись с предосторожностями, местные жители предупреждали, что река со дня на день вскроется.
Двадцать второго марта, на Василия-теплого, обоз подъезжал к Знаменскому монастырю, озираясь по сторонам, путники крестились на купола церквей. Последние сани поднялись на крутой берег, сбились в кучу перед тесовыми воротами Главной Иркутской соединенной Американской компании купцов Голикова и Шелихова. Храпели и прядали ушами остановившиеся кони, громко перекликались повеселевшие ямщики, приказчик Бакадоров, выскользнув из распахнутого медвежьего тулупа, с похвальбой крикнул:
– Как енералы, прибыли из Тобольского за двадцать семь ден!
Из калитки выскочил служка в гороховом сюртуке и тут же скрылся. Другой, то ли чиновник, то ли сын дворянский с гладко выбритым лицом и двойной верхней губой, в сюртуке с чужого плеча, в мятой треугольной шляпе встал фертом против первой обозной тройки.
– Чьи будете? – спросил с такой спесью, что Бакадоров растерялся, хватаясь за шапку.
Но ямщик, подхватив коренного под уздцы, как пса, отшвырнул бритого в сторону, не успел ударить в ворота – они распахнулись. По двору бегали служащие, кто-то кричал, чтобы топили баню. Среди амбаров и пакгаузов стояли оседланные кони на привязи. При двухэтажном деревянном доме конторы был каменный флигель. На стене его – стрелы в разные концы света и надпись: «Кадьяк – 10 000 верст. Санкт-Петербург – 6015 верст». Староста Чертовицын, выгибая спину и водя плечами, затекшими от долгого сидения, ходил среди обозных и собирал деньги на молебен о благополучном прибытии.
Всю весну обоз пробыл в Иркутске на компанейских работах. Сюда со всех сторон стекались товары для транспорта: корабельное железо из Тельмы, свинец из Нерчинска, парусина и одежда, чай и спирт. Все копилось на складах шумного торгового города, чтобы обозами и караванами разойтись до полночных и восточных пределов.
Приказом иркутского генерал-губернатора и по Высочайшему указу к обозу Компании были приписаны тридцать пар каторжников из бывших томских крестьян. Их подневольно венчали на супружество и Высочайшей милостью срок наказания на Нерчинских рудниках заменили ссылкой на окраину Иркутской губернии – Аляску, для компанейских работ и государственной выгоды. Шумная толпа расконвоированных мужчин и женщин жила обособленной жизнью в отдельной казарме.
Тот, кто первым выбежал за компанейские ворота и кого тоболяки приняли за писаря, оказался таким же работным из иркутских мещан, Тимофеем Таракановым. Он ходил в гороховом сюртуке и козловых сапогах, был тощим и курносым, знал грамоту лучше отца Андроника и даже умел лопотать на чужих языках. Говорили, будто его отец имел книжную лавку, и Тимофей, в лавочных сидельцах, прочитал все книги, какие есть на свете. От гостиного двора он далеко не отходил, боялся встретиться с женой, от которой бежал за море.
Если надо было о чем-то договориться с приказчиками или с заносчивыми писарями, тоболяки просили Тимофея, и тот добивался своего без криков и угроз. Сысой же с Васькой Васильевым, как увидят его с топором в руке, смешливо переглянутся и сами сделают простую работу. Так, друг другу полезны, они подружились и выбрали Тимофея Тараканова передовщиком чуницы.
В конце апреля, на святого Максима, когда в березовых колках закапал сладкий сок, обоз был готов к выходу. Отстояв обедню в церкви и молебен у компанейских складов, караван телег двинулся по торной дороге. Снова захрапели кони, заскрипели колеса и скрылись из вида иркутские купола.
Четвертым к чунице пристал беглый московский холоп, укрытый, а потом откупленный Компанией, тот самый, что своим важным видом смутил у ворот приказчика Бакадорова. Крикливый, вороватый и нахальный, он убедил связчиков взять на чуницу из обозного груза десятипудовый корабельный якорь: дескать, караулить не надо, не украдут. Предложение показалось дельным даже умному Тимофею. Но когда трижды поменяли сломанные оси, перекладывая якорь с телеги на телегу, призадумался и затосковал сам беглый холоп Куськин.
На Лене-реке обоз перегрузили на барки. Тимофей с Сысоем и Васька с холопом заволокли якорь на судно, положили, радуясь, что лежать ему здесь долго. Местами быстро, местами неторопливо текла река Лена. Васильев, выбранный чуничным старостой, принес котел гречневой каши, заправленной коровьим маслом. Четверо сели кружком возле якоря, скинули шапки, почитали «Отче наш», принялись за еду. Тоболяки ели чинно, не спеша. Тараканов – равнодушно, думая о своем, Куськин наложил каши в отдельную чашку, раз-другой зацепил ложкой, повалял во рту и скривился:
– Экую грубую гастрономию приходится есть из одного котла с мужиками! – Ожидая понимания и поддержки, взглянул на Тимофея, которого считал за своего.
Тот молча пожал плечами: каша как каша!
– Ты, знать, что собака, привык за барами объедки вылизывать! – нравоучительно посмеялся Сысой. – Оттого не лезет в горло русская еда.
– Что ты понимаешь в еде? – осклабил двойную губу Куськин, придав надменному лицу холуйскую угодливость. – Это благородные после меня доедали. Я всякое кушанье пробовал первым, а потом в белых перчатках подносил господам. А не понравится какой генералишко, плюну ему в блюдо, после перед ним на стол поставлю. А он ест и нахваливает.
– Чего тогда с нами увязался? – хмуро и недоверчиво спросил Васильев.
– Бес попутал, соблазнился хозяйской девкой. Узнал бы барин – убил, – со вздохами по былой жизни Куськин опустил глаза на стывшую кашу и с набитым ртом зашепелявил, кивая Тараканову: – Эти-то слаще репы ничего не ели, а знаете, что такое «суфле»?
Сысой поперхнулся, загоготав, Васька сморщил нос, будто проглотил муху.
– Дураки! – презрительно скривился Куськин и со скорбным лицом стал жевать, глядя вдаль. – Вечером пойду к Чертовицыну, рыбы попрошу.
– Зачем просить? – стал наставлять Васильев. – Ночь не поспим, добудем.
– Очень надо в реке мокнуть, – потянулся Куськин. – Мне так дадут.
Под Якутском каторжные из томских крестьян, государевой милостью выдворяемых на поселение вместо каторги, поймали его на краже. Били жестоко, чуть живого бросили на таракановскую барку. Беглый холоп охал и скулил:
– Свои, а не вступились!
– У нас в слободе за воровство убили бы до смерти, – поучал непутевого связчика Васильев. – Благодари Бога, что жив, и мы тебя, битого, приняли.
Тимофей смущенно помалкивал, макал шейный платок за борт, подавал Куськину приложить к кровоподтекам.
Возле Якутска барки переправились на правый берег Лены и причалили в небольшом заливе. На суше стояли избы, пакгаузы и четыре якутских юрты, крытые дерном. Место называлось Ярмонка и, как говорили бывалые люди, всякий путь в Охотск начинался отсюда. Здесь караван уже поджидали служащие Компании: у пристани стояли быки и телеги. Другие чуницы быстро перекидали в них пушки, котлы, мешки, ящики, тоболяки же с Тимофеем Таракановым и Куськиным едва положили якорь на возок, – треснула березовая ось.
– Ох, за дело тебя бьют, холоп! – хрипел Васильев, в очередной раз перегружая поклажу.
Из конторских служащих им охотно помогал приветливый мужчина в кожаной рубахе: высокий, стройный, широкоплечий, ладно и крепко, но не по-крестьянски скроенный. Когда наконец быки потащили телегу с якорем, он скинул суконную шапку, надвинутую до бровей, на лбу, полускрытое мокрыми от пота волосами, обнажилось клеймо убийцы. Звали ссыльного каторжника Агеев. Сделавшись после Нерчинских рудников порядочным гражданином, он тоже следовал с транспортом на Кадьяк. Среди якутских горожан таких поселенцев было много. Они жили вольно, вели себя скромно, имели доверие чиновных, казаков и якутов, населявших город.
Ревели быки, скрипели телеги, храпели низкорослые и злые якутские кони, стегая себя по бокам длинными хвостами. Обоз шел летней дорогой от станции к станции, которые чаще всего состояли из нескольких кошмяных юрт и урасов – тоже юрт, но сделанных из жердей и покрытых дерном. Здесь временно проживали сезонные ямщики якутских подрядчиков.
Дорога была сносной. Обоз шел среди перелесков березняка и лиственницы, на пути встречалось много озер. Изредка путники ночевали в якутских селениях, в юртах князьков – как здесь называли старост из богатых ясачников. Васильев смеялся, что Сысоева родня в слободе искони княжеская, да только по якутским законам.
Якуты встречали обоз ласково: выходили навстречу, помогали сойти с лошадей, вели в юрты, раздевали, развешивали одежду сушиться. В дымных летниках они не выпускали изо рта трубок, коротких, расколотых надвое, стянутых ремешком. Для крепости в табак подмешивали стружки, затягивались глубоко, считая дым полезным, сами накуривались до столбняка и гостей обкуривали так, что долго не хотелось думать о табаке.
Якуты дарили обозным таежные лакомства и разные меха: шкурки лис и белок. При этом больше всего радовались, когда у гостей оказывалась водка. Тут уж они старались заполучить ее побольше.
При якутских князцах обычно служили писари из старых казаков, которые радовались гостям больше всех и говорили без умолку, стосковавшись по родному языку. От них обозные знали, что многие в улусах знают Закон Божий, но крестятся неохотно и только бедные, чтобы не платить подушный ясак. Кто богаче, тому не нравится, что русский Бог разрешает иметь только одну жену. «Русский Бог – хороший Бог, – говорили, – но вредный, как старик: зачем-то заставляет кушать то, чего у нас нет, и запрещает то, что у нас есть? Если бы Он понял вкус конского жира, когда его запиваешь топленым коровьим маслом, ел бы только это и другим бы дозволял».
Якутские возницы не говорили по-русски, но все казаки, сопровождавшие обоз, свободно изъяснялись по-якутски. Здесь, за Леной, многие из них, вопреки давнему царскому указу, носили бороды, одевались в кожаные штаны и камлайки. Старшим среди них был десятник Попов – высокий, по-юношески стройный, хотя в его бороде пробивалась первая седина. Как-то к вечеру обозу не удалось дойти до станции, и Попов велел свернуть в сторону от тракта, остановил всех на продувном месте среди редколесья, приказал распрягать уставших лошадей и быков, ночевать у костров. Якуты устроились особо и всю ночь пировали отпущенным провиантом.
– Вы им сразу помногу не давайте! – наказал казачий десятник приказчику Бакадорову и старосте Чертовицыну, ткнув плетью в сторону жующих возниц. – Они могут зараз сожрать недельный запас, а после станут пухнуть от голода. – Обернулся к тоболякам: – Здорово ночевали, дети крестьянские?
– Слава богу! – отвечали те.
– Убивец воду не мутит? – кивнул на зевавшего Агеева.
– Работает, как все, – ответил Васильев. – Ничего плохого о нем не скажем.
– Ну и ладно! – Казак насмешливо взглянул на каторжника. – После рудников они тихие. Как почуют, что назад не вернут – переменятся. – Причесав пальцами бороду, оглянулся по сторонам. – Другую ночь, даст бог, будем ночевать возле Амгинской слободы, баню истопим, в церковь сходим. Там, на переправе, наша станция.
К вечеру обоз вышел на широкую лощину, вдали открылось селение дворов на двадцать, на пригорке стояла деревянная церковь с крестом на крашеном куполе из дранья. Навстречу уставшим пешеходам и коням побежали бородатые мужики и светловолосые парни, но двигались они как-то чудно, переваливаясь с боку на бок, будто ноги были короткими.
Улыбаясь, к Сысою подскочил голубоглазый парень, взял из рук повод, пробормотав «дарова», что-то залопотал. Тоболяки от удивления разинули рты. Подъехал молодой казак на лохматой низкорослой лошадке, его ноги в стременах свисали до земли.
– А, Егорка?! – кивнул слободскому парню и тоже залопотал по-чужому. Тот радостно отвечал, поглядывая на обозных. – Поп в слободе помер, – по-русски сказал казак. – Последний, кто умел говорить по-нашему. Егорка спрашивает, нет ли в обозе духовных, чтобы отпеть его по православному обряду?
Утром Сысой с Васькой уже сами себе удивлялись: с чего насельники Амгинской слободы показались им русскими? Разве волосы да глаза у многих светлые, в остальном и живут, и едят по-чужому, и дух в домах не свой, а приглядишься, вроде и лицами на якутов похожи… Чудно!
Казачий десятник был сыном тоболячки, потому выделял молодых работных. Посмеиваясь их неведению, сказал, что прадеды этих насельников – крестьяне из России, обосновались здесь больше ста лет назад, чтобы сеять хлеб. Но тут вызревали только яровые, пахотным работы мало, а держать скотину, жить праздно, как ясачные якуты, соблазн велик. Мало-помалу здешние крестьяне стали запахивать только государеву десятину, потом и вовсе бросили хлебопашество, теперь уже и язык свой забыли. Таких много по якутскому краю. Казак набил табаком трубку, короткую, расколотую надвое, стянутую ремешком, чтобы легче было чистить.
– Эко диво! – сказал, выпуская из бороды клубы дыма. – Мы к тому привыкли: есть обрусевшие среди ясачных, есть одичавшие среди податных.
Мост через Амгу-реку был исправен, переправившись по нему на другой берег, обоз пошел дальше, встреч солнца. В полдень над головами людей и лошадей злобствовали слепни, а по сырым, тенистым и безветренным местам заедала мошка, но до Бельской переправы через Алдан, где была устроена обычная станция, путь был сносным. А здесь пришлось задержаться из-за проливных дождей.
Спокойная с виду речка разлилась, разъярилась бурунами, течение понесло камни и вырванные с корнем деревья, снесла крепкий мост из бревен. Но кончились дожди, и река вошла в свои берега так же быстро, как разлилась. Тут выяснилось, что из-за дождей болота стали топкими, держат только верховых лошадей: телеги надо бросать у переправы и перекладывать груз в переметные сумы. Таракановская чуница втайне радовалась, что якорь придется бросить на станции, но приказчик велел расковать его, отделить лапы и грузить на разные пары между двух коней на качки-волокуши.
При переправе без моста утонул возница вместе с лошадью, но груз был цел и дальнейший путь открыт. Обоз двинулся берегом речки Белой – притока Алдана, по восемь груженых лошадей в поводу, с одной заводной при каждом вознице из якутов. Все казаки тоже ехали верхами, обозные люди брели пешком.
Тракт пропал: не стало ни дороги, ни гатей, ни мостов через ручьи. Таракановская чуница вела шесть коней парами в поводу, на седьмой, попеременно ехали сами. Якорь, даже без лап, цеплялся за кусты и деревья, ломал волокуши. Агеев, вызнав, что взяли его по совету беглого холопа, с каждым днем все злей ругал Куськина, и за дело: однажды всем пятерым пришлось нырять в ледяной воде, чтобы вытащить из реки тяжеленный якорный остов. Беглый холоп отбрехивался, быстро уставал, цеплялся за конский хвост, чтобы легче переставлять ноги. Однажды шустрая якутская лошадка лягнула его в живот, он охал и стонал, сгибаясь и разгибаясь, пока не посадили в седло. Сев, сразу повеселел, а Агеев стал прилюдно грозить утопить его в ближайшем болоте.
Речка с берегами, заваленными то обломками скал, то крупным круглым окатышем, все выше поднималась в горы, но вместо ожидаемой сухости болот и зыбунов становилось еще больше. Среди них уныло торчали редкие больные деревья, на ветках висели космы зеленого мха. Качалась под ногами зыбкая твердь, от шагов людей и коней раскачивались косматые деревья, впереди и по бокам обоза пологими волнами колебалась земля. Где-то то и дело кричали люди, развьючивая лошадей, провалившихся по самое брюхо. Жгло солнце, в безветрие грыз гнус, да так, что невозможно было поднять сетку с лица, а под ней не хватало воздуха, по лицу ручьями тек пот.
Вскоре обозные вышли и вовсе в лешачьи места с черным сухим лесом, причудливо окаменевшим на ветрах. Отощавшие якуты драли волос из грив и хвостов коней, развешивали на сучьях, где его и без того было много. Казаки говорили, что эти горы почитаются у них и тунгусов за божков.
Бакадоров ругался, корявя русский язык на местный манер, втолковывал обступившим его якутам, что они съели весь припас, отпущенный им до Охотска. Староста Чертовицын, солдатский сын и отставной прапорщик, в смех соглашался накормить досыта хоть одного возницу, чтобы знать, сколько харча им надо. Казачий десятник хохотал, нахлестывая плетью по голяшке сапога.
– Скорей ты станешь есть конину, чем якута накормишь кашей!
Бакадоров заспорил, закуражился, бросил шапку оземь:
– Была не была! Попробуем за свой счет!
Вечером они со старостой Чертовицыным велели сварить полный котел саламаты из ржаной муки, бросили в нее три фунта коровьего масла, взвесили – вышло двадцать восемь. Выбрали самого тощего из якутов:
– Подходи и ешь сколько влезет!
Сперва брови у приказчика и отставного прапорщика поднялись под шапки. Потом, испугавшись, что шутка может плохо кончиться, оба забегали вокруг якута, упрашивая хохочущих казаков сказать ему, чтобы срыгнул, а то помрет. Брюхо у едока отвисло, зад разбух. На зависть дружкам он дохлебал остатки саламаты и, поднявшись на ноги, не понимал, что за знаки делает напуганный начальник-башлык.
Утром Бакадоров и Чертовицын навестили наевшегося возницу. Он опять был тощ и не прочь подкрепиться. Дружки его, по якутскому обычаю, с хмурым видом лежали возле костра и не хотели работать, пока не начнут обозные.
Вскоре встретились казаки, возившие в Охотск почту и потерявшие в пути всех коней. Десятник Попов приказал устроить дневку. Обоз встал табором возле небольшого таежного ручья. Люди стирали одежду и парились в походной бане, якуты лежали возле дымного костра, ожидая очередной раздачи провианта. Вдруг захрапели, заволновались кони, сбиваясь в табун. Якуты похватали пальмы – рогатины с коротким черенком. На поляну выскочил медведь. Казаки схватились было за ружья, но десятник успокоил их:
– Не шумите! Без нас договорятся!
Якуты обступили медведя, кланялись ему, называя по-своему дедушкой, уговаривали не трогать лошадей. Но медведь попался вредный и несговорчивый, оцарапал кобылку. Якуты его зарезали, и, немногословные прежде, они наперебой затараторили: кто знал одно или два русских слова – повторял беспрестанно, кто три-четыре – тараторил без умолку. От того у якутского костра звучала одна корявая русская брань. Другие каркали, как вороны, или что-то лопотали по-тунгусски. При этом они быстро ободрали зверя, испекли мясо и съели, не разделяя суставов.
Потом, чмокая и облизываясь после жирного обеда, один из них спросил по-якутски:
– Кто это дедушку убил?
– Не знаю, – ответил другой, вытирая мхом сальные ладони. – Наверное, урусы или тунгусы!
– Мы ничего не знаем, – поддакнул третий. – Подошли, глядим, косточки лежат. Мы их собрали, в шкуру завернули, сейчас на дерево повесим… А плохого мы ничего не делали. Ты уж на нас, дедушка, не сердись!
Десятник, переводивший тоболякам якутский разговор, набил табаком короткую трубку.
– На нас все валят. Пущай! Перед Богом, поди, оправдаемся…
Вскоре к таежной речке без опаски выскочили олени, потом еще и еще. Обозным встретились тунгусы – лесной народ, которому в тягость жить на одном месте дольше двух недель. С их помощью компанейский груз дотянули до Юдомо-Крестовской станции. К этому времени Таракановская чуница, так намучилась с якорем, что приказчик согласился оставить его здесь, хотя в Охотске он стоил не меньше пятисот рублей.
Разговоры о перевале через хребет Джугджур заводились на всякой станции от самой Ярмонки. На пути к нему было много возвышенностей, на которые поднимались, с которых спускались. Хребет, разделявший стороны света, виднелся издали, но в тупой обыденности переходов, тяготах переправ, вынужденных стоянок и ночлегов о нем мало думали, и вдруг оказалось, что на Джугджур уже выбрались. Это была небольшая седловина с поляной, покрытой горной травой. На ней стояли два тесаных креста. В один из них была вставлена иконка Николы Чудотворца, в щели втиснуты позеленевшие медные монеты. Отсюда далеко просматривались горы и болота на обе стороны. Место хорошо продувало, гнуса не было, и Сысой с Васькой расшалились на привале. К ним подошел спешившийся десятник Попов, глаза его были красны от усталости и забот:
– Как насчет компанейской чарки?
– Сегодня день постный?!
– Завтра получите! – усмехнулся казак в седеющую бороду.
– Бежать вперед, готовить табор? – вопросительно взглянул на него Сысой.
– Бежать! Только в обратную сторону. – Десятник указал плетью на пройденный склон. – Мы медленно идем. Следующий обоз наступает нам на пятки, а выпасов внизу мало. Вернетесь, найдете полусотника, скажете, чтобы встал на дневку.
Еще не зашло солнце, когда молодые тоболяки вернулись в сырой лес под перевалом. Обходя разбитую колею, выбрались на заболоченную полянку и увидели чудище. Сысой присел, скрываясь за кустом. Рядом с ним опустился на четвереньки Васька. На кочке сидел кто-то черный и косматый, больше похожий на человека, чем на зверя, и, как поросший мхом пень, шевелился, пуская дым.
У Сысоя была фузея. Но дружки помнили строгий наказ казаков – не стрелять ни во что непонятное. Да и пули заговоренной не было, а простая, свинцовая, известное дело, от нечисти отскочит и полетит в стрелявшего. Сысой передал ружье Ваське и пополз, обходя чудище стороной. Крался осторожно: сучок не хрустнул, травинка не шелохнулась. Зашел сзади, перекрестил болотное чудо-юдо и приставил заговоренный дедов нож к его шее.
Лешак вскочил, из-под кожаного плаща высунулись две ручищи, вывернув нож, схватили Сысоя за локти. На брюхе чудища блеснул золоченый крест. В следующий миг косматый и бородатый мужик с лицом, закрытым сеткой, зарычал, навалился. Сысой откинулся назад, вскинул ноги, упершись ему в живот, как учил брат Федька, и перекинул через себя. Тут подбежал Васька, стал вязать ручищи кушаком. Чудище дернулось всем телом и заорало так, что Сысой присел от боли в ушах. «Оно и лучше, что кричит, – подумал, – обозные прибегут, разберутся».
Первым из кустов выскочил барин в морском мундире с косицей и бантом на затылке. Глаза его были черными и круглыми, как пуговицы, в одной руке шпажонка, в другой – сорванная с головы сетка из конского волоса. Не спросив, что к чему, и размахивая шпажонкой, он бросился на Ваську. Тот, боясь поранить служилого, отбил фузеей удар, другой. Сысой с семи шагов метнул топор, целясь топорищем в лоб, и не промахнулся. Барин выпустил шпажонку и сетку, закатил глаза, как забитый петух, и сел в жижу между кочек.
Из кустов выскочили два казака с открытыми лицами, один седобородый с серьгой в ухе, с кнутом в руке, другой был молод, щеки его покрывала двухнедельная щетина, по ней расправлены холеные усы. Сысой с Васькой помнили его по Ярмонке и обрадовались знакомому. Между тем связанный выгнулся дугой и опять заорал. Вместе с шапкой с его лица слетела сетка, обнажив русское лицо. Седобородый казак развязал кушак, высокий и дородный детина, скинув плащ, вскочил на ноги и оказался в черном подряснике. Задрав подол, он сунул руку в карман, бросил на землю трубку и пригоршнями стал заливать болотной водой тлевшие суконные штаны.
– Бог тебя наказывает, брат Ювеналий! – Из-за спин казаков вышел седобородый монах в архимандричей мантии. Сетка была откинута с его лица, глаза строжились.
– Отче! – взмолился бородатый детина. – Не удовольствия ради, от мошки спасался.
Сысой с Васькой обмерли от конфуза, сорвали с голов шапки, стали кланяться в пояс. К ним подходили все новые люди. Двое чиновных в гороховых сюртуках подхватили под руки мотавшего головой черноглазого в мундире. Посмеиваясь, тоболякам кивнул знакомый казак с холеными усами.
– Того не жаль! – кивнул на морского офицера. – Этого-то за что? – поднял плащ монаха.
– Так, думали нечистый, не опознали… А тот выскочил и давай тыкать спицей…
Казак приглушенно заржал, потряхивая пышными усами, и повел тоболяков к лагерю.
– Откуда знать?! – оправдывался на ходу Васька. – День постный, сидит на кочке, страшный такой, дым пущает…
Сопровождавший их казак захохотал в голос.
– Ты чего? – спросил его нестарый еще другой служилый, в бараньей шапке и в зипуне с полами, заляпанными болотной грязью. Он был высок, широкоплеч, строен и жилист, как десятник из обоза, только седины больше и борода в пояс. Старый казак, распрягая нетерпеливо перебиравшего копытами коня, бросил на траву седло.
– Соколики с переднего обоза! – указал плетью на посыльных казак-балагур. И снова прыснул, закинув голову: – Удальцы! Гардемарину Талину рог меж глаз удружили… На полвершка, не мене. Отцу Ювеналию муди опалили!
– Монаха-то за что? – Долгобородый удивленно приподнял брови под край шапки, взглянул на гостей пристальней.
Сысой, помявшись, опять начал оправдываться, потом вздохнул, мотнул головой и спросил: