Текст книги "Заморская Русь"
Автор книги: Олег Слободчиков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Выйдя на сухое место, снял обувь, вылил воду, настелил свежие стельки из сухой травы и полез в гору. Сверху, среди могучих кедров и причудливых скал он увидел четыре крыши, обнесенные высоким частоколом, и Ульяну, сидящую на валежине, в другой стороне. «Пусть дурак с такой змеей венчается! – подумал. – Скажу старцам, что сестра».
Тобольским бурлакам было наказано сдать груз, взять соль и вернуться сплавом, но все вышло иначе. Чтобы получить соль, половине тоболяков пришлось тянуть дощаник до Усть-Каменогорской крепости, а Сысою, любопытному до отдаленных мест, и вовсе до рудничного поселка. Не дождавшись его в обещанное время, Васька Васильев и тобольские бурлаки уплыли вниз по Иртышу с последним караваном. Сысой в рудничном поселке опился водкой, к которой не имел привычки, устроил веселый дебош и мордобой с бергалами, утерял паспорт вместе с шапкой и по приказу рудничного пристава был отправлен до выяснения в Бийский острог.
Издалека несет свои воды Иртыш. Далече на закате – исток Тобола. Где-то на Калмыцкой стороне начинается Обь. И какие бы преграды ни встретились на пути, будет день и – сойдутся их воды, чтобы, перемешавшись, уйти в океан. Для чего так – одному Отцу Небесному ведомо. И судьбы людские, как реки. Еще ничего не зная друг о друге, в одном месте сошлись люди, которым предстояло многие годы быть вместе.
На изломе сентября, на Трофимовские вечерки, когда молодежь собиралась на посиделки у какой-нибудь вдовы и поцеловать девку за грех не считают, Сысой сидел на нарах в казенке и, томясь скукой, разговаривал с беглым учеником из рудничных мещан с того же злополучного Риддерского поселка.
За окном, затянутым бычьим пузырем, то стучал дождь, то крупными хлопьями падал снег. В острожной тюрьме неволей отсиживались еще двое: здоровый мужик с богатой бородой до пупка и седобородый старовер какого-то сурового толка, день и ночь молившийся в углу. С беглым сыном горного мастера привели девку с того же рудника. Хотели отправить ее домой с обозом, но она упала на спину посреди двора, закричала и задрыгалась: «Лучше убейте, не пойдут мои белы ноженьки на позор!» Казаки силком подняли ее, бросили на телегу, она снова брыкнулась на землю и ну орать. Десятский пригрозил выпороть плетью, но позорить девку не посмел, оставил кашеварить.
Сысоя острог не пугал: велика потеря – почти просроченный паспорт! У Прошки вина тяжелей, а он не печалился: написал прошение дедову покровителю генералу Риддеру на Барнаульские заводы и Бийскому коменданту, бил челом – поверстать в казаки, чтобы не возвращаться на рудник. Он рассказывал, что бежал оттуда с рыжей девкой в раскольничий скит. Сысой, затаив дыхание, слушал о таежных скитаниях одногодка, и свои воспоминания о бурлацком походе начинали казаться ему пустячной забавой.
С мая по сентябрь Прохор с Ульяной ходили от скита к скиту, наставляемые старцами. В пути чем могли помогали скитникам по хозяйству, пока по желтому уже листу опять не вышли на Кабинетские земли под Бийском. Остановились они в зимовье старца Анисима, в местах, незадолго до того приписанных к Кабинету. Старец и карты показал, и метки, и засеки. По этим знакам много беглецов ушло в Беловодское царство. Со дня на день должны были уйти Прохор с Ульяной. Но, Бог помог, они случайно задержались, и в тот день в зимовье явился длиннобородый Терентий Лукин, бросился на старца с проклятиями.
Терентий родился на землях ляхов в староверческой общине, ушедшей туда еще при царе Петре-антихристе. При добрейшем государе Петре III община вернулась на Русь и ушла в Сибирь, расселившись по горно-таежному Алтаю, в местах, для хлебопашества неудобных, зато вольных, богатых травами и зверем. Как только люди отстроились и стали богатеть – начались притеснения от власти. А когда царя подменили женой-немкой – закон о веротерпимости стали толковать, как писанный для латинянских еретиков, а не для своих природных русских людей.
Терентия же с малолетства влекли суровая жизнь скитов и вольная страна – прародина всех русичей. Не сразу и не вдруг нашел он старца Анисима, знавшего туда путь, был у него в послушниках, почитал как святого. Ушел. Пересек и калмыцкие пределы, и Китай с великой рекой, вышел на берег моря. Про Беловодье здесь не слыхивали, но про колонии белых людей близ города Гуанчжоу говорили. Пришел туда, увидел шпиль костела, бритые щеки папистов, плюнул и повернул на полночь, потому что на юге китайцам были известны все страны. Он шел берегом моря полгода, переправился через Амур, чуть жив, тайгой, выбрался к своим. Видел, бегут навстречу люди в бородах, ичигах, подумал: вот оно, чудо долгожданное. Но был подобран забайкальскими казаками, назвался старовером, вышедшим из чужих пределов по царскому зову, получил бумагу на год, чтобы определиться с местом жительства, и отправился к старцу Анисиму плюнуть в седую бороду.
Руки Анисима тряслись, голова дергалась: он мог бы и сам уйти в Беловодье, но жизнь положил, чтобы другим облегчить туда путь… Греховная обида колола сердце старца. Он раскрывал сундуки, доставал карты, документы, деньги давно ушедших людей, бросал их к ногам Терентия: смотри! Все в целости, копейки чужой не присвоил!
А тот дурным голосом орал:
– Кресты по всему пути. Никто живым не дошел. Душегубец!
К вечеру Анисим занемог, охая, помылся, переоделся в смертное и лег, решив запоститься, не принимая воды и еды. Прохор с Ульяной пробовали отговорить старика, но скитнику помогала судьба: среди ночи он стал совсем плох, поднял качавшуюся голову, призвал живых. Глянул на него Прохор, понял, что старик умирает, побежал за Терентием, храпевшим в бане. Тот отнекиваться не стал, остыл уже, пришел к старцу. Анисим поманил его слабой рукой, прошептал на ухо:
– Открылось мне, брод через море должен быть! – И умер.
Терентий отпел его со знанием дела, Прошка выкопал могилу возле зимовья. Едва похоронили старика и поставили крест, к зимовью подъехал казачий разъезд. Беспаспортных, Прохора и Ульяну, забрали, Терентий сам пошел следом, не зная, куда теперь идти.
Еще один старовер в рубахе до колен и стоптанных ичигах бежал из Забайкалья на запад, был взят без паспорта на Колыванской линии. Он в разговоры ни с кем не вступал, больше прислушивался, за полночь становился на молитвы начальные и с короткими передышками читал на память всю пятисотницу, отбивая земные и поясные поклоны. Терентий то и дело пытался с ним тягаться, но долгого бдения не выдерживал, падал на нары и спал до рассвета. Сысой, совестясь, тоже становился на молитву. Прохор, хоть и жил со скитниками, зевнет, перекрестится, глядя в сторону, то двуперстием, то щепотью, и ладно. Так прошло несколько дней.
Вдруг упорно молчавший седобородый заговорил, будто сухой горох из куля посыпался. Был он какого-то особо строгого толка, за что Терентий дразнил его непристойно. Выяснилось, что забайкалец тоже пробирался в Беловодье, но на запад. Он и начал насмехаться над всеми ищущими на Востоке. Его насмешки задели за живое Терентия, и тот со сдержанной злостью стал рассказывать про жизнь русских общин в Польше. От отцов и дедов слышал о праве первой ночи для шляхты, об аренде поместий жидами, о рабстве беспросветном во всех западных странах. Этими рассказами сам на себя нагнал такую тоску, что злость прошла.
– Коли хочешь жить по старине, без ереси и бахвальства, нет тебе места на земле – сказал, пригорюнившись. – Разве Ирия примет, а она – за океаном. Здесь от моря до моря все пройдено. На Руси и в Сибири плохо, в других странах того хуже.
Седобородый вырос в семье, где считали, что на Западе все хорошо, а здесь все плохо и иначе быть не может. Не говорили только и не вспоминали, отчего по первому зову московского царя природная русь побросала все нажитое и вернулась. У седобородого не было ничего, кроме стоптанных ичиг и веры. И вот пошатнули ее. Борясь с сомнением, он скрежетал зубами: «Господи, укрепи и избави…» Бегал по узилищу, понося весь белый свет. Потом устал, затих, лег без молитвы и среди ночи умер. В полдень его отпел раскосый, косноязычный острожный поп и предал земле. На могиле поставили восьмиконечный крест, мирящий всех православных.
Как-то утром, приглашая заключенных на похлебку, казак смешливо подмигнул Прохору. В полдень Ульяна, сияя глазами и бросая на дружка ласковые взгляды, накрыла стол прямо в казенке: беглецов уже не запирали. Вскоре к ним вкатился кругленький, как шар, хмельной и румяный купчишка в бобровой шапке, с выбритым лицом.
– Кто здесь тобольский? – спросил, посмеиваясь и одышливо пыхая.
– Ну я! – слез с нар Сысой.
– Тоболяки знают, какие деньги за морем гребут. Половина ваших купцов там разбогатела… Про бот «Святой Николай», про тобольского купца Мухина слыхал ли?
– Слыхал, да только когда это было! – насторожился Сысой.
Его ответ разочаровал купеческого приказчика, он посмурнел, вздохнул, вытащил из кармана штоф, попробовал схватить за подол сновавшую возле стола Ульяну и, плутовато глядя ей вслед, прокряхтел:
– Я ему предлагаю стать самым богатым мужиком в Тобольске, а он… Теперь слушай! Завтра тебя из острога турнут, так ты подумай, что лучше: с задатком и с новым паспортом по Московскому тракту на Иркутск или без копейки в обратную сторону.
Обернувшись к Терентию с Прохором, стал объяснять с важным видом:
– Компания именитого якутского купца Лебедева-Ласточкина нанимает промышленных и работных бить зверя на островах при полном компанейском содержании и половинном пае с добытого. Контракт на семь лет. – Гость обернулся к Сысою: – Что скажешь, тоболячок?
Тот скрипнул зубами и сглотнул слюну:
– Думать надо!
Приказчик разочарованно повернулся к Прохору с Терентием:
– А вы как?
Прохор взглянул на Ульяну, ее лицо пылало. Он подумал, если откажется – Улька опрокинет котел ему на голову. Да и чего бы ради он отказывался?
– Нам что? – пробасил срывавшимся голосом. – Нам хоть куда, лишь бы подальше от фатер-мутеров и бергамта.
Торговый захохотал:
– Твоей роже пудреные букли не к лицу!
– Бери и меня! Заграничный поселенец Лукин Терентий, сын Степанов. Грамотный. Видалец. Китайский и урянхайский говор знаю. Единоверец! – приврал, скрыв свой староверческий толк.
– Такие нам нужны! – кивнул приказчик, разливая по чаркам царскую водку.
Пить зелье Терентий не стал, присматриваясь к гостю, думал: «Ты меня через море перевези, а там – ищи ветра в поле!»
Сысой нутром своим почуял, где-то там, с этими людьми его судьба, но исчезнуть на семь лет, не испросив родительского благословения, не мог и, опустив голову, пролепетал «нет!». Будто клок мяса отодрал от тела.
Под Тобольском Сысой узнал от земляков, что умерли дед и баба Дарья, а Аннушка вышла замуж за Петьку Васильева, старшего брата дружка и связчика Васьки Васильева. Дед никогда не болел, не был обузой. Говорили, приехал с поля, мучаясь грудной болью, сказал, что умрет, послал за попом. Исповедался, причастился, радуясь, что отходит со спокойной душой, оставляя дом на матерых сыновей. Старшего благословил вместо себя, жене сказал, чтобы не убивалась, не спешила за ним. С тем и отошла душа от тела, окруженного любящими родичами: будто на другого коня пересела и умчалась ввысь, приложиться к предкам. Говорили, Дарья Ивановна на похоронах несильно-то печалилась, голосила для порядка. Отсуетившись на сороковины, заохала, призвала отца Андроника с внуком Егором и отошла следом за мужем.
Сысой явился на Филипповки, к началу поста. Дождавшись темноты, пришел не с площади, а протиснулся через черный лаз со скотных дворов. Раскрыл дверь, крестясь и кланяясь. Запричитала, бросилась к нему мать, как квошка, закрывая спиной от отца. Филипп посидел, хмуро глядя на сына: драный зипун с чужого плеча, чуни из невыделанной кожи, голова покрыта каким-то шлычком.
– Ладно, – сказал, вставая и покашливая, – драть бы надо блудного, но пост… Поцелуемся, что ли? – И посыпались изо всех углов братишки и сестрички, племянники и снохи.
Напаренный, приодетый, гордый богатой памятью недавних скитаний, Сысой сидел в кругу семьи, запуская зубы в пирог, снисходительно поглядывал на отца, дядю, братьев, таких родных, прежних, похожих друг на друга. Сам же ощущал себя переросшим их всех и пустота, глодавшая душу в прежние годы, уже не так донимала сердечной тоской.
– Непутевый ты у нас, – вздыхал отец. – От самого рождения такой… Может, женить тебя? Даст бог, прикипишь еще к земле. Теперь и служилым нельзя забывать корни: по царскому указу – служба двадцать пять лет, а не до сносу, как раньше. Отслужишь, еще не совсем старый. И куда потом? – поднял на сына глаза, с тлевшей в них надеждой на чудо. – Анка твоя замуж вышла, до Покрова еще, – продолжал в задумчивости. – Петька Васильев тоже был шалопаем, теперь справный мужик: в любой работе – первый!
– Собака! – скривился Сысой.
Отец стукнул кулаком по столу, напоминая, что день постный и с греховными мыслями надо быть построже. Сысой опустил голову, жалея его.
– Высмотрели уже кого? – спросил смиренно.
– А Феклу Мухину! – дядька Кирилл, смахнул на плечо бороду, заерзал по лавке, отец повеселел, теплей поглядывая на сына.
– Купчиху, что ли? – усмехнулся Сысой.
– Ты про кого думаешь? – наперебой заговорили отец, дядька и мать. – Мухины – старого крестьянского рода. Только при царице Лизавете записались в посад да в торговые. Купцу Ивану дед Феклы был троюродным братом, а нашему батюшке дядей. Она же купцам родня, как Серко-коту: только что с одного двора.
Мать стала обстоятельно рассказывать:
– Маруська, мать Феклина, в молодости была красавицей. В девках ее не помню, а как первый раз овдовела – все на моих глазах. За купцом была, того на охоте застрелили. Второй раз за мужиком – тот сам помер. От двух мужей остались две дочери. Потом она долго замуж не шла. Как-то, прослышав про ее красоту, приехал дворянин, да не наш служилый, а московский: морда бабья, волосья в косу собраны, штанишки коротющи, в облипку, срамное место напоказ, обутка бабья… Посад хохочет, а он на Маруську поверх забора в стекло поглядывает. Та как увидала его – собак спустила, сама от стыда пряталась в погребе. За тридцать уж было, когда стал обхаживать ее дядя нашего батюшки Андроника. Уговаривал идти за своего младшего сына, за пашенного. Она не хотела третий раз. А тот заговор знал, взял ее за мизинец и уговорил. От того замужества родилась Фекла, потому-то дочь молода, а мать стара.
К средней дочке как-то зачастил купец, стал свататься, а Маруська – нет, и все. Купчине, говорит, девку не дам. Он сегодня богат – завтра гол. Пусть за крепкого мужика идет. А девка-то ее лихая была, уговорилась бежать без благословения. Купец на тройке подъехал, когда Маруська в бане парилась. Так старая, прости господи, голой на тракт выскочила, повисла на оглоблях и девку не отдала.
Сысой слушал знакомые предания с ленцой, через слово, а перед газами покачивался удачливый бот «Святой Николай». Двадцать лет ходила по Тобольску сказка о богатой добыче, которая была так велика, что десять купцов-пайщиков перегрызлись при дележе и продали все разом, разделив деньги. Вспомнил он и тетку Маруську из посада, бабу злющую, вспыльчивую и властную.
– Сказывают, она ведьмачит! – с сомнением покачал головой.
Родня замолчала, раздумывая о слухах.
– Тебе не с тещей жить! – ободрившись завязавшимся разговором, сказал отец. – Девка-то и красива, и покладиста, и работяща.
– Говорили, ведьмачит! – вздохнула мать. – Трех мужей пережить… Ого! Но со зла все слухи. Она многих посадских лечила заговорами и травами. А чтобы кому что дурное сделала явно – того не было. И когда к нам приходила, я ей соль на след посыпала, кочергу положила под порог – переступила, не заметила…
– Ведьма – не ведьма, а вдовица, – тряхнул бородой дядя, – да еще не одним браком. Не бери, говорят, кобылицу у ямщика – изломана. Не бери девицу у вдовицы – девица у вдовицы избалована…
– Соседи сказывают, сильно работящая девка, – как дед когда-то, положил на стол тяжелую ладонь отец.
– А чего это Мухина к нам приходила? – спросил Сысой.
А крест твой носильный нашла, что на Троицу утерял…
Завыл пес в подворотне, зашуршала метла за печкой. После того случая у реки Сысой невзначай встречался с посадской девкой Мухиной. Она смущалась, прятала лицо, постреливая на него большими синими глазами, и он при тех встречах чувствовал себя неловко. Удивляясь странному томлению души, подумал: «Судьбу на лихом коне не объедешь». Настораживая родню необычной покорностью, вздохнул:
– Как решите, так и будет. И жениться большой нужды нет, и отказываться не для чего… Если жить, как вы!
И опять, озадачив всех, спросил:
– А купец Мухин Иван живой ли?
– Давно помер! – ответил дядя, удивленно поднимая брови: – Он ведь старше твоего деда.
Случайно помянув новопреставленного Александра Петровича, все встали, начали креститься и кланяться на образа.
Ушли старики в другой мир, и ничего не изменилось в доме. Теперь Филипп Александрович садился на хозяйское место под образа, требовал, чтобы трапеза шла пристойно. Его жена Феня собирала домочадцев на молитвы, следила за соблюдением праздников и обрядности.
Филипп, в делах и заботах, крестился наспех, а то и отлынивал от молитвы. Феня стыдила его, молилась за грешного, и он, совестясь, покорно вставал к образам, поднимал руку ко лбу, да, бывало, застынет так, а то еще и обернется, не опуская щепоти:
– Федька, куда хомут дел? – шипел на сына.
– На место клал, – шепотом оправдывался тот, – Данилка после кобылу запрягал.
Филипп, все еще со щепотью у лба, глядел в другую сторону и приглушенным голосом костерил племянника. Затем, оправдываясь перед женой, поворачивался к иконам, крестился быстрей, ревностней, кланялся глубже и чувственней.
Утром, чуть свет, выводили из конюшни теплых, дышащих паром лошадей, запрягали в сани, растворяли тяжелые ворота и выезжали на восход, кутаясь в теплые шубы и тулупы, ношенные дедом и прадедом. Синел снег, потом алел. Где-то за урманом, за морями вставала на крыло птица зоревая, рассветная, тропила путь солнцу, пускала золотые стрелы от Камчатки до Чухонских болот. Их блеск бередил души.
Впереди обоза – Федька. У него сильный жеребец. Следом – Данилка на кобыле, лежит в санях на подстилке из соломы, поигрывает кнутом. Последним ехал Сысой. Скрипели под ним полозья. Сквозь заиндевевшие ресницы он смотрел на диск восходящего солнца: и хорошо ему было, радостно, и томилась душа дальним, непонятным зовом.
От торной дороги до копен среди березовых колков – саженей сто. Поле заметено снегом в полтора аршина – к урожаю. Федька хохочет, правит жеребца в сугробы, тот воротит к нему сивую, обметанную куржаком морду: не сдурел ли хозяин? Затем рывками, увязая по брюхо, прыгает, высоко выбрасывая ноги, храпит, тянет сани, подбадриваемый Федькиными криками и щелканьем бича. По неровной рытвине, напрягаясь, идет Данилкина кобыла. Сысоеву коню и того легче.
Мерно скользят сани, груженные сеном. Пахнет летним травостоем и стужей. Поднялось солнце, зазолотилось на небе. Холодок студил взмокшую от работы спину, от дыхания леденела овчина. А в доме готовились к встрече работников: булькало варево, пахло пирогами. Федькина молодуха то и дело выскакивала на крыльцо, высматривала, не появится ли обоз.
После Рождества были сговор и смотрины, на которых Сысой толком не разглядел присватанную девку, потом – рукобитье, вскоре молодые венчались в приходской церкви. Не успела теща разорвать надвое девичью ленту, Сысой, с лютой тоской в груди, бросил невесту, не обращая внимания на тычки родни, подошел к чудотворной иконе, поставил свечку, перекрестился, приложился и подумал: «Нет, не может быть кончена моя жизнь!»
В клети для молодых натопили чувал, над постелью навешали иконы, по углам воткнули стрелы с беличьими шкурками. Отец с матерью, дядя с тетей расцеловали молодых, крестя и благословляя, отвели в приготовленную комнату и оставили у постели при свечах и святых ликах. Устав от торжеств, не говоря друг другу ни слова, не радуясь и не смущаясь, словно завороженные долгим обрядом, готовившим к последнему шагу, они перекрестили друг друга, впервые поцеловались наедине без всякой страсти, задули свечи и при свете лампады присели на мягкое ложе.
Фекла уснула первой, робко прижавшись щекой к плечу мужа. Сысою показалось, что он только на миг закрыл глаза, а когда открыл их, увидел почти незнакомую молодую женщину, сидящую среди подушек. Ее длинные волосы рассыпались по постели, из них торчал остренький носик «русалки», над которой он хотел ухарски пошутить две весны назад. Будто давний сон вспомнились ночные неумелые ласки и пробудили юношескую страсть.
Скрипнула дверь, в комнату мышью проскользнула морщинистая теща, показавшаяся в темноте и вовсе старухой. Просеменила к выстывшему чувалу, раздула огонь. Фекла, подхватив рукой сноп волос, спряталась под одеялом. Но теща, бесшумно и бесцеремонно содрала с нее сорочку, выскользнула за дверь. Сысой прижал к себе обнаженную жену, она жалобно застонала, змеей выскользнула из его рук, оделась и стала торопливо заплетать волосы в две косы, поглядывая на разочарованного мужа большими бесхитростными глазами.
На теплой половине раздались вопли, грохот бьющейся посуды. Шумно ввалилась в клеть родня, стала тормошить, целовать, поздравлять молодых. Отбившись от них, Сысой зарылся в постель с головой и опять уснул. Его насильно растолкали чуть ли не к полудню: выстывала баня.
Жена ему попалась работящая, даже слишком. Вставала ни свет ни заря, громыхала горшками, помогая свекрови, хоть та и старалась загнать ее в постель к мужу. Чуть рассветало, Фекла начинала с опаской будить мужа. Сысой удивленно смотрел на молодуху: не приснилась ли ему глупая свадьба и вся нынешняя жизнь? Пытался схватить ее за подол, затащить к себе, но жена настойчиво предлагала почистить скотник или сделать что-нибудь еще. Сысой с тоской и обидой глядел на нее, переваливался на другой бок не от лени, но от досады: не понимая, зачем надо было жениться.
Мало того, что жена поднималась первой, она еще и спать ложилась последней в доме, а засыпала, едва коснувшись головой подушки. После свадьбы прошло всего полмесяца, а кривая Сысоева судьба понесла его к нелюбимой, но ласковой солдатке. Сходил раз, после другого отец встретил с кнутом.
– Кобель блудливый! – закричал, выпячивая седеющую бороду. – Я те покажу, как от жены-красавицы к чужим бабам бегать.
Сысой перехватил кнут, непочтительно огрызнулся:
– Вам нужна была работяща девка, сами с ней живите! Мне проку от такой жены нет! Рыбину бы еще присватали?
Отец постоял, смущенно мигая, удивленно глядя на сына. Рука с кнутом ослабла и опустилась.
– А ну, садись, – кивнул на лавку, – рассказывай, что не так.
Сысой сел с независимым видом, пунцовый от волнения и негодования задрал нос. Его обступили: мать, дядя с тетей, женатые братья и снохи.
– Чего, чего… – пробурчал, гоняя желваки по скулам. – Понедельник у нее – день тяжелый, пятница со средой – постные, суббота с воскресеньем – божьи.
– А других мало? – посочувствовал отец.
– Не петух я гоняться за ней по двору! – вскрикнул Сысой. – До полуночи носится, как угорелая, не успеет лечь – обомрет, что покойница, прости господи. Спозаранку опять за свое… Да лучше уж спать в обнимку с поленом, чем с такой женой.
– Ети ее, эту сватью, – озадаченно проворчал отец, почесывая бороду – у проруби девку родила, что ли?
Федька, толкая брата локтем, азартно давал советы:
– Ты щекотить-то с утра начинай, к вечеру аж запищит…
Мать шлепнула его по затылку, засуетилась:
– К батюшке идти надо. Он нам не чужой и Фекле родня.
Она разыскала сноху в птичнике, не дав ей переодеться, потащила к Андронику. Отец запряг коня в сани и поехал в посад к сватье. Фекла вернулась домой задумчивая и ласковая, в ранний час покорно забралась к мужу на полати.
– Что батюшка сказал? – с досадой спросил Сысой.
– Говорит, грех на душу беру, тебя к блуду подстрекаю, – грустно ответила она, покорно и терпеливо отзываясь на мужнины ласки. Потом долго ворочалась, зевала, вздыхала, стонала и не могла уснуть. Так продолжалось три дня. Дольше ни она, ни Сысой не выдержали, и все пошло, как прежде.
К Сырной неделе горожане выстроили ледовую крепость, и всякий их юнец насмехался над посадскими: дескать, не только взять, на стену помочиться не дадим. Дошло до игр. Сперва молодежь задирала друг друга, дурачась да снегом кидаясь, потом парни и молодые мужики ввязались в ссору. После посадские и слободские стеной пошли на горожан. Покрикивали старики, подбадривая близких, голосили бабы, оттаскивая окровавленных мужей. Сысой, плечо к плечу с Федькой и Данилкой, весело рассыпал удары, распаляясь, косился на Петьку Васильева, дравшегося поблизости. Дьякон Егор при жене и ребятишках смотрел на бой с таким лицом, будто умирал от горючей тоски. Дьяконица в две руки держала его за рукав рясы, всем своим видом показывая, что будет волочиться, а в драку не пустит.
Сысоя побили мало. Макнув городского «коменданта» в проруби, он еще чего-то искал, а когда мужики, кряхтя и охая, пошли пить брагу, увязался за дружком Васькой Васильевым, братом Петьки, который женился на Аннушке. И в доме у них нехорошо пялился на нее, одетую в полудюжину юбок. Потом дрался с Петькой на скотном дворе при одном свидетеле – Ваське, не знавшем, что делать и кому помогать.
После драки Сысою полегчало. Стирая кровь с лица, он весело подмигнул Ваське, а к Петьке пошел с повинной:
– С праздником, что ли! Хорошо подрались, аж жить захотелось. Наверное, в последний раз уже. Прости, если что не так!
Петька заулыбался, кривя разбитой губой, повел в дом. Аннушка выставила расписную посуду, удивленно поглядывая то на мужа с Сысоем, то на Ваську. Одни побиты и веселы, деверь цел, а глаза как у побитого. Улучив миг, когда муж вышел, сказала Сысою при Ваське:
– Ты прости, если что не так вышло… Но мы с Петей хорошо живем, не мешай моему счастью.
Сысой опустил кручинную голову, молча покивал и встал из-за стола.
Васька провожал его. Они зашли в акцизку при тракте, заказали по чарке крепкой. Целовальник поворчал, где, мол, видано, парням водку пить? Но налил. Выпили. Сысою стало совсем хорошо, и вдруг почувствовал он, что настоящая жизнь впереди, а совсем не кончена, как иногда казалось ночами рядом с неласковой женой.
– А не махнуть ли нам, Вася, на Аляксу, на самый край белого света? Помнишь, собирались? – рассмеялся, вспомнив детство. – Приятель мой из Бийского уезда, Прошка Егоров, подписал контракт и где-то уже там, возле моря. Эх и нам бы! – тряхнул головой. – На волю!
Они взглянули друг на друга и заказали шипевшему целовальнику еще по чарке. Но тот налил по половине. Васька вынул из-за пазухи ладанку с сухой змеиной головой. Дружки выпили, захохотали и вышли на крыльцо.
На праздники Господь добр, многое прощает, но и нечисть не дремлет. Василий запряг в сани жеребца и помчались они по тракту к городу. Поскрипывал снег под полозьями, радостно всхрапывая, летел застоявшийся конь, от ветра слезы наворачивались на глазах, а Васька крутил кнут над головой:
– Э-гей! Гони!
Будто из-под земли, на тракт выскочил пьяный татарин в малахае, повис на оглоблях, остановил храпевшего жеребца.
– А ну, вылезай! – закуражился, похлопывая рукавицей по сабле.
– Я те вылезу! – Сысой нашарил под соломой цепь, клацнула она, присвистнула в студеном воздухе и опустилась на бритую голову, сбив с нее бараний малахай. У озорника подкосились ноги, он осел на четвереньки и ткнулся лицом в сугроб.
Васька развернул коня, стегнул, и понеслись сани в обратную сторону. Отгуляли дружки.
– Не убил ли? – опасливо оглянулся.
– Не должен! Вполсилы бил. – Сысой тоже оглянулся. – Вроде шевелится.
Вернулся он домой уже не пьян, только с запахом зелья. По лицам родни понял – костерят, что, как парень, шлялся по гостям один. Отец и дядя были в замешательстве: то ли драть, то ли делать вид, что не чуют водочного духа. Фекла до ночи воротила нос, потом подобрела и завела нудный разговор, где все сводилось к одному: жить-то надо!
– Хорошо надо жить! – с вызовом усмехнулся Сысой. – Не так, как мы.
Зевая до слез, Фекла возражала: живем в достатке, семья дружная, что еще надо?
– Воли надо! – отрезал Сысой. – Поедем зверя бить за море?! Не захочешь – в солдаты уйду, будет тебе воля двадцать пять лет по двору носиться, кур щупать.
Но Фекла уже не слышала его, спала.
Сначала прошел слух – на тракте убили служилого. Потом приехал городской чиновник, допытывался свидетелей и послухов. Сысой не верил, что так просто убил человека, на исповеди рассказал попу, как было. Родня забеспокоилась: кто знает, вдруг побитый отлежался, убит другой – мало ли гулящих да беглых на тракте? Все помалкивали. Сысой хоть и вырос вровень с отцом, ума-то еще не нажил. А власть правду искать не станет, отпишется, что нашла виновного, и дело с плеч.
Сысой, по наказу Андроника, постился, молился, зевая: не было на душе никакого знака о преступлении. И когда отец завел разговор о том, как жить дальше, не отделить ли молодых, Сысой, стрельнув на него глазами, набрал в грудь воздуха и выпалил:
– Прости, батя, за правду, но мне такая жизнь поперек горла. Уж лучше рекрутом в тобольские роты. Слышал я, в городе шелиховский приказчик ищет доброхотов промышлять за морем. Отпусти с ним! Век за тебя Бога молить буду. И дому – облегчение от подушного налога, и мне – полное содержание. Узнавал уже, компанейский обоз идет на Иркутск.
Отец опустил голову. Мать, как всегда, завсхлипывала, заголосила:
– От молодой жены, от крова родительского… Похорони нас сперва…
Теперь Сысой завздыхал, ерзая и почесываясь.
– Вы, даст Бог, еще лет двадцать проживете, а то и больше. Куда же я потом годен буду?
Мать обиделась, поджала губы, с раздражением окликнула сноху:
– При живом муже вдовой остаться хочешь?
Фекла послушно попыталась выдавить слезу – не получилось. С чувством исполненного долга вздохнула и поправила платок.
– Против судьбы не попрешь! – тяжко вздохнул отец, поднял голову с глазами в красных прожилках, а в них – смирение. – Как жена скажет, так и будет, – положил на стол тяжелую жилистую руку.
«Ее-то я уломаю!» – повеселел Сысой.
При оттепелях уже попахивало весной. Зимник еще держал, а прежних морозов не было. В городе шумно гуляли поверстанные в Северо-восточную Иркутскую соединенную Американскую компанию купцов Шелихова и Голикова. Сысой и Васька Васильев, прельстившиеся заморскими промыслами, держались особняком: Сысой едва не скакал козлом и не блеял от счастья, Васька подсчитывал, сколько заработает на промыслах, подумывал о будущем доме, который поставит среди лучших пашенных семей. Днями дружки готовили обоз, вечерами ходили к родственникам и друзьям.