Текст книги "Неизбежность (Дилогия - 2)"
Автор книги: Олег Смирнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
– Это мы знаем, – сказал Трушин. – Очень даже в пушку.
– С этим разберутся кому положено, – сказал я.
– Пущай, пущай разберутся! Потому к старым, семеновским грехам иные-прочие добавили и новые, уже в эмиграции!
– Не надо, Кеша! – сказала жена. – Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи...
– Не судьи, это так. Судьи – это вот они. – Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. – Но мы и не замаранные, как некоторые... А замараться было проще пареной репы.
Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье...
– Трехречье? – переспросил я.
– Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни...
– Ясно, – сказал я.
– Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке – смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное... А рядовые семеновцы, я к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне... Да что это я о себе да о себе? – спохватился он. – Простите, разболтался... Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!
Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, – отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.
– В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, – сказал Трушин. – На это время надо. И проверка...
– Невиноватых Россия примет, – сказал я.
– Я вам доложу, дорогие гости: в Маньчжурии житуха у пас была паскудная. У большинства то есть. Да посудите: генералы ц старшее офицерье погрели лапы в Забайкалье, в эмиграцию ушли не с пустым карманом. А младшие офицер-ы, а рядовые?
Вещмешок за спиной, кукиш в кармане... Спервоначалу я осел вблизи города Маньчжурия, большущая сташща там разрослась...
(Я мгновенно припомнил: на этом участке фронта наступала Тридцать шестая армия генерал-лейтенанта Лучипского, наш сосед слева, – наступала отлично, продвигается ходко.)
– Большущая станица, народу густо... Взялся я за сельское хозяйство, оно шло ни шатко ни валко... А тут еще атаманы, лихоманка их забери, отрывают от хозяйства на воинские сборы да учения, вербуют, заманивают в свои сети и многих уже заманили за хорошую плату: ходить за Аргунь-реку с диверсиями, со шпионажем, и до убийств докатывалось. Эге, смекаю, угодишь.
как толстолобик в сети, у красных пограничников и чекистов пули меткие. Уматывай подобру-поздорову – и подальше. Признаюсь честно: во-первых, жалко собственную башку. А во-вторых, этой самой башкой допер до истины; негоже бороться против Родины, какие б порядки там ни установились. Нравятся тебе либо не нравятся, но народ-то их принимает! И почему, спрашивается, не принимать?
Пригнувшись, чтоб не стукнуться о низкую притолоку, вошел старшина Колбаковский, извинился перед обществом, доложил мне, что в роте все нормально. Хозяин широким жестом пригласил его к застолью. Кондрат Петрович с солидностью поклонился, сел на рыпнувшую под ним лавку. Хозяйка поставила ему чистый прибор.
Хозяин оглядел нас, подлил кому надобно, но чарку не поднял – он хотел говорить:
– А белоэмигрантские газэтки в Харбине врали про вас, каждый божий день вопили: в поход на Совдепию, освободим Россиюматушку от большевиков... С кем освобождать, то есть захватывать? Да с японцами, будь они прокляты! Пособлять японцам в их разбое! Наши эмигранты, а среди них были и фашисты, подлаживались к япошкам, шли к ним в разведку, в шпионы и диверсанты, в отряды их шли... Не все, конечно, но находились такие.
находились... Я подальше от них, подальше от границы, в Харбин.
там в пай вступил с одним штабс-капитаном, Ивановым-седьмым, однорукий инвалид, недотепа вроде меня, – прогорели на своей рюмочной: их в Харбине пруд пруди... Подался в таксисты – прогорел... Нету во мне коммерческой жилки, ухватки, простоват больно... И тогда сызнова поворотил к сельскому хозяйству, так оно верней... Приехал в эту станицу, женился на Даше. С большим запозданием и на молодухе, зато счастье свое сыскал... Вот оно Дарья Михайловна... Жалко, детьми бог обидел...
– За Дарью Михайловну! За женщину, которая украшает наше застолье! – Из меня поперло гусарство.
– За хозяев пьют в конце, – наставительно заметил Кондрат Петрович.
– За хозяев, за благополучие семьи выпьем обязательно, – сказал Федя Трушин с видом третейского судьи. – Но за Дарью Михайловну не грех выпить и вне очереди!
Посмеялись. Иннокентий Порфирьевич снова заговорил:
– Ить какие были гады промеж нас же! На Октябрь либо на Первомай выходили на демонстрацию против Советской России, плакатики несли своп гнусные... Да что толковать! Когда началась война ваша с Германией, демонстрации тоже устроили, предрекали победу Германии, гибель... кому? России! Ах, сволочи! – Хозяин грохнул кулачищем по столу, прислушался, как задребезжала посуда, и продолжил: – Атаман Семенов от дел отошел, уединился на виллу в Дайрене... Дальний по-русски...
– Думаю, атамана Семенова судить надо как палача, столько зверств сотворившего в гражданскую войну, – сказал Трушин. – Преступления против своего народа не должны забываться.
– Да, изобильно русской крови на Семенове, – сказал Иннокентий Порфирьевич. – Так вот, теперь-то все, кто заправлял, хвосты поподжимали... А тогда! Восемнадцатого июля в Хайларе был войсковой праздник забайкальских казаков, который проводил начальник главного бюро русских эмигрантов генерал Кислицын...
– А что это за бюро? – спросил Трушин.
– Полностью оно называлось так: главное бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжоу-Го... Сокращенно: ГБРЭМ...
– ГБРЭМ? Язык сломаешь, – проворчал Колбаковский.
– Ни для кого не секрет: бюро вылупила на свет божий в сороковом году японская разведка, оно впрямую подчинялось японской военной миссии и по ее указке вело подрывную работу супротив Советского Союза. Во главе, как я сказал, генерал Кислицын... Так вот, этот генерал Кислицын на войсковом празднике похвалялся, что Германия не сегодня завтра разобьет Россию на Западе, а Япония не сегодня завтра выступит на Востоке. А после войскового праздника было совещание пятнадцати белогвардейцев из верховодов, и они были назначены начальниками белогвардейских отрядов для войны против СССР...Скажу далее: и японское командование и русская верхушка издали приказы: русские и китайцы в возрасте от двадцати до сорока пяти лет обязаны третьего-четвертого августа явиться в Драгоценку. Стало быть, подпадал и я, да уклонился, сказался хворым... Русские, служившие у генерал-лейтенанта Семенова, опять же я подпадал, обязаны явкой независимо от возраста... Населению Трехречья приказывалось доставить в Драгоценку по одной повозке с лошадью от каждого хозяйства... Зажиточные обязаны доставить по одной-две верховые лошади с седлом... Лошади и повозки направлялись потом в Хайлар, их хозяевами стали японцы... Готовились напасть на Россию, а сами трубили во всех станицах и поселках Трехречья, что Россия готовит нападение на Маньчжоу-Го...
– Сволочи! – сказал Колбаковский.
– Сволочи, точно! Но доложу вам, дорогие гости, не все, далеко не все казаки были так настроены. Те, кто помоложе, кто был ребенком вывезен сюда либо уже родился здесь, они в большинстве к России не питали ничего плохого, только хорошее, тосковали по отечеству... Да и из стариков, вроде меня, многие прозревать стали. Гордиться стали, когда немцы были разгромлены под Москвой и Сталинградом! Русская кровь заговорила! И, знаете, японцы это почувствовали... Оружие перестали доверять, коекого с вострыми языками позабирали. Вообще притеснения пошли...
– Расколошматим самураев, освободим и китайцев и вас, куда повернете, кого держаться будете? – спросил Колбаковский.
– Наш путь – к отечеству, – сказал Иннокентий Порфнрьевич дрогнувшим голосом. – Иного пути нету, пусть мы и виноваты старой виной... У нас уже есть группы... называются – группы друзей Советской России, мечтаем стать ее гражданами. То есть принять советское подданство...
– Правильно, – сказал Трушин. – На Западе бывшие эмигранты, прежде всего молодые поколения, подают просьбы насчет советского гражданства... Хотя это надо заслужить...
– На Родину бы попасть. – И голос у хозяина опять дрогнул.
А я подумал: какое же это счастье – иметь Родину, которая, как вечная, бессмертная мать, склоняется над тобой неизменно, даже в смертную минуту, которая никогда тебя не предаст, поддержит всегда, какие бы трудности, разочарования и боли ни подстерегали тебя.
– Дородно сидим! – сказал Колбаковскпй и окинул стол старшпнским, хозяйственным взглядом.
– Дородно, – согласился Иннокентий Порфирьевич, скромно потупившись.
Колбаковский пояснил нам с Трушиным:
– Дородно – значит хорошо, по-забайкальски.
– Ясно, – сказал я и вновь возрадовался: прекрасное диалектное словцо, свежее, не затасканное.
Даша, Дарья Михайловна, почти моя ровесница, принесла гитару с розовым бантиком на грифе – чем-то мещанским повеяло от этого бантика. Но когда запела – враз забыл о бантике. Низким, грудным голосом, тихонько пощипывая струны, она пела:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые...
Вспомнишь и лица, давно позабытые...
Я знал и любил этот романс на стихи Ивана Сергеевича Тургенева. Был постыдно равнодушен к прозе великого писателя, а вот романс этот благодаря, конечно, и музыке – волновал. Защипало веки...
Вспомнишь обильные страстные речи.
Взгляды, так жадно, так робко ловимые.
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые,
Тихого голоса звуки любимые...
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь, родное, далекое,
Слушая ропот колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое,
Глядя задумчиво в небо широкое...
Нет, в этом романсе что-то есть. Веки защипало еще сильней.
Я отвернулся, хотя и у остальных-прочих глазки заблестели. А зачем отворачиваться, зачем стыдиться слез, которые облагораживают и возвышают? Хочу жить и любить! Хочу, чтобы любовь у меня была – если не убьют верная, чистая. Не хочу, чтобы житейская грязь замарала меня, уцелевшего в войнах.
И тут – невероятное: сквозь табачный дым и кухонный чад передо мной проступили слова:
Женщины, которых я любил!
Женщины, которые меня любили!
Я вас вправду не забыл,
А меня вы не забыли?
Оглушенный, понял: сам сочинил, сию секунду, без отрыва от застолья. Родилась строфа мгновенно и неизвестно почему. Мои строки, мои стихи! Хорошие или плохие? И какие там женщины, – можно подумать, что их у меня было навалом. Две женщины и было, одна из них Эрна, которую люблю и сейчас. Да, я ее люблю, немку... Стало так грустно, что слезы покатились. Я поморгал, перебарывая их. Переборол. Прислушался, как Иннокентий Порфирьевич, похохатывая, рассказывал:
– В город Маньчжурию вскорости, как началась Великая Отечественная война, прибыли немецкие офицеры-инструкторы. Чтоб, значит, учить уму-разуму японцев, передавать опыт... Ну-с, был устроен банкет, союзнички здорово перебрали. Немцы взялись бахвалиться: разобьем Россию, завоюем весь мир. Японцы подхватились: а как же мы, как Великая Азия, мы хотим до Байкала или до Урала! И здесь-ка под хмелем забродил былой патриотизм у белоказачьих офицеров: "Брешете, суки, никогда вам Россию не одолеть!" Шум, скандал, драка, стрельба... Комендантский патруль утихомиривал... Ну-с, поутру немцы и японцы, протрезвев, договорились, извинялись друг перед другом, а белоэмигрантских офицеров судили в трибунале и разжаловали... В чужом пиру похмелье!
Трушин, Колбаковский и Драчев тоже посмеивались, а мне было грустно. Женщины, которых я любил...
Ночью мне приснилась Гагра, море и девочка, с которой я, пацаненок, там дружил и которая потом утонула. И я плакал во сне. А пробуждаясь, думал, что не надо, не надо стыдиться слез.
28
Мы шли по Маньчжурской равнине! Позади остались скалы и пропасти, труднейшие версты. О Хингане можно было бы сказать:
неприступный, если б мы не преодолели его. Сопки еще серели по сторонам, но их линии были плавные, спокойные, не схожие с резкими изломами горных круч. И были уже не узкие пади-щели, а широкие долины, речные поймы: поля чумизы, гаоляна, проса, риса, огороды, огороды все с теми же метровыми, изогнутыми, как сабля, огурцами.
Дожди, на краткий срок прекратившиеся, опять полили как из ведра. Волочились черные лохматые тучи, сея с неба сумрак.
Приходилось даже днем – не впервой – включать фары танков и автомобилей. До чего ж осточертели эти дожди! Мало того, что на нас сухой нитки нет, – вконец развезло дороги. Распутица страшенная, техника вязнет, тапки выволакиваются тягачами, автомашины и пушки выволакиваем мы, пехота: посаженные временно на броню и в кузова, мы не перестаем чувствовать себя пехотой.
Уверенно ступая по привычной земной тверди, хоть и прикрытой грязевой жижей, мы толкаем плечами "студебеккеры" и полуторки, кричим "Раз-два, взяли, еще раз взяли!" – вытираем пот, дождь и грязь – ее ошметки, как пулеметные очереди, вылетают из-под буксующих колес. Вадик Нестеров острит: "Ничего, это чистая грязь" – в смысле: без машинного масла, без бензиновых пятен, натуральная грязь, правильно – чистая. Острота не высшего разряда, но я рад ей: если солдаты шутят, значит, они бодры и трудности не страшны. Хинган форсировали, через бои прошли. Что еще предстоит форсировать, через какие бои пройти?
С боевым, неунывающим настроем – вперед, конечный пункт – Победа. Но на этом пути еще возможны потери, и тогда будет не до шуток.
С ходу проскочили Ванемяо – сравнительно большой город. До нас тут уже побывали танкисты Кравченко, но тоже, как и мы.
прошли насквозь: японцы отступили за город. И здесь-то мы снова уточнили: это пока не собственно Маньчжурия, это еще Внутренняя Монголия, а Ванемяо – административный центр Барги, одного из аймаков Внутренней Монголии. Тысячи китайцев и монголов высыпали на улицы. Ливень лупит, а они, вымокшие, разве что под гусеницы не кидаются, машут флагами, выкрикивают приветствия. Одно, на ломаном русском, особо запало мне в душу:
дескать, да здравствует дружба русского, китайца и монгола. Золотые слова! Мы ведь сюда прибыли действительно как друзья, как братья, как освободители. Когда народы дружат – мир, ссорятся – война. Или не сами ссорятся, их натравливают друг на друга.
Население запрудило улочки, машины пробирались с трудом.
Но никто не посетовал, что теряем темп. В данном случае не грех потерять его. За городом наверстаем. Если японцы не собьют нам скорости. Ходит слух – то ли данные разведки, то ли догадки, – что японцы концентрируются неподалеку. Не для того чтобы сдаться, а чтобы дать бой. Очень может быть. Не все нас так горячо приветствуют. Но в Вапемяо хорошо. Мы тоже, конечно, кричим с брони и из кузовов приветствия, точнее – некоторые кричат. Например, парторг Микола Спмоненко:
– Ура свободному Китаю!
Пли ефрейтор Свиридов:
– Здорово, здорово, ребята!
Пли Толя Кулагин:
– Шанго, хлопцы, шанго! – И ставит на попа большой палец.
Вот этот жест и "шанго" понимают лучше, толпа исторгает могуче, ответно: "Шанго! Шанго! Шанго!" – и сотни больших пальцев ставятся торчком.
Ну, и мы машем пилотками, касками, шлемами – жители еще сильней начинают махать флагами и флажками. Много детворы, пацаны снуют под ногами у взрослых. Одеты в невообразимое тряпье, кости да кожа, но шустры. Невольно вспомнились русские да белорусские пацаны, когда освобождали, такие же заморыши.
Так ведь и понятно: там немецкая оккупация, тут – японская.
А при оккупантах, известно, не жизнь – могила.
В центре есть каменные дома, но большинство деревянных барачного типа, потемневших от старости и от дождя. Как водится, много харчевен и еще больше публичных домов – с красными фонарями. Мелькнули, как в калейдоскопе, лица, а запомнилось немногое. Вереница молоденьких, плохо одетых женщин с плетеными корзинами на голове, наполненными бельем. Старик в долгополом черном халате поднимает ребристую цинковую штору, прикрывающую окна магазина. Китайская семья плетется по обочине на выходе из города, китаянка в продранных длинных штанах из мешковины, в ветхой, изношенной кофточке, едва прикрывающей плоскую грудь, на ногах неизменные матерчатые тапочки, пальцы торчат. За спиной китаянки в мешке грудной ребенок. Позади матери, цепляясь за ее штанины, – совершенно голые два мальчика и девочка. Замыкает глава семейства – исхудалый, изможденный китаец в шляпе из рисовой соломы, босиком, согнувшийся под тяжестью узла с домашним скарбом; можно поклясться: в этом узле – все имущество семьи. Что ни говори, оккупация – это, помимо прочего, и лютая нищета. И так бедная страна, а японцы из нее выкачали что могли.
Эта семья скрылась за пеленой дождя, скрылись и городские окраины, а нам дальше, дальше. Полковник Карзанов сказал походя: в Ванемяо из Тамцак-Булака должен передислоцироваться штаб Забайкальского фронта, а в дальнейшем – в Чанчунь, столицу Маньчжоу-Го, где сейчас штаб Квантунской армии. Ну, до Чанчуня надо еще допилять, как допилялн до Ванемяо.
Ливни и вышедшие из берегов речные протоки затопили поля.
Для риса это, наверное, неплохо, – на рисовых делянках копошатся полусогнутые фигуры крестьян. Шоссе размыто. Танки Шестой гвардейской прошли по земляной дамбе, затем прямо по железнодорожному полотну, по шпалам, вдоль рельсовой колеи, выбора не было. И мы – по следам тридцатьчетверок. Трясет и швыряет – не приведи господь.
Через сколько-то километров уперлись в широко разлившуюся, бурную реку. Мост взорзан ли, снесен ли. Гвардейцы генералполковника Кравченко, видимо, благополучно успели перебраться на тот берег, и уж потом мост был взорван диверсантами или снесен течением. Оно такое ярое, водоворотистое, что опасно подходить к берегу: куски его, подмываемые, обрушиваются в желтую в смутных воронках воду, но которой плывут доски, бревна, бочки, трупы буйволов и лошадей. Вот всплыла и опять утонула соломенная кровля, вот всплыло и опять утонуло что-то – бревно ли, коровья ли туша, человеческое ли тело. А то понесло "амфибию", ударило о каменистый выступ. Как всегда, на выручку приходят саперы: быстренько, без раскачки стягивают сваи, закрепляют их скобами. Но саперов не так-то много. Когда закончат?
А время не терпит, приказ командования: вперед и вперед. На берегу появляется полковник Карзанов – в панаме (от жары – но жары-то нет!), в комбинезоне, в заляпанных грязюкой брезентовых сапогах. Говорит:
– Все-таки омутов мало, больше гладководье, – значит, река преимущественно неглубокая и дно ее ровное. Хотя вода и прибывает...
Ему говорят:
– Но твердое ли оно?
– В этом и загвоздка! Пустим для пробы парочку машин.
– Риск, товарищ полковник!
– Конечно, риск. Но какая ж война без риска?
В этот момент на противоположный берег у переправы, у деревни, высыпала толпа китайцев с канатами. Пять человек, держась за руки, потащили концы каната на берег, где были советские подразделения. Смельчаки! Вода подступает им к горлу, пытается сбить с ног, однако китайцы держатся крепко, дружно – где идут, где плывут, барахтаясь, – и в конце концов, мокрые и веселые, выбираются на берег. Мы подаем им руки, вытаскиваем.
– Выдержит ли? – спрашивает комбриг и глазами показывает на канат.
Китайцы понимают, бойко тараторят:
– Веревка... шибыко хорошо...
– Будем буксировать машины! – решает комбриг.
Китайцы всё разумеют, кивают:
– Шибыко... порядок...
Выдубленные солнцем и ветром, в глубоких морщинах лица, сутулые рабочие плечи, загорелые жилистые руки, характерный разрез глаз, широчайшие улыбки, – спасибо за помощь, братьякитайцы! Шанго! Вансуй! На канатах перетаскивается техника, а с ней и люди. Когда все было переброшено (обоз остался ждать окончания ремонта моста), те пятеро китайцев, которые перенесли канаты через реку, сели рядом с нашими солдатами на танк лейтенанта Макухина и, гордые, счастливые, доехали до деревни.
– Ну как, на такой машинке можно дойти до Порт-Артура? – спросил Макухин прижавшегося к башне китайца в конусообразной соломенной шляпе.
– О, можно ходи! Далеко-далеко можно ходи! – И китаец тычет рукой вперед.
Наступил вечер. Ливень шумел не переставая. Вспышки молний, раскаты грома – гроза не утихала всю ночь. Вода, вода. Промозглый ветер, хотя на равнине, конечно, теплей, чем на хребте.
Невылазная грязь. Делаем привычное: толкаем плечами буксующие машины, бросаем под колеса доски, палки, ветки, плащ-палатки. Натужно ревут моторы, из-под колес пуляют ошметки грязи. Молнии освещают черное небо и то, что творится на земле.
Врубаются во мрак и лучи фар. Удары грома раскалываются над головой, хотя эхо на равнине не такое многоголосое и грозное, как в горах.
Двигались и в ночном мороке, пока было горючее. Потом – ночлег. Спали где придется, кто как устроился. Шипели ручьи и ручейки, поэтому мы выбирали место повыше, посуше – суше, разумеется, относительно, ибо все, пропиталось водой. Ординарец Драчев наломал веток, нарвал травы, расстелил плащ-палатку под "студебеккером" – ложе готово. Я уснул. Пробудился под утро по малой нужде, услыхал, как капли с кузова долбили дятлом в пашу плащ-палатку. А самого дождя не было! Аж не верится, что дождя может не быть.
Окончательно проснулся посветлу, под крики: "Подъем! Подъем!" Продрал глаза, сбросил сонливость и первое, что услыхал после воплей о подъеме, это пение, ефрейтор Егор Свиридов мурлыкал:
Подари мне забвенье,
Подари мне любовь!
Так зачем же сомненья,
Ту-ди-там, ту-ди-там...
Очередное, новое танго. Рифмуется с "шанго". Если ефрейтор Свиридов великий певун, то лейтенант Глушков не менее великий рифмоплет, в белоэмигрантской станице целый стишок сочинил, накатило вдохновенье вместе с охмелепьем, – опять рифма напрашивается. Но ценитель танго Филипп Головастиков погиб, а я не очень большой поклонник подобного жанра. Я кашлянул, Свиридов оборвал пение, произнес хрипло – со сна и от курева:
– Доброе утро, товарищ лейтенант!
– Доброе утро, Егор.
– Как спочивали, товарищ лейтенант?
– По-походному.
– А я неважнецки... Снился Филиппок Головастиков, все звал меня куда-сь с собой...
Спился погибший товарищ, а поет из своего репертуара.
Жизнь продолжается?
Жизнь продолжается – череда бытовых по сути эпизодов и мыслей.
Комбат, глядя на мои мятые погоны, делает замечание:
– Глушков, мне не нравятся твои погоны.
Отвечаю:
– Мне тоже не нравятся, товарищ капитан. Вот уж сколько времени не нравятся...
– Так смени!
– Не хватает на них одной звездочки. Получу старшего лейтенанта – и сменю.
– Шутник! Сменить немедленно!
А чего шутить? Аттестация на присвоение очередного воинского звания "старший лейтенант" вроде бы ушла по инстанциям.
Шуршат где-то бумаги. Пора бы, пора и присвоить.
Толя Кулагин, щуря разномастные глаза, говорит:
– По такой погодке, забодай ее корова, положено сто грамм наркомовских выдавать...
А я вспоминаю Польшу, уютный городок с костелом в центре, славного парня Казимежа, партизана, бойца Армии Людовой. Онто со смехом и рассказывал, как с напарником ходил на разведзадание. На явочной квартире дочь хозяина поднесла им на подносе две рюмки польской выборовой. Напарник отказался от водки – в отряде сухой закон, а Казимек выпил обе рюмки. Командир отряда потом песочил: "Ты нарушил закон, тебя надо сурово наказать". Казимеж ответил: "Пан командир, когда такая девушка подносит, то выпьешь не только водку, но и яд!" Посмеялись, простили, потому что Казимеж был разведчик что надо. А водка – кровь сатаны, тебе это известно, Толя Кулагин?
Комроты-2 своих подчиненных знает только по фамилии, имен не помнит. Я же имена помню, ио зато в ыночасье забываю фамилии. Может, с контузии?
Вспомнил середину октября где-то в Литве, на границе с Восточной Пруссией. Желтые и багряные листья срывались с деревьев, ложились на свеженакиданный бруствер траншеи. И маскировать не надо!
Утром и днем мысли не такие мрачные, как ночью. Посветлу и делается что-то лучше. Может, потому и наступления бывают по утрам? Хотя мысль о том. что нужно поднимать людей в атаку, легкой и светлой не назовешь.
Наши солдаты прозвали немецкий шестиствольный миномет "ишаком" – орет вроде как по-ишачьи. Но штука зловредная, положит шесть мин враз – не возрадуешься. У японцев такого оружия нет, техника у них победнее. И слава богу!
Да нет, это не бытовые эпизоды, воспоминания и мысли. Впрочем, что такое быт? Это наша повседневная жизнь, и стыдиться его не резон. Военный быт – это сама война.
Чем дальше мы уходили от Ванемяо, тем сильней лили дожди. Беспрерывно, днем и ночью. Даже когда накоротке вырывается из туч теплое, ласковое солнце, дождь все-таки сечет. Будто пе терпится ему излить своп запасы. Что ж, думаю, лей, лей, тем поскорее израсходуешься. Вся надежда на это нельзя же без конца лить потоки? Поговаривают, что двннемся мы в район Таоани – немаленького города и крупного железнодорожного узла, одна ветка от которого ведет на северо-запад, на Ванемяо (он уже наш!), другая на северо-восток, на Цицикар (к нему подходит Тридцать шестая армия генерала Лучинского), третья на юго-восток, на Чанчунь, и четвертая на юг, на Мукден. Важный узел, что и говорить!
Когда в воздухе зарокотал мотор, мы задрали головы: кто в явно нелетную погоду, рискуя вмазать в гору, летит, наш или японец? Вероятней всего, наш. Так и оказалось: испытанный "У-2". Вынырнул из-за облаков и .сбросил точно в расположение тюк с газетами. Центральные: "Правда", "Известия", "Красная звезда" – сообщают, что начались операции по освобождению Северной Кореи, Сахалина и Курильских островов. Значит, масштабы еще больше расширяются. Замечательно! А кровная, фронтовая печатает "Разъяснение Генерального штаба Красной Армии".
Парторги, комсорги, агитаторы под руководством Трушина немедля организовали коллективное чтение, а я, как обычно, углубился в, так сказать, сольное. Вот что я прочел:
"1. Сделанное японским императором 14 августа сообщение о капитуляции Японии является только общей декларацией о безоговорочной капитуляции. Приказ вооруженным силам о прекращении боевых действий еще не отдан, и японские вооруженные силы по-прежнему продолжают сопротивление. Следовательно, действительной капитуляции вооруженных сил Японии еще нет.
2. Капитуляцию вооруженных сил Японии можно считать только с того момента, когда японским императором будет дан приказ своим вооруженным силам прекратить боевые действия и сложить оружие и когда этот приказ будет практически выполняться.
3. Ввиду изложенного Вооруженные Силы Советского Союза на Дальнем Востоке будут продолжать свои наступательные операции против Японии..."
Трушин говорит:
– Ясно как божий день. Будем, Петро, дальше воевать!
– Да, не похоже пока, что японцы складывают оружие, мы это на себе чувствуем.
– Политотдельцы по радио поймали передачу! В ней говорилось, что в почь с девятого на десятое августа в Токио заседал Высший совет страны по руководству войной, есть таковой.
Премьер-министр Судзуки заявил: вступление сегодня утром в войну Советского Союза, дескать, ставит Японию в безвыходное положение, исключает дальнейшее продолжение войны. И далее Судзуки сказал: сегодня сброшена вторая атомная бомба, объект бомбардировки – Нагасаки, погибли многие десятки тысяч жителей города.
– ТАСС сообщало, бомбу необычайной мощности американцы сбросили шестого августа на Хиросиму. Тоже атомная?
– По-видимому, Петро! Если число жертв такое огромное.
– Это не простая бомба. И сбрасывают на мирные города...
– Судзуки говорил, что эти бомбардировки не затрагивают военного потенциала страны, и Япония готова была бы продолжать войну. Но теперь, сказал Судзуки, когда Советский Союз выступил на стороне Америки и Англии, выхода нет...
– Интересно...
– Высший военный совет заседал всю ночь, на нем присутствовал сам император Хирохито. К утру Судзуки подвел результаты обсуждения: с согласия императора правительство решает принять условия Потсдамской декларации и капитулировать.
С непременным сохранением суверенных прав императора. А Хирохито сказал, что поддерживает капитуляцию и выступит по радио. И действительно выступил.
– Но приказ Квантунской армии не отдал?
– В том-то и закавыка!
– Слушай, Федор, – сказал я. – А что, ежели японское правительство капитулирует безоговорочно и безотлагательно перед англо-американцами, а против Красной Армии будет сражаться?
– Это возможно.
– Помнишь, как на Западе гитлеровцы сдавались союзникам, даже пытались подписать что-то вроде сепаратного мирного договора, а против нас продолжали держать фронт?
– Это была попытка сшибить лбами Советский Союз и союзников. Не вышло! Не выйдет и сейчас.
– Будем надеяться. Необходимо как можно скорее разгромить Квантунскую армию...
– Идейно рассуждаешь, Петро. Молодец!
– Рад стараться!
На этом мы и закончили разговор.
Федя Трушин поведал мне еще об одной радиопередаче, услышанной политотдельцами бригады. Она как бы дополняла первую передачу. В Токио группа, именующая себя "Молодыми офицерами", во главе с подполковником Хатанака ворвалась в штаб императорской дивизии, охранявшей дворец Хирохито. Они окружили командира дивизии генерала Мори и потребовали, чтобы тот помог найти во дворце граммофонную запись речи императора о капитуляции и уничтожить ее. Генерал Мори заколебался. Тогда "Молодые офицеры" убили его и вломились во дворец. Перерыли все что можно. Тщетно! Не найдя записи речи во дворце, Хатанака приказал заговорщикам захватить Токийскую радиостанцию, взять в осаду официальную резиденцию премьера Судзуки и его частную квартиру. Но токийский гарнизон не поддержал мятежа, его участники были кто арестован, кто покончил с собой. Подполковник Хатанака, по непроверенным данным, совершил харакири.
– У японцев чуть что – харакири, – сказал я. – Удобный способ выходить из трудного положения.
– Не столько удобный, сколько кровавый, – сказал Трушин. – Дикий фанатизм...
– Дикий, – согласился я, подумав: и здесь, на Хпнгане, и там, за тридевять земель, на Японских островах, вспарывают себе животы.
Зачем? Понятно, когда министры и генералы совершают харакири: им деваться некуда, они военные преступники. Но простому солдату, рядовому человеку зачем это? Война вот-вот кончится, наступит мир, и можно начать новую жизнь! Или японцам так забили мозги всякой трухой, что они не в состоянии уразуметь лежащую на ладони истину? Мы помогаем пм прозреть, учим уму-разуму. Разумеется, специфическими, военными средствами.