Текст книги "Неизбежность (Дилогия - 2)"
Автор книги: Олег Смирнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Осматриваюсь: перед дотами траншеи, противотанковый ров и, видимо, минное поле – вон подозрительные бугорки. Да и сами доты и дзоты не в линию расположены, оборона глубоко эшелонирована. Кричу:
– Рота, слушай мою команду! Броском к тем камням – за мной!
Низко пригибаясь, бежим к ближайшей груде камней и падаем с разбега, залегаем за ней. Пули цокают о камни, высекают искры, откалывают кусочки, отскакивают рикошетом. Артиллерийские разрывы возле камней – то здесь, то там. Через залегшую роту со свистом пролетают наши снаряды, рвутся на вражеских позициях. Перед моим лицом качается на ветру полевой цветок у камня, обрызганный каплями дождя. Разрыв снаряда. Осколок отсекает головку цветка. Покачивается уже не от ветра, а от удара обезглавленный стебель. Щадить себя в бою не положено, тут уж отдайся на волю случая. Семи смертям не бывать, а одной не миновать? Как бы там ни было, лучше умирать храбрецом, чем трусом. Трус умирает сто раз, а герой – один? Именно так! А еще лучше остаться в живых, но чтобы совесть была чиста...
Вижу: выкатив пушку на прямую наводку, наши артиллеристы бьют по доту, однако вражеский снаряд накрывает пушку. Сержант Черкасов с противотанковой гранатой подползает к амбразуре, швыряет гранату. Взрыв. Пелена дыма закрывает дот. Умолкает хлеставший оттуда пулемет. Мои бойцы поднимаются и броском преодолевают пространство перед дотом. Спрыгивают в траншею. Я не отстаю от них, тоже спрыгиваю, больно стукнувшись подбородком о стенку.
В рукопашной каждый сам себе хозяин, и ротному тут командовать трудно. Тут дерись как солдат. Я бегу по траншее. На пулеметной площадке лежащий ничком японец-пулеметчик. Посчитав его мертвецом, бегу дальше. И вдруг что-то (инстинкт или фронтовой опыт) заставляет меня почувствовать опасность. Оборачиваюсь: самурай, притворявшийся мертвым, поворачивает пулемет, приникает к прицелу. Я вскидываю автомат. Очередь – и пулеметчик теперь в самом деле мертв.
На сержанта Черкасова нападают два японца – оскаленные зубы, словно в какой-то улыбке, на одном из них сверкают очки.
Сержант отбивается прикладом автомата, они норовят ударить его тесаками карабинов. Я бросаюсь на помощь Черкасову, но меня опережает выскочивший из-за моей спины Мишка Драчев:
бьет затыльником автомата очкастого в висок, роняя очки, тот надает; второй японец убегает, Драчев дает вдогонку очередь, и он тоже падает. Бледный, в испарине, Черкасов отдувается:
– Фу... Спасибо, Миша! Загнали меня в угол эти двое. Думал, крышка. Патроны в магазине кончились, а они, стервецы, с тесаками...
– А, что за благодарности! Это фронтовая азбука, ты помог мне, я тебе, – говорит Драчев и смотрит на меня: дескать, товарищ лейтенант, оцените мой поступок. Оценю. Нормально действовал. Как положено. А хвалить не буду. Стружку же после боя сниму – за трусость.
Командую:
– Вперед, ребята!
Но вперед не очень-то пробьешься: подкрепления японцам прибывают, в траншее и ходе сообщения тесно, не разберешь толком, кто где, и поэтому траншейный бой хаотичен, неуправляем, распадается на отдельные стычки. Из захваченной траншеи батальон не выбит, однако и дальше нас не пропустили. Не продвинулись за траншею и "БТ": один танк подбили, второй подорвался на мине; остальные ушли в укрытие. Кажется, впервые наши дела идут не как по писаному. Впервые японцы столь яростно сопротивляются!
Опять сильная артиллерийско-минометная перестрелка. Ведут огонь и крупнокалиберные пулеметы. Накоротке раздергало тучи, в небе – японские бомбардировщики: сбрасывают на наши позиции бомбы, обстреливают из пулеметов. Ухают взрывы, фукают осколки, посвистывают пули. Почему-то мерещится: очереди с воздуха опаснее очередей из "гочкисов", хотя все пули равно опасны. А где же краснозвездные "ястребки"? Их нет как нет.
Нелетная погода? Но японские же бомбардировщики прилетели.
Впрочем, "ястребки" появляются, когда японские самолеты, отбомбившись и отстрелявшись, ушли. Где же вы были раньше, золотые? Они кружатся над нами, ободряюще покачивают крыльями – так сказать, моральная поддержка – и растворяются в облаках.
А японская артиллерия еще больше уплотняет огонь. Траншея кое-где порушена прямым попаданием бомб, снарядов и мин. Курятся дымом свежие воронки. Японская контратака! Цепь за цепью идут самураи. До траншеи не доходят: наш огонь заставляет их залечь. Они залегают на равнине – за каменьями, за бугорками, за телами своих павших товарищей, ведут сильнейший, какой-то шалый огонь; кое-где перебежками пытаются приблизиться. Не прекращается гром артиллерийско-минометной стрельбы.
Мы с Драчевым за пирамидой из камня замечаем ползущего к нам японца.
– Товарищ лейтенант, самурай! – визжит ординарец и снизу вверх, по-собачьи, заглядывает мне в глаза.
– Не ори. Вижу.
Ползет от дзота. В амбразуре бледноватые вспышки стрельбы, очереди проносятся над ползущим, он прижимается к камням.
Стреляют как будто не по нему, а вообще в нашу сторону. Что он замышляет? Смертник? Бамбукового шеста с миной нет, мины нет и на спине. Похоже, он безоружен. Что же ему нужно? Лежит, сторожа паузы в пулеметной стрельбе. Вскакивает, стремглав бежит. Очередь – он на земле. Убит? Ранен? Но снова пауза в пулеметном треске, и японец вновь вскакивает, бежит, и вот он уже за каменной пирамидой.
– Стой! Руки вверх! – визжит Драчев, как будто японец понимает по-русски. Но тот, оказывается, кумекает в русском.
– Моя Моримура... Моя ходи... уходи...
Он подбегает к нам, плюхается наземь за пирамиду. Смугловатый, раскосый, желтозубый, с усиками – японец как японец. Порывается встать, я знаком показываю: лежи, мол, лежи. Он лопочет:
– Моя Моримура... Моя плен ходи... Война плохо...
– Ты не части, – веско рекомендует Драчев, но промокший до нитки, сотрясаемый дрожью японец его не понимает.
Зато я понимаю: перебежчик. Спрашиваю: откуда знает русский? Отвечает: когда-то жил на Сахалине. Что с ним делать?
Отсылаю его с Драчевым на КП к комбату. Вскоре Драчев возвращается, подсюсюкивая, докладывает: так и так, товарищ лейтенант, ваше задание выполнил, пленный доставлен к товарищу капитану, тот допросил его прямо при мне, Моримура готов указать на проходы в минном поле и надежный путь, чтоб обойти дот с тыла; какие будут новые задания, товарищ лейтенант?
– Новых заданий покамест нет, – говорю я. Хотя Драчев мне неприятен, новости он сообщил обнадеживающие. Только бы не обманул этот Моримура.
А Драчев не унимается:
– Товарищ лейтенант, промежду прочим, данного Моримуру на КП сразу же накормили, голоден, как собака. Разулыбался, наворачивает, аж за ушами трещит!
– Сам ты трещишь, – говорю грубовато, и Драчев умолкает, пытаясь все-таки заглянуть мне в глаза.
Может быть, полковник Карзанов поторопился с наступлением, недооценил противника? Может быть. Но задача была и есть – – быстрей и быстрей, вперед и вперед. К счастью, в разгар наших неудачных атак подошли гвардейские минометы и стрелковый полк, стало веселее.
Проливной дождь. Артиллерийский и минометный обстрел.
Пригнувшись, хлюпая по лужам, Моримура ведет нас по низинке, в проходах в минном поле, в обход дотов. Все напряжены, не спускают глаз с проводника. Не обманет? Не заведет в западню? Моримура шаркает, и мы невольно шаркаем. Я держу палец на спусковом крючке. Ежели что – стегану очередью, перья полетят. Но почему-то верится: японец искренне хочет нам помочь. От Трушина я успел узнать, что Моримура не выдержал издевательств офицеров, в кровь избивавших солдат.
Наконец наша группа в тылу двух головных дотов. Атакуем их: забрасываем гранатами, дымовыми шашками; выскочивших из дотов японцев срезают пулеметные очереди, поднявших руки – в плен. Моримура стоит рядом, не отворачиваясь, глядит на мертвых японцев и на живых – на тех, кто поднял руки.
27
Разговор с Драчевым получился неожиданно тяжелым. Для меня, во всяком случае.
– Как же это ты, Драчев? Струсил, выходит?
– Состорожничал я, товарищ лейтенант...
– Струсил!
– Ну, пускай струсил. Вам видней...
– И не стыдно?
– Стыдно малость...
– Малость?
– А что? За всю фронтовую жисть я всего-то раз и состорожничал. А допрежь как воевал? Кто хулить возьмется?
Хулить не за что, воевал нормально, хотя геройского не совершал. А сейчас, под конец войны, надумал отсиживаться в атаке.
Не осторожность это – трусость. И сразу перечеркнул свое боевое прошлое. В моих глазах по крайней мере. Я максималист, сразу возвожу в степень? Подумаешь, отстал в атаке, подзадержался. Нет, не подзадержался отсиживался в кустах, хоронился за спины товарищей. И как же тягостно винить кого-то в чем-то!
Это беда, что я не научился быть максималистом прежде всего по отношению к себе. Других судить легче. Да нет, нелегко мне обвинять Мишку Драчева в трусости. И нелегко гнать его из ординарцев – будто унижаю и себя одновременно. Но меры-то принимать надо. Но тут Мишка вдруг заплакал натуральными, с горошину, слезами:
– Товарищ лейтенант! В Монголии, на занятиях, я взаправду сачковал. А вот в Маньчжурии не трусил, ей-бо! Не прогоняйте от себя!
И я подумал: прав ли я? И стало муторно. А еще муторнее от того, что сказал:
– Драчев, ты струсил. Оправдаешься в боях. А такой ординарец мне не нужен...
Мпшка отвернулся, плечи у него вздрагивали. Не переношу детских и женских слез. Мужских – тоже. Но я прав...
Драчев сачканул в бою, а старший сержант Базыков Геннадий, артиллерист, вновь отличился. Из фронтовой газеты я узнал, что расчет Базыкова, выкатив пушку на прямую паводку, подавил дот и два дзота, расчистил путь пехоте. Значит, где-то достойно воюет наша Оршанская дивизия! А Базыков Геннадий орел:
указ о присвоении звания Героя Советского Союза за штурм Кеингсберга настиг пушкаря в Монголии, а где настигнет награда за подвиги в Маньчжурии? И что интересно: как должен воевать человек, который официально носит звание Героя? Заднего хода тут не дашь – только геройски. Базыков Геннадий так и воюет.
Держа в руках газету, вчитываясь в корреспонденцию с фамилией старшего сержанта Базыкова, я словно побывал в родной дивизии. Потянуло туда – не передать. Все ж таки оторвались мы от своих, танковая бригада – славный народ, но однополчане, с коими сроднился еще на Западе, незаменимы. Когда увидимся?
Наверное, будет что рассказать друг другу. Хорошо, когда рассказываешь о хорошем. О плохом, вроде эпизода с Драчевым, распространяться не резон. Будто, рассказывая о чем-то недостойном, и сам мараешься. Пусть и невольно. А упомянутый Драчев тем не менее не сложил с себя высоких полномочий. К вечеру, перед ужином, оп крадучись приблизился ко мне:
– Разрешите обратиться, товарищ лейтенант?
– Чего тебе?
– Разрешите испросить: кому передавать ваш котелок и прочий инвентарь?
Вопрос застал меня врасплох: я еще не искал преемника Драчеву, – надо, чтоб был заботливый, с хозяйственной сметкой, к тому же не каждый пойдет на обслуживающую должность.
Тут следует осмотреться, а после уж выбрать. Я сказал:
– Покуда некому. Давай котелок мне...
– Ни в коем разе! – твердо выговорил Драчев. – Без догляда вы пропадете. Будете на голодный желудок, алп пища будет холодной... Пока я буду обихаживать, а там, глядишь, найдете кандидатуру.
Я поразился – то ли преданность, то ли нахальство – и вдруг махнул рукой: валяй обихаживай, а там точно кого-нибудь подберу. Драчев с мрачным достоинством молвил:
– Чай брать покрепче, товарищ лейтенант?
– Покрепче, – ответил я и сконфуженный, отвернулся. Что сказать по этому поводу? Лучше недоговорить, чем переговорить.
Сконфузился – и все.
Хочу верить в людей, в их светлые души. Верю, что легче совершить добрый поступок, нежели дурной. Хотя бывает и наоборот, видимо.
Город, как здесь принято, обнесен глинобитной стеной. Мы вошли через деревянные, топорно сколоченные ворота. Деревянные домики-бараки впритык друг к другу, теснота, скученность, на незамещенных улицах пыль и лужи, стоки нечистот; в воздухе густая вонь; зеленые жирные мухи роятся над бесчисленными харчевнями, садятся на еду. Даже на беглый взгляд: город живет и прежней жизнью, и новой, вызванной нашим приходом. Пока мы занимали здания комендатуры, полиции, почты, радиостанции, город затаился, будто выжидая. А когда танки остановились на перекрестках, когда по улицам прогнали колонну пленных японцев, горожане высыпали наружу, забурлили. Откуда ни возьмись – запестрели китайские фонарики, флажки, бумажки с русскими буквами и с иероглифами, нетрудно догадаться: нас приветствовали. И кричали приветственно по-китайски и по-русски, коверкая слова до неузнаваемости, И совали кто помидор, кто земляной орех, кто пучок травы. Одеты в матерчатые рваные или в бумажные (буквально из бумаги) куртки и штаны, которые расползаются под дождем, на головах шляпы из рисовой соломы.
Бедные и голодные, а нас угощали! Дороже угощений для нас их улыбки, смех, песни. На городской площади – митинг: китайские ораторы выкрикивают приветствия и ставят торчком большой палец.
С ответным словом выступил замполит Трушин. Выбрасывая перед собой руку, как бы подчеркивая фразы, он говорил: советские воины благодарят за теплый прием, мы пришли сюда не как захватчики, а как освободители китайского народа от японского ига, да здравствует наша вечная и нерушимая дружба. За ним повторял толмач, узкогрудый, чахоточный китаец, и по его неуверенности нетрудно было определить: переводит весьма приблизительно. Да главное, чтоб смысл дошел. А смысл доходил, потому что сгрудившиеся вокруг дощатого помоста тысячи людей радостно улыбались, хлопали в ладоши, кричали: "Шапго!" А в адрес японцев – "Пушанго!" [Плохо (кит.)]
Множество бездомных, нищих – и взрослых и детей, – и полевые кухни, как бывало на Западе, начали раздавать горячую еду кому во что – в миску, чашку, консервную банку; хвост к кухням вытянулся на два-три квартала: усатый повар-хохол в белых нарукавниках взмахивал черпаком и балагурил:
– А ну налетай на украинский борщ! А ну, кому борща, граждане китайцы? – и мне подмигнул по-свойски.
Я вглядывался в исхудалых, изможденных, больных людей и поражался: кости да кожа, как будто из концлагеря, а что, они и впрямь освобождены из огромного концентрационного лагеря, в который японцы преврати;]и Китай. А хвостатые очереди к походным кухням росли и росли...
В городе мы подзадержались: горючее кончилось, рассчитывали на местные склады – японны взорвали емкости, рассчитывали на подвоз автобатом бензовозы запаздывали. Остатки горючего слили в баки нескольких танков и автомашин, они выдвинулись за город, оседлали шоссе на Вапемяо. а мы заняли позиции за городом и в городе. Пауза – можно накоротке пройтись по городу, тем более что попутно можно выловить еще не сдавшихся японцев. Точнее было бы сказать наоборот: выловить японцев и попутно осмотреть город.
В самом городе ничего примечательного, кроме бедности: запущенный, ветхий. Хотя в центре дома каменные, добротные, Б садах, здесь живут богачи – торговцы, лавочники, ресторанщпки, мелкие фабриканты, чиновники. И публика одета получше, понарядней, и упитанных, а то и жирных – в достатке. Даже крыши цинковые, даже тротуары асфальтовые, даже мостовые булыжные! Другое дело, что с крыш краска облезла, асфальт разбит, а булыжники выворочены.
Забрели на рынок, окруженный харчевнями, похоронными магазинами и бардаками. Словно в соединении этих трех начал был некий городской символ. На рынке толчея, все продают всё, .межпокупателями и продавцами шныряют чумазые, диковатые беспризорники: если что плохо лежит – не посетуй: стибрят с прилавка, залезут в сумку, в карман. Пара полицейских – в мундирчиках, но в тапочках, одежонка линялая, в заплатах – бдит: едва пацан схватил с прилавка лепешку, как полицейские под общий гвалт, сверкая стертыми подошвами, кинулись за ним, нагнали, скрутили руки, повели. Полиция, существовавшая при японцах, действует и сейчас: какой-никакой порядок надо поддерживать, воровать не резон, хотя, понимаю, есть хочется. Но уж лучше встать в очередь к нашей полевой кухне. Со временем полицию, наверное, как-то реорганизуют, под стать новым порядкам. Вряд ли останется так, как было при японцах.
Из харчевен – в окнах вместо стекла бумага – вкусно пахнет вареной требухой; клиенты, сидя на корточках, уминают эту требуху прямо на воле, перед заведением; едят и горстки риса, ловко орудуя деревянными палочками. Хозяева зазывают нас к себе, тараторя: совсем мало-мало юаней заплатишь. В зеленых рядах – изогнутые, метровой длины огурцы, помидоры, лук, красный и зеленый перец, взвешивают допотопным безменом с метками ва деревянном рычаге, тоже наперебой предлагают купить.
У магазинчика – выставленные гробы: от грубо сколоченных из неотесанных досок до шикарных, обитых шелком, с кисточками. Перехватив мой взгляд, хозяин – тучный, в расписном халате – сложил руки на груди, закатил заплывшие жиром глазки, тоненько пропел:
– Пропадила!
Это он мне любезно пояснял, для чего и для кого служат гробы: пропадет человек, то есть врежет дубаря, – выбирайте на свой вкус и достаток. Ну, слава богу, гроб мне пока не нужен. Киваю толстому, иду дальше. Вижу: японский поручик, сильно во хмелю.
Он стоит, покачиваясь, бессмысленно таращится. Затем подходит ко мне, козыряет, снимает портупею, отдает маузер и палаш, знаками показывает: хочу в винный подвальчик – и щелкает, щелкает себя указательным пальцем по горлу. Пусть добирает, возиться с ним не будем, оружие заберем. Сам приковыляет к пункту сбора военнопленных, не связываться же с пьяненьким. Я разрешающе машу рукой, и поручик, держась за поручни, оступаясь, спускается по лестнице в винный погребок.
А у борделей, у дверей под красным фонарем, поигрывают глазами и бедрами проститутки. Брови подведены, щеки нарумянены, губы ярко-алые, юбки по колено, но девки задирают их еще выше, и становится очевидно, что трусиков нет и в помине. Как ни чудовищно, клиенты и в такой день уводят то одну, то другую в отдаленные комнаты. Заприметив нас, девки заголились, делая непристойные движения. Было неловко, однако я глянул на них: симпатичные, даже красивые, хотя, конечно, подержанные – от двенадцати-тринадцатилетних до тридцатилетних, тридцать – черта, потом сказывается профессиональная, что ли, устарелость, посетитель за свои деньги требует живой товар посвежее.
Бапдерша – раскормленная старуха в роскошном халате, в украшениях, сквозь редкие седые волосы просвечивает череп – курит трубку, семенит маленькими изуродованными ножками. На полурусском, полукитайском бандерша зазывает нас, обещая по случаю освобождения наполовину снизить цену. Бандерше я даже не кивнул, прошел мимо с каменным выражением. И вдруг она запричитала: вансуй, десять тысяч лет жизни! – и напуганно посмотрела на меня. Мерен за пожелание, десять тысяч лет мне многовато, я соглашаюсь и на меньшее...
За моей спиной – голос сержанта Симоненко:
– Братцы, по-хорошему предупреждаю: кто сунется в бардак – парткомиссия обеспечена.
– Ас беспартийными как? – спрашивает Логачеев.
– Беспартийных командование прищучит, – за Симоненко отвечает сержант Черкасов.
Я не вмешиваюсь в разговор: все идет как надо.
А город шумел, гомонил, китайцы приветливо махали нам руками и шляпами, кричали "Шанго!" и "Вапсуй!".
И вдруг я обратил внимание: клены-то в сквере – с темной листвой. Микола Симоненко объяснил мне: черный клен, есть такая порода. Будто закоптило клены дымом, волочившимся над городом от взорванных хранилищ с горючим. Черные свиньп, черные березы, которых я прежде не видал. И теперь вот черные клены, тоже до того незнакомые. И это тревожит неясными и недобрыми предчувствиями. У нас цвет траура – черный, у китайцев – белый. Да при чем тут траур? А черный клен под дуновением жаркого, пыльного ветра шевелил ветвями, загадочно шелестел листьями в набрякших прожилках...
Покинули город и вновь втянулись в каменистые ущелья. Горы были все ниже и ниже. Мы спускались! Вот-вот выйдем на Центральную равнину. Мы шли на острие удара, но кое-где нас опережали подвижные отряды Шестой гвардейской танковой армии:
за лавиной этих прославленных тридцатьчетверок было трудно угнаться, и мы, бывало, приходили на место уже после прихода туда танкистов генерал-полковника Кравченко. А ведь думали:
будем первыми! Но кое-куда мы действительно приходили первыми.
В эту казачью станицу мы вошли под вечер, на ночлег.
Беленые хаты под камышовыми крышами – чистенькие, уютненькие – утопали в яблоневых, вишневых, сливовых садах. Станицу полукругом охватывала речка, полноводная, видать, рыбная, с заливными лугами по пологим берегам. Взбитая копытами, золотилась в закатных лучах – наконец-то узрели живое солнышко! – пыль, смешивалась с наползавшим от речной поймы надлуговым туманом. Мычали коровы, блеяли овцы, ржали лошади – мирные эти звуки настраивали на благодушие. Но мы вступали в станицу с чувством настороженности. Рассчитывали на враждебность: стапица русская – бывшие белогвардейцы, семеновцы, люто боровшиеся против Советской власти, ушедшие за кордон, несмирившиеся.
Политотдельцы нас предупредили: будьте с жителями корректны. Трушин при этом заметил:
– Будем корректны, коль приказано. Но какие они, эти станичники? Белоэмигранты ведь!
– Это точно, – сказал я. – Как встретят? Может, и не цветами...
Но произошло неожиданное. На унавоженной "яблоками" площади возле церквушки с золотой луковицей нас встретила хлебомсолью станичная верхушка: атаман, писарь, священник, еще ктото. Атаман, седоглавый и чернобровый, в черкеске с газырями, громоподобно приветствовал освободителей от басурман, славных русских (говорил: русских, а не советских) воинов, принесших долгожданную свободу; он произносил: "слобода", "ослобонители", и эти просторечные неправильности были милы нашему сердцу. Потом столь же громоподобно возопил многие лета кривоглазый, с козлиной бородкой поп в парче, в ризе, и хор подтянул. Мы слушали недоверчиво: дескать, что за старорежимные штучки?
После речей и хоругвей все мы с разрешения комбрига были приглашены за длиннющие, накрытые белоснежными скатертями столы: водка, самогон, огурцы, вареные куры, мясо, яйца. Под перекрестные, плохо слушаемые в гвалте тосты и гости и хозяева выпивали помаленьку, закусывали чем бог послал. Но внутри что-то подтачивало: бывшие враги, какие они нынче? То, что тепло встретили, – факт. Л куда им теперь от пас деться? Принимай, хочешь – не хочешь. И принимают... Но посты полковник Карданов выставил все-таки усиленные. Правильно, охрана не помешает.
По правую от меня руку за уже залитым ханжой столом сидел казак, натуральный казак – чуб из-под лакированного козырька, фуражка с желтым околышем, генеральские лампасы на штанах, только не красные, а тоже желтые, серьга в ухе. На мгновение показалось: этот и другие за столом казаки-донцы, дело будто происходит в станице Кочетовской, на Дону, куда меня однажды взяла с собой в командировку мама. Но казак был не донской, а скорее забайкальский либо амурский. Я и спросил его об этом. Казак широко улыбнулся, потрогал серьгу, чокнулся со мной: "За русское оружие!" – и сказал:
– Забайкальский я. Из Нерзавода, с Аргуни... А в станице нашей осели выходцы и из забайкальского казачества, и из амурского, перемешались...
Гляжу: полковник Карзанов, начальник штаба, начальник политотдела, наш комбат поднимаются и, сопровождаемые почтительно согнувшимся станичным атаманом, уходят по улице.
– Атаман повел до себя, – сказал казак с серьгой. – А я вас, товарищ лейтенант, приглашаю до себя. Поужинаем, у меня и заночуете.
– Спасибо, – ответил я. – Не стесню?
– Что вы, что вы! Ваш приход в станицу – как солнечный луч в тучах! Жинка будет рада... Заодно и побалакаем... Пошли, товарищ лейтенант?
– Пошли, – сказал я, отметив: товарищем называет, не господином. – Я бы хотел захватить с собой друга. Драчев! Кликни замполита Трушина. Одна нога здесь, другая там!
Отиравшийся около меня ординарец рванулся выполнять приказание, в конце стола мелькнула фигура замполита. Воротились они вместе, Трушин щербато усмехался:
– Товарищ лейтенант! Гвардии старший лейтенант Трушин по вашему приказанию явился!
– Являются привидения, – ответствовал я дежурной армейской остротой и обнял Федю.
– Гвардии старший лейтенант Трушин по вашему приказанию прибыл!
– Прибывают поезда. – Это тоже была армейская острота. – Знакомься. Нас приглашают на ужин и ночлег...
– На ужин и ночлег? – переспросил Трушин с некоторым, как мне показалось, недоверием и неохотой.
– Так точно! – И казак, робея, протянул Трушину руку.
Все неспешно зашагали по обсаженной черными кленами улочке. Шагов через сорок казак сказал:
– Вот и мои хоромы... Заходьте!
– Ваши координаты засек, – сказал Трушин. – Зайду чуток позже. Надо проверить, как народ устраивается на ночлег.
Мы с хозяином вошли во двор, старательно прибранный. На пороге хаты нам поклонилась молодая дородная женщина в блузке и юбке, с монистом на шее. Казак сказал:
– Моя хозяйка... Даша... Вздуй-ка, Даша, огонь в избе, собери нам повечерять... Гости дорогие, желанные!
"Вздуй огонь", "повечерять" – русские, вкусные слова. Не отвыкли, стало быть, от них на чужбине. Нет, не отвыкли – и в укладе жизни, и в одежде, и в поведении наше, русское. В горнице мы с Драчевым сели на лавку у стола, хозяин принялся звенеть замком на шкафчике, потом зазвенел бутылками. Хозяйка зажгла керосиновую лампу, поставила на краешек, и я увидел: да, молода, да, дородна, волосы собраны валиком, под жгучими бровями – жгучие глаза. Видать, бедовая. Так ведь – казачка!
После нашего походного быта горница показалась мне славной, уютной: на окнах тюлевые занавесочки и герань в обернутых цветной бумагой горшочках, на земляном полу дерюжные узорные дорожки, никелированная кровать: пуховая перина, накрахмаленное покрывало, водруженные углом атласные подушки, уставленный яствами стол, и венчала это женщина, пышногрудая и крутобедрая, на которую даже Христос с иконы в красном углу взирал не без интереса. Но вдруг тут же во мне что-то сместилось, без всякой видимой причины. Я подумал, что обывательский (то есть нормальный, человеческий) уют не по мне, я отвык от него, и дороже пуховой перины танковая броня, и ближе соблазнительной женщины мои фронтовые друзья, живые и мертвые. Хотя, конечно, глупо противопоставлять мужиков бабе, у каждого свое. Баба – для красного словца, хозяйка именно женщина, красивая, приветливая и лет двадцати пяти всего, не больше. А хозяину, Иннокентию Порфирьевичу, как мне сдается, под пятьдесят, кудри сединятся. Такая разница? Ну и что? Бывает.
Мне неведомо, каково обитать в этом домашнем раю Иннокентию Порфирьевичу. На стенке, над обитым жестяными полосками сундуком, дробовик-кремневка, охотничья натруска с порохом и дробью, шашка в поистертых ножнах. Это, если и не напоминает о прошлом, все-таки свидетельствует: хозяин не потерял вкуса к оружию, хотя бы охотничьему. А прошлое-то такое, что лучше б его вовсе не было. Но оно было, не зачеркнешь.
А что мне, собственно, до Иннокентия Порфирьевича и его Даши? Пришел и ушел. Но на их судьбе отразится моя судьба, иначе говоря, то обстоятельство, что я и маршал Василевский освобождаем Маньчжурию. Как сложится жизнь этих казаков и вообще эмигрантов? Мне это не безразлично, как-никак русские, бывшие соотечественники. Хотя наверняка и очень разные. Граждалекая война вышвырнула их всех из России, когда я только появился на свет божий. Как жили на чужбине? Как вели себя?
Надеюсь, с Иннокентием Порфнрьевичем побалакаем на эту тему.
Объявился Федя Трушин, оглядел стол, суетящегося в подручных у Даши моего Драчева, усмехнулся, прикрыл глаза ладонью:
– Ого, придется поработать!
– Разве мы с тобой не бойцы, Федя? – сказал я. – Как с ночлегом у батальона?
– Нормально разместились.
Ну и хорошо, что нормально. Я на сей раз не проверял, как взводы устроились, поручил это взводным командирам, они доложили, что все в порядке. Ну и ладно, коль в порядке, хоть когдато не буду опекать своих орлов-сержантов.
Даша с перекинутым через белую полную руку полотенцем позвала нас во двор, к шелковице с прибитым медным умывальником. Стуча соском, фыркая, мы с Т.рушиным с удовольствием поплескались, утерлись полотенцем, которое пахло глаженьем.
Потом расселись в горнице, и Федя Трушин закатал рукава, как перед серьезной работой. Да нам и предстояло основательно потрудиться, учитывая количество бутылок и тарелок с закуской.
Однако не зарывайся, Глушков, блюди меру, переступишь – худо будет, подобные явления в истории уже отмечались. Я предполагал, что хозяин провозгласит: за русское оружие, но он слегка видоизменил тост:
– За Россию, за ее народ, за победу в войнах!
Чокнулись. Включая ординарца Драчева и хозяйку Дашу, оживленную, разрумянившуюся, то и дело вскакивающую к плите. В комнате было жарко, хотя окна открыты, и ветер лениво колыхал тюлевые занавески. И будто внутри меня лениво колыхалось: приятно передохнуть в такой горенке перед утренним маршем, а еще приятней, что рядом мой друг Федор, и вообще жить здорово.
– Вы, дорогие гости, не представляете, – говорил хозяин. – Не представляете!
– Представляем! – еще не зная, о чем речь, отвечал Драчев.
Я глянул на него выразительно, он умолк, налегая на домашнюю, щедро начесноченную колбасу.
– Не представляете, как мы вас ждали! Ить за вами Россия, Родина, вы ее сыны...
Мы с Трушиным помалкивали, Иннокентий Порфирьевич говорил:
– Дорогие гости, вы счастливые люди! Вы не испытали, что значит остаться без отечества... И близко оно – через Аргунь либо Амур, а заказано тебе... Я ить из зажиточных, отец и старшие братья, поднялись против Советов. И меня поволокли туда же, из гимназии, в Чите учился, записался в семеновцы... Бог хранил:
в зверствах не был замешан, а ить что -творилось! Не приведи господь, как каратели чинили расправы в Забайкалье... По молодости лет, по неразумению или еще как ушел с семеновскими войсками за кордон, верней, вышибли нас... У Мациевской как шарахнуло, аж в Маньчжурии опомнились... И вот маюсь без родной земли, считай, четверть века. Нету покою, тоска сосет...
Он повертел в вытянутых пальцах граненый стаканчик, будто не сознавая, что делает, механически выпил водку, взял крутое яйцо, посыпал солью, с горечью сказал:
– Тут даже соль не солкая. Не такая, как там, на родине, без подмесу...
Сейчас прекрасные народные слова "сосет", "солкая" меня не задели. Я жевал, напряженно размышляя, что правда и что неправда в сказанном Иннокентием Порфирьевичем.
– Считаете, все казаки, все эмигранты рады вашему приходу?
Как бы не так! – продолжал он. – Далеко не все рады! Потому как у некоторых рыльце в пушку!








