355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Смирнов » Неизбежность (Дилогия - 2) » Текст книги (страница 1)
Неизбежность (Дилогия - 2)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:52

Текст книги "Неизбежность (Дилогия - 2)"


Автор книги: Олег Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Смирнов Олег
Неизбежность (Дилогия – 2)

Олег Павлович Смирнов

НЕИЗБЕЖНОСТЬ

Роман Олега Смирнова "Неизбежность" посвящен финальным событиям второй мировой войны, ее "последним залпам"-разгрому и капитуляции японской армии в 945 году. Стремясь к сознанию широкой панорамы советскояпонской войны, писатель строит сложное, разветвленное повествование, в поле действия которого оказываются и простые солдаты, и военачальники.

В помане "Эшелон" писатель рассказывает о жизни советских воинов в период между завершением войны с фашистской Германией и начадом воины с империалистической Японией.

1

Жарища – градусов сорок. Это если в тени, разумеется. Но поскольку нет и намека на тень – ни деревца, ни кустика, необозримая степь-голыш, чуть прикрытая ковылем, – то термометр, думаю, показывает все шестьдесят. Старшина Колбаковский утешает:

– В июле еще жарчей.

Старожилу монгольских степей как не поверить? Заманчивая перспектива роста. Будем расти. По Цельсию. А если обойтись без Цельсия, то видишь: мои солдатики упрели донельзя, лица красные, распаренные, мокрые, трудовой пот стекает ручейками, носами хлюпают, как насморочные. Ах, ограничилось бы пролитием пота, хоть в сто раз больше готовы пролить, но ведь потребуется и кровушка, война ведь будет. А воевать сподручней посуху, по теплу, летом. Чем не время для войны? Самое распрекрасное время. Да, солдаты упрели, однако настроение бодрое, а у Колбаковского даже приподнятое: старшина словоохотлив, благожелателен и улыбчив. Утеревши лоб рукавом гимнастерки, ефрейтор Свиридов говорит:

– Товарищ старшина, душа ликует, что возвернулпсь в родные места?

Колбаковский отвечает с улыбкой и вместе с тем построжав:

– Ликует. Хотя родина моя, к твоему сведению, Ставропольский край, станция Прохладная...

– Прохладная? Вот бы туда из данного пекла!

– Ас монгольскими краями, Свиридов, я тоже, считай, породнился, сколь оттрубил тут... Да и ты породнишься!

– Трубить придется?

– Не обязательно. Хватит того, что пройдешь по стране свопми ножками, увидишь ее своими глазками.

– Ежели к тому же Егорша и с какой монголочкой обзнакомится... – Это мой верный ординарец Миша Драчев.

– У тебя одно на уме, – отмахивается от пего Свиридов.

– А что? Плохо, что я завсегда про то думаю? Ха-ха!

Между станцией Баяп-Тумэнь и городком при ней мы сразу увидели своего рола кладбище списанных танков. В квадрате полтора километра на полтора поржавелые стальные коробки, оружие снято, гусеницы сняты. Старшина Колбаковский объяснил: эти таыкп подбиты на Халхпы-Голе, в тридцать девятом, когда советско-монгольские войска давали отпор японским захватчикам.

"БТ-7", "БТ-5", танк-амфибия, смахивающий по форме на пресспапье, таких танков в пашей армии мало. За шесть минувших лет у нас появились новые, мощные, сверхсовременные танки – ого-го!

Чего стоят, скажем, "Т-34" пли "ПС" – великолепные грозные машины. Я думаю: "Видно, жестокие бои были на Халхин-Голе.

Но с той поры как далеко шагнула наша военная техника!" Та самая, от которой гудит нынче монгольская степь, пропахшая не только полынью, по и порохом...

От Баян-Тумэпп, куда прибыли в полдень, мы шагаем уже часа полтора; станция и городок – смесь деревянных домов и войлочных юрт – остались позади, в знойном мареве; оно встает и впереди, переливается над всхолмленной степью, над тем, что творится в ней. Бог ты мой, что там творится! На своем веку я перевидал скопления людей и техники – особенно накануне крупных наступлений, – но такого, клянусь, не видел! К Баяи-Тумэни – от Борзи сюда вела уже однопутка – подходили эшелон за эшелоном, войска быстренько выгружались, строились и уходили в знойную, с блеклой травой и небом степь, как бы всасываемые ею. Но эшелонов было столько, что, как рассказал мне Федя Трушин, всеведущий замполит батальонный, железная дорога на участках Карымская – Борзя и Борзя Баян-Тумэнь не справлялась, и потому командование решило моторизованные части и артиллерию на механической тяге выгружать на участке Чита Карымская и направлять их своим ходом по грунтовкам. Это значит: 500 – 600 километров до района сборов топай железными ножками. А нас, пехоту, поскольку ножки наши обыкновенные, человеческие, довезли аж до Баян-Тумэни. Благодарим за чуткое отношение. И сейчас мы топаем к дивизионному району сбора за Баян-Тумэпью, за рекой Керулен (Федя Трушин сказал: голубой Керулен, и это прозвучало как голубой Дунай, но мне, не видавшему Дуная, по видавшему Дон и Волгу, Керулен не показался могучим; впрочем, для этой засушливой, маловодной части Монголии и Керулен и Халхпп-Гол – реки что надо). Я иду во главе роты и посматриваю по сторонам. О, черт возьми, пу и нагнали нашего брата! Пехотные колонны, танковые, артиллерийские, автомобильные, кавалерийские движутся в степи по едва-едва накатанным дорогам и чаще без дорог – по солончакам, по ковылю и полыни, по нпзкорослой, стелющейся к земле колючке – в неоглядной степи, ограниченной по горизонту сопками, стало вроде бы тесно.

Вытягивается танковая колонна: скрежещут гусеницы, гудят двигатели, и в горячий степной воздух врубаются еще более горячие струи, разящие соляркой; вдоль башен – бревна на случай, если машина где-нибудь засядет, танкисты – народец припасливый; на башнях – припудренные пылью номера, орудийные стволы зачехлены. Танки новенькие, известно: получены только что с Урала, а экипажи были переброшены с запада, свои видавшие виды машины оставили в Чехословакии. Отличные машины – танки! Сколько раз выручали пехоту! За их броней мы уверенней шли в атаку, зная: танк расстреляет или раздавит пушку, миномет, пулемет, проутюжит траншею, разгонит автоматчиков, выкурит с чердаков снайперов, и вообще чем больше танков и самоходок, тем успешнее бои. Помню, с какой болью и сочувствием смотрели пехотинцы на подбитые и подожженные танки. В Кенигсберге фаустники зажгли тридцатьчетверку буквально на наших глазах и буквально накануне капитуляции гарнизона: задымила, зачадила, башенного стрелка и механика-водителя, раненых, в дымящихся комбинезонах, мы спасли, а командира, с окровавленной головой, без шлема, вытащили уже мертвого, отнесли всех за угол дома, потому что баки с горючим могли рвануть, пламя лизало броню. И потом рвануло – будь здоров... Конечно, танкя помогали пехоте, а мы танкам, оберегая их от противотанковых мин, противотанковых пушек, ловушковых ям, гранатометчиков, фаустников. Но, пожалуй, лучше нас танкам помогали самоходные установки – били по чужим танкам и самоходкам. Кстати, у немцев великолепная самоходка – "фердинанд": из засады влупит по нашему танку – быть беде! А как танки идут на танки! Танковый бой, танковое сражение! Крупнейшее из них, вероятно, во всей второй мировой сражение под Прохоровкой, в сорок третьем, двенадцатого июля. В этот день сошлось около тысячи двухсот танков и самоходных установок с обеих сторон, у немцев – сверхтяжелые и сверхновые "тигры" и "пантеры". Лоб в лоб! Представляете?

На прохоровских полях несколько дней длилась эта величайшая танковая битва. Победили советские танкисты...

А вот тягачи тащат по монгольской степи осадные орудия, облепленные расчетами. Мы пушкарям не завидуем: не очень-то удобно сидеть, и пылищи глотают похлестче нас. Артиллерия тоже попытанный друг пехоты: крепенько поддерживает огоньком. Помнится: если где-то за нашими траншеями огневые позиции с натянутыми маскировочными сетями над орудиями – душа пехотная ликует: при необходимости артиллеристы обработают передний край обороны, подавят огневые точки, отобьют танки, рассеют скопление пехоты и техники в тылу, а зенитчики врежут по самолетам. Лично трижды был свидетелем, как зенитные батареи сбивали пикировавшие "юнкерсы": под Вязьмой, на Березине и на Немане. Нет, с артиллеристами не пропадешь!

Танковые колонны сменяются кавалерийскими, артиллерийские автомобильными, бронетранспортеры – пехотой, пехота – опять танками. Даже непонятно, чего больше – людей или машин.

Честное слово, столько техники стянуто – поразительно! Что и толковать, к концу второй мировой армия располагает отменной техникой. И в изобилии. А кадры? О, за четыре годочка мы не худо овладели наукой побеждать. Есть ли такая наука? Есть! И на маньчжурских сопках мы ее продемонстрируем...

Пыль над колоннами столбом, и если сверху засечь эту картину, фотоснимок оказался бы находкой для кое-чьей разведслужбы.

Но вражеских самолетов в небе не видно, видны лишь родные, краснозвездные. А вражеские – чьи? Японские? Сохраняя военную тайну, скажем: кое-чьи. Самолеты еще ближе к солнцу, чем мы, и мне кажется, им еще жарче, хотя это вздор: воздух на высоте холодный. Временами тень от самолетов скользит над нами, и хочется как-то придержать ее, мимолетную. И это тоже вздор:

не придержишь. На полевые аэродромы, поближе к театру будущих военных действий, перебазируются и бомбардировщики, и штурмовики, и истребители, и транспортники. Славно, когда в небе тесно от своих, краснозвездных: прикроют, как щитом. Подписываюсь под словами: пехотинцы уважают летчиков не меньше, чем танкистов или артиллеристов. Штурмовики и бомбардировщики такие удары наносят по противнику, расчищая путь наземным войскам, что диву даешься! А "ястребки" не позволяют разгуляться "юнкерсам", "хейнкелям" да "мессерпшиттам"...

Гляди-ка, вот и колонна "катюш" – реактивные установки затянуты брезентом. Ну, это уже чудо военной техники: кто из нас не слыхал потрясающего залпа "катюш" – непередаваемый скрежет, аж сердце заходится, машины окутываются дымом, в воздухе раскаленные стрелы реактивных снарядов, и они беспощадно вонзаются во вражеские укрепления, расплескивая смертоносный огонь. Гитлеровцы до чертиков боялись "катюш". А дивизион гвардейских минометов дал залп – и ходу, чтоб его не засекли, готов стрелять с другой позиции...

Пыль, просвеченная солнечными лучами, золотится, сверкает – очень красиво; оседает на потные лица, похрустывает на зубах – очень противно. Глотка у меня пересохла, и непонятно, как может брызгать слюной хохочущий весельчак-ординарец, в миру – Мишка Драчев. Зверски тянет пить, однако удерживаю себя. Прислушиваясь, как булькает вода во фляге, закаляю волю. Фляжки в роте не у всех, и комбат предупредил: на обильное водопитие не рассчитывайте, вообще до обеда воды не будет. Все это цветочки, первые километры по монгольской степи, ягодки – дальше, когда части сосредоточатся в районе сбора, всей дивизией махнем по степи, степи широкой, на юг, до Тамцак-Булака, расстояние – что-то около четырехсот километров. Так-то вот: четыреста. По солнышку, по безводью и бездорожью, с полной выкладкой. По Европе мы хаживали, по Азии еще не доводилось. Ничего, пройдем и Азию.

Природа не главное для нас испытание. Главное – когда начнут стрелять. Не в Монголии, а южнее, в Маньчжурии. Кто?

Да кое-кто. Военная тайна. Вообще-то говоря, до собственно Маньчжурии надо преодолеть Внутреннюю Монголию, километров двести – триста, не меньше. А Внешняя Монголия – это Монгольская Народная Республика, где мы имеем честь находиться. Так-то, ежели уточнить. Но ежели без уточнении: все, что лежит за границей, – Маньчжурия.

Слышу за спиной:

– Товарищ старшина, а правду говорят, что в Монголии зимой пятьдесят градусов? – Вопросом разражается молчун Рахматуллаев.

То ли узбек забыл, что в эшелоне старшина уже рассказывал про это, то ли сам Колбаковскпй забыл, но тот оживляется:

– Точно, товарищ Рахматуллаев, морозикп жмут и за полсотни.

– Не могёт быть! Я делаю вот такие глаза! – Кулагин подносит к глазам большие и указательные пальцы, образующие внушительных размеров полукольца.

А старшина явно доволен тем, что к нему обратились: он не без основания считает себя крупным специалистом по Монголии, обо всем к пен относящемся рассуждает с непререкаемостью знатока, и ему не правится, если о Монголии высказывается кто-нибудь другой.

Когда выгрузились в Баян-Тумэпп, в роту пришел замполит Трушин.

– Хлопцы, вы знаете, кто руководитель Монголии? Маршал Чойбалсан!

– А как же иначе? – тотчас сказал Колбаковскпй. – Маршал Чопбалсап бывал не раз в Семнадцатой армии, я лично зрел. Вот как вас, товарищ гвардии лейтенант...

– И какой же он? – спросил Головастиков.

– Обыкновенный. Обличьем монгол то есть. Большой начальник. Маршал! Вождь! Понял, Головастик?

– Как Сталин у нас?

– Точно! – сказал Колбаковский строго и, вытащив расческу, принялся причесываться – любил то и дело шуровать ею и, кажется, именно от этого поплешивел, повыдергивал волосы.

И вдруг Логачеев сказал:

– Я тож видал маршала Чойбалсапа, пху вождя. – Сплошь, вплоть до задницы, татуированный каспийский рыбак почему-то склоняет местоимение "их", и получается чудовищное: иху, иха и прочее.

Ему не поверили – присвистнули, засмеялись, закидали репликами: "Тю, с фронта в командировку приезжал в Улан-Батор?", "Его Чойбалсан вызвал, соскучился!". "Чаи с ним гонял?", "Какой там чай, они на кумыс да араку налегали!" Логачеев, не смутясь, ответил:

– В Улан-Батор меня не вызывали, чаи не гонял. Водку тож не пил, и называется она не арака – архи... А Чойбалсан с монгольской делегацией приезжал на Западный фронт, а я на этом фронте всю дорогу... Дошло?

Ему опять не поверили. А ведь каспийский рыбак не врал!

– Ребята, – сказал я, – и у пас в полку побывал Чойбалсан.

Делегация сопровождала целый эшелон подарков монгольского народа Западному фронту: скот, полушубки, валенки, сапоги, душегрейки и прочее... Мне выпало пожать руку маршалу!

Внжу, что и мне не верят. А было же: на опушке, посреди смоленских берез, меня выкликнули из строя, маршал Чойбалсан вручил меховую безрукавку (ее я потом отдал замерзавшему раненому, фамилию бойца этого теперь уж и не помню), и мы обменялись рукопожатием, сказали друг другу: я – "Служу Советскому Союзу!" и "Благодарю, товарищ маршал!", он – "Желаю боевых успехов!", по-русски сказал. Мне везло: с маршалом Чойбалсашш ручкался, с генералом армии Черняховским ручкался. А вы не верите, чертяки! Но никакой досады я не испытываю, о солдатиках думаю с ласковостью, немного снисходительной: вам-то не выпадало этакой чести!

Пора бы и привал, положено. Но привала комбат не объявляет покачивается впереди батальона на копе, палочкой, на которую при ходьбе опирался, оберегая пораненную ногу, подгоняет лохматую малорослую лошаденку, кстати, монголка; этих выносливых, крепких лошадок нам в помощь фронту в изобилии поставляла братская страна, по коей мы вышагиваем в данный момент.

Я иду, жмурясь от солнца, оно бьет по зрачкам будто прямой наводкой; пот стекает со лба, с носа – прямо в рот: горько и солоно, как вода в озерце, которое мы повстречали на пути и к которому сбежались в надежде напиться; отплевывались затем четверть часа, так и не отплевались. Автоматный ремень режет, лямки вещевого мешка режут; спасибо, хоть скатки комбат разрешил везтп на подводах; другие ротные командиры побросали на повозки и своп вещмешки, я ж из принципа тащу: как все в моей роте, так и я. Не принцип, а глупость? Не согласен! Но кто с тобой спорит?

Никто. Сам с собой споришь.

Внезапно возникает мысль: а все-таки окончание железнодорожного путешествия (двадцать пять суток отдан) какой-то труднопереступпмой чертой отрезало .меня от прошлого; это прошлое после выгрузки на станции в Баяп-Тумэпи еще дальше отодвинулось, еще гуще заволоклось дымкой. Не забвение это, а прощание.

Забыть я ничего не забуду, но попрощаться, может быть навечно, надо. И с Эрной попрощаться, и с Ниной – они чаще ы чаще словно совмещаются, сливаясь в образ одной женщины, хотя с первой у меня было все, а со второй нпчегошепыш не было: первую любил, второй только симпатизировал. При мыслях об Эрне и о Нине мне становится грустно, по печаль не гнетет, чистая, она очищает от обыденщины, от прилипчивости бытовых мелочей, заставляет быть придирчивей к тому, что ты думаешь ы совершаешь. Наверное, поэтому на станции, когда на нас радушно глазели жители в дели, то есть в халатах, в островерхих шапках и мои орлы заговаривали с красневшими, смущавшимися мопголочкамп, я был с этими скуластыми, черноволосыми, черноглазыми с прищуром женщинами, по-своему завлекательными, спокойно-вежлив. Опи не про меня, и я не про них. А так что ж – молодые, кровь с молоком. Как говорится, взамен любви предлагаю дружбу...

Кабы не адова жара, то, закрывши глаза, можно было бы вообразить: идешь в походной колонне где-то под Москвой, или на Смоленщине, или в Белоруссии, Литве, Польше, или в самой Германии. Не вообразишь: надо глядеть под ноги, и от жары не открестишься, она зажаривает тебя до хрустящей корочки. А что будет в июле? Но июль не за горами: спустя четыре денька всего, если не ошибаюсь. Стало быть, двадцать второе июня я прозевал где-то под Иркутском. Как мог прозевать? Никогда раньше такого со мной не было: каждый год двадцать второго июня думал об этом черном дне, кровавом дне. И вот забыл. Что ж, мир расслабляюще на меня действует? Так расслабляться рановато, до полного мира нужно перешагнуть еще через одну войну...

Перед решающим в апреле штурмом Кенигсберга возле какогото городишки, кажется Варгена, мой верный оруженосец Миша Драчсв приволок в землянку подшивку немецких газет. Похвалился:

– Товарищ лейтенант, теперича обеспечу взвод бумагой!

– Для чего?

– Не для сортира, товарищ лейтенант, для курева!

– Где только раскопал, подшивка-то пыльная, старая.

– На чердаке надыбал!

Я раскрыл картонную обложку и ахнул: первым был подшит номер центральной нацистской газеты "Фёлькишер Беобахтер" за 22 июня 41-го года! Рассматривал фотографии, читал к ним подписи, заметки, фронтовой репортаж, речь Йозефа Геббельса и будто воочию видел то утро в Берлине.

Оно было ясное, солнечное; на тротуарах толпы у репродукторов: то вскрикивая, то понижая голос до шепота, Геббельс говорит, что большевики готовили немцам удар в спину, но фюрер решил двинуть войска на Советский Союз и этим спас германскую нацию.

Чуть позже по берлинским тротуарам бежали мальчишки, размахивая экстренными выпусками газет, – на первых страницах напечатаны победоносные сообщения германского командования:

ночью немецкие самолеты бомбили Могилев, Львов, Ровно, Гродно и другие города, сухопутные войска перешли в наступление.

И фронтовые снимки: советские бойцы и командиры – убитые, раненые, эти снимки передо мной...

И в Москве, как и в Берлине, утро 22 июня было ясным и солнечным; воскресные номера газет продавались в киосках обычные, мирные. В шесть часов советские радиостанции начали свои передачи с урока гимнастики, затем "Пионерская зорька", затем "Последние известия" – о полевых работах, о достижениях передовиков производства. Затем концерт народной музыки, марши и снова народная музыка и марши. Лишь в полдень у микрофона выступил нарком иностранных дел Молотов, зачитавший заявление Советского правительства; он заикался – дефект речи, к которому привыкли, – по всем слушавшим казалось: заикается от того, что зачитывает. "Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления какпхлибо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну..." А уже восемь часов не было мира, была война и западные погранзаставы и гарнизоны приграничья восемь часов истекали кровью...

Вот какой номер "Фёлькншср Беобахтер" разглядывал я под Варгеиом в марте сорок пятого года. Миша Драчев тогда спросил:

– Что с вами, товарищ лейтенант? Вроде аж в личности переменились?

Я показал своим солдатам газету, объяснил, что в ней напечатано о начале войны. Все притихли. Потом загалдели. Я поднял руку.

– Ладно, братцы! Гитлер и его банда получают по заслугам.

Недаром мы у Кенигсберга, да и до Берлина недалеко...

Я листал подшивку, в ней были кроме "Фёлькишер Беобахтер"

и другие газеты, кто-то аккуратно, день за днем, подшивал их.

История войны с нацистской точки зрения была представлена здесь. Вплоть до Московского сражения. Похоже, когда немцев разгромили под Москвой, газетки перестали подшивать. Хотя после было еще три года войны. С лишним.

Подробно изучать подшивку было недосуг, к тому же на раскурку требовалась. Я отдал ее добытчику Драчеву, солдаты задымили цигарками вовсю: немецкая бумага, советская махра! И мне казалось: сизоватый дым от сгоревших фашистских планов и надежд. Мы их сожгли!

Об этом вспомнилось тут, в центре Азии, как бы на перегоне между прошедшей войной и будущей.

2

– Прива-ал! – раздается по колонне.

Мы останавливаемся, сходим с дороги, какая там дорога, следы автомашин чуть приметные – вот и вся дорога. Солдаты сбрасывают вещмешки, плюхаются на раскаленную, в трещинах землю, мешки – под головы, под локти. Вытягиваются, блаженствуют, кто курит, кто сует папироску обратно в пачку: душа в жару не принимает. Балагурят:

– Толик, ты б водки выпил счас заместо воды?

– Еще как! И чтоб стакан был налит с опупком, то есть до краев... А ты?

– А я б только шампанское! И чтоб закусывать ананасами!

Это Логачеев и Кулагин. Свиридов тоже настроен шутливо, кн ворит Колбаковскому с кошачьей вкрадчивостью:

– Товарищ старшина, а верно ведь, в Монголии полно монголов, как в Бурятии бурят, а в Италии итальянцев?

Но Колбаковскпй не поддается на вышучивание:

– Перестань балабонить, ты ж какой-никакой, а ефрейтор!

Не ожидавший этого Свиридов в первое мгновение тушуется, но тут же понимающе кивает:

– Правильно! Ефрейтор – это отличный солдат...

– Маэстро ты!

– Почему это я маэстро? – Свиридов явно обиделся.

Колбаковский ему больше не ответствует: отвинтив пробку алюминиевой фляги в суконном чехле, на ремешке – трофейная, голубушка-красавица,– делает несколько маленьких глотков. Его примеру следуют и другие, я в их числе.

К нашей роте подходит замполит Трушин с кипой газет под мышкой, раздав их парторгу Симоненко, комсоргу и агитаторам, примащивается рядом со мной, разворачивает фронтовую газету "На боевом посту".

– Новость так новость! Указом от двадцать шестого июня Сталину присвоено звание Генералиссимуса Советского Союза!

– Здорово, – говорю. – Суворов тоже был генералиссимус.

Прислушивавшийся к разговору, будто настроивший на нашу волну свои оттопыренные уши-звукоуловители, кисловодский житель Яша Востриков, не познавший бритвы и боев, говорит, деликатно покашливая:

– Товарищ гвардии старший лейтенант, я в журнальчике вычитал, что в настоящее время в живых два генералиссимуса. Чан Кайпш в Китае и Франко в Испании...

И ярославский житель Вадик Нестеров, столь же начитанный юноша, тоже безусый юнец, пришедший в роту уже после овладения Кенигсбергом, не нюхавший пороха и, по-моему, водки, вклинивается:

– Я тоже где-то читал про это.

– Теперь есть и третий, – брякаю я и спохватываюсь: именно брякнул, невпопад, да и Востриков с Нестеровым, начитанные юноши, некстати приплели Чан Кайши и Франко.

Трушин переводит пристальный взгляд с меня на Вострикова с Нестеровым, опять нацеливается на меня, опять на Вострикова с Нестеровым. Произносит с расстановкой:

– Как поворачивается язык называть в одном ряду с этими именами имя Сталина? Идиотство!

– Форменное идиотство, – соглашаюсь я поспешно, Нестеров буреет от растерянности, а великолепные уши-звукоуловители Вострикова словно вянут и опадают.

– Олухи, где же ваши мозги? – сумрачно говорит Трушин, поднимаясь. Сидеть с вами неохота. Опошлили такую новость!

Прав он, неладно как-то вышло. Все трое допустили ляп. Но то безусые солдаты, а то зрелый офицер, командир роты. Не во всем, видать, зрелый... Хотя ругать меня при подчиненных не стоило бы. И вдруг вспоминаю, как мать Эрны говорила: ваш Сталин лучше нашего Гитлера, как я поправлял ее: их и сравнивать нельзя, – и как бедная фрау Гаршщ оправдывалась, сбиваясь и конфузясь. Там лейтенант Глушков проявил зрелость, здесь не проявил.

Печально. И Федора Трушина как будто кровно обидел. Нехорошо.

До того нехорошо, аж настроение подпортилось. Вот так ляпнешь не подумавши, а после жалеешь... Однако Федор, честно же, зря наскочил: я, как и он, рад, что Иосифу Виссарионовичу присвоили генералиссимуса, Верховный Главнокомандующий заслужил. И я заслужил старшего лейтенанта, комбат упоминал: представление ушло в дивизию. От товарища Сталина к собственной персоне – умеет Петр Глушков перескакивать... А интересно, сошьют Сталину какую-то новую форму, отличную от маршальской? Как она будет выглядеть? То ли дело старший лейтенант: новой формы не нужно, даже погоны прежние, прикрепи только лишнюю звездочку. И на Трушина ушло представление: капитан, тоже добавочную звездочку прикрепит. Растем.

На привалах я люблю и умею расслабляться. Мышцы рук и ног, плеч, шеи, спины теряют напряжение, скованность, делаются мягкими, будто бы безвольными, и неплохо при этом отдыхают.

Но валяться на земле горячо: жжет через обмундирование. И суховей, взбаламучивая пыль, аесок и камешки, дует из чрева степного, обжигает кожу и легкие. Ветер, а приносит не прохладу – зной. Из пустыни Гоби налетает, потому и называется – гобиец, старшина Колбаковский просветил. Переворачиваюсь на другой бок. Лежу со слипающимися глазами, и потому, вероятно, меня словно начинает покачивать. Это покачивание навевает дремоту, а может, наоборот: из-за дремоты кажется, что покачивает. Как бы там ни было, я вдруг ощущаю себя едущим в эшелоне. И будто колеса стучат. И будто теплушка раскачивается, и путь мой обратно, на запад, в Германию, к Эрпе! Рывком поднимаю голову, хлопаю ресницами: задремал и примерещилось, я ж в Монголии, среди своих солдат, железная дорога оборвалась в Баяп-Тумэни. Наверное, многодневная качка в теплушке нескоро из меня выветрится.

Но привиделось-то: еду назад, к Эрне, не привиделось, что еду дальше, на Тамцак-Булак, по узкоколейке. На Тамцак-Булак мы пойдем пёши, как говорят на Дону. Где он, мой Дон? Далёко. Поблизости – иная река, Керулен. Жаль, что не совсем рядышком:

не испить речной водички. А что было бы, если б снегом на ГОЛОВУ заявился к Эрне? Вообрази, потерзай себя – зачем тебе это? Не совершится такое никогда. Ну, и не растравляйся попусту.

Все-таки импульсивный человек Петр Васильевич Глушков! Судите сами: ни с того ни с сего вспомнил о блокнотике, куда заносил свои гениальные или скромнее – ценные мыслишки. Давненько не мусолил карандаш, а тут, на привале, усталый, измотанный, вытащил из планшета, зачиркал по бумаге: "Думаю о жизни и смерти. Это естественно, ибо они взаимосвязаны. Как война и мир. Так вот: после войны, когда отойдет она в далекое или не очень далекое прошлое, ее участники начнут помаленьку умирать. Сперва умрут нынедшпе маршалы, потом генералы, потом полковники и майоры, а там очередь дойдет и до лейтенантов нынешних. Грустно все-таки будет, когда вымрут ветераны. Разумеется, в почтенном возрасте". Записав эту тираду, подумал: не все мы доживем до Победы и, следовательно, до почтенного возраста, кто-то сложит буйную головушку по ту сторону китайской (в данный момент точнее – японской) границы. Могу сложить и я.

Чем я лучше других?

Тут вопрос: за что умирать? Как за что? Мы будем воевать с агрессором, который разбойничает в Китае, Корее, Вьетнаме, Бирме, Малайе, на Филиппинах и еще в скольких-то странах и который опасен для нашей собственной страны. Эта война – неизбежность. Рассуждаю "в лоб"? Возможно. Так приучен. Но по существу-то верно рассуждаю! Ну, а война есть война. Кому-нибудь не повезет. И его оплачут родные и близкие. Мне тоже может не повезти. Но кто меня оплачет? Эрыа ничего не узнает, отца-матери нет. А однополчане слез не льют, залп над могилой – и точка. Да слезами ведь и не поможешь, и вообще не мужское это занятие – лить слезы. Женщины плачут, дети. А еще клен плачет. На юге, на Дону, татарского клена в достатке. Так вот, с черешков кленовых листьев перед дождем капают "слезы". Дерево за несколько часов до ненастья оповещает о нем человека. Как барометр. Лишь приглядись повнимательней к листочкам у твоего окна...

В монгольской степи не приглядишься. Во-первых, нет и намека на клен или какое-нибудь иное дерево. Во-вторых, нет и намека на возможность дождей. Сушь, сушь. Между прочим, комбат предупреждает нас, ротных: осторожней со спичками, с непотушенными цигарками, бросишь в высохшую траву – пойдет пал, то есть степной пожар. Я предостерегаю своих солдат, а сам думаю:

пал может пойти и от искры из любой выхлопной трубы, техникито во-оп сколько понагнали – скопище! Степь нашпигована машинами, как сало чесноком. Когда-то мама в Ростов-городе делала такое сало. Невероятно вкусно, и невероятно давно это было...

Вслушался в солдатские голоса. Говорок Яши Вострикова:

– Война нам светит какая? Освободительная!

– Точняк, точняк, – отвечает Кулагин.

– Большого ума не треба, чтоб уразуметь это, – ворчливо вмешался старшина Колбаковскпй.

– Легче идти в бой, ежель сознаешь: за правду, за добро подставляешься под пули, – сказал Свиридов. – Надо, чтоб и тебе хорошо жилось, и всякому другому заграничному человеку. Вон на западе мы поляков освобождали, да и самих немцев, считай, освободили от ихнего Гитлера!

– Иху фюреру бенц. – Это Логачеев.

– И здеся освободим кого положено. – Это Головастиков. – Такой будет регламент: нету поработителей и порабощенных, все равные нации... Законно?

Вадик Нестеров:

– Небольшое дополнение... Чтоб после войны было равенство и внутри каждого народа: ни угнетателей, ни угнетенных!

– А в Советском Союзе разве не так? – спрашивает парторг Симоненко, бывший депутат сельсовета, а ныне командир отделения, сержант.

– Я толкую о прочих государствах... Чтоб по всей земле так было и не иначе!

Кто-то, судя по акценту – Погосян, тихонечко замечает:

– Везде так будет... Лишь бы люди-человекн очистились от всего дурного... Войну переплывешь, выберешься на тот берег очпгцениым, отмытым... Еще немного проплыть...

Мой испытанный ординарец Драчев:

– Свой долг сполнпм... Что мы, не советского роду-племени?

Парторг Симонепко одобрительно:

– Идейно зрело, Миша!

– Я такой. – Драчев кивает, важничая.

Разговор закапчивает старшина Колбаковскип, несколько прозаически:

– А раз долг сполняете, то напоминаю всем и каждому: должны беречь на марше боевое и вещевое имущество! Патрона не потерять, пуговицы не потерять.

Как говорится, старшина подбил бабки...

А пить-то хочется. Несколько глотков не утихомирили жажды.

Напиться бы от пуза из голубого Керулена! Да отдаляемся и отдаляемся от него. Выпил бы я водки вместо воды? Ни за что.

А Толя Кулагин с разномастными глазами выпил бы. Любопытно, как смотрели бы его глаза – правый, серый, и левый, карий, какой нахально и какой виновато? А не отдаляюсь ли я от солдат? Лежу один, молчком, рота сама по себе, непорядок это. Думай не о своей персоне, а о роте. Не отделяйся – не будешь и отдаляться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю