Текст книги "Асистолия"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Закрыв глаза, тут же провалилась в забытье. Но через время вдруг что-то пробудило, подняло… Было давно за полночь. Бродила. Уходила. Дух ее куда-то рвался. Обнаружив, что запер дверь, спрятал ключи, будто во что-то уперлась. В полусознании, как если бы и подчинялась не самой себе, но нахлобучив одежду, глядя сквозь него, в никуда, угрожающе завывала одно и то же: дай уйти, отпусти. Это вселило в него злость или такую же ненависть к ней, да, теперь он уже ненавидел это животное, издеваясь над ней, он бросал в нее что-то грязное – а она отвечала ему тем же. Наконец она вспомнила… Заговорила… Она думала, что забеременела, она решила, что этого зародыша не будет, сама решила, все сделала… Что он понимал… Ничтожество… Если бы этот его зародыш в ней был, то его бы уже не было… Так она произносила с наслаждением, как бы даже на языке медицины: “зародыш”… Все сказав, ощущая вокруг себя даже не молчание или тишину, а сдавленную будто до полного отсутствия в ней жизни атмосферу, слюняво улыбаясь, чему-то радуясь дурочкой, стихшая, в блаженстве успокоилась и, еще подождав, насладившись, прилегла на диванчик, потому что устала.
А через несколько минут уже противно храпела.
Страх…
Унижение…
Стыд…
Бешенство…
Ничего этого не почувствовал, лишь усталость – и освобождение. Как мало он знал себя, оказалось. Лег на полу в комнате. Что он сделал, ведь что-то же он должен был сделать? Он погрузил эту квартиру во тьму, просто выключил свет.
Утро. Кто-то толкает его. Это она. Наверное, ждала бы, но вид спящего собакой на полу стал невыносим. Она собралась, хоть ставшая такой короткой ночь своей порчей объела ее лицо. Оно какое-то голодное, темное, будто уже из прошлого…
Дрогнул голос… Голос, он и вернулся к ней, не обманывал, самой чистой явью. Той, что говорила в ней, с ним… В этой наполненности душевной отсутствует какой бы то ни было смысл. Все хрупко, нежно. Хочет казаться твердой, чужеродной, но сейчас же расплакалась бы, выплакав лишь горе.
Он это чувствует, поэтому долго молчит. Но все мучительное долго будет выговаривать себя, пока очистится… Очистились? Простили себя? Но что должны понять… Забыть – но это как забыться. Ее страхи… Его страхи… Вот что их мучило и оттолкнуло. Но как будто и боялись друга друга, как страшно было просто смотреть друг другу в глаза, начиная тогда протягиваться еще лишь словами навстречу, искать выход… Мысль – ведь она хотела избавиться от его ребенка – но разве он cам хотел, готов был даже к одной мысли, что может родить? Он тупо не чувствовал ее страхов и что это значило для нее… Но если бы случилось, это случилось – склонял бы сам избавиться. Тогда бы, конечно, хоть бы что-то понял, почувствовал… И это ему бы пришлось говорить ей, сознаться в том, что же для него главное… Что главное для него сейчас – это они сами, их жизнь, то есть, конечно, он сам, его свободное, так сказать, состояние. И вот уже она – ничего не говорит, решаясь избавить его или пусть даже себя от ошибки, но совершает ошибку, ошибается… До последней минуты не знает, отчего все так рвется внутри – и разорвалось. Никто, кроме нее, не знал, что сделала, то есть никто бы так и не понял, умри она, для чего, зачем?! Всадить в себя десяток этих ампул, когда ничто не стало бы утратой, и ничто не принесло бы облегчения. Кто же мог отнять ее у него? Она, только она сама и могла отнять – вот он, ответ. Или это уже такой же вопрос, что потребует однажды к ответу?
Слова, слова, слова… С ними что-то входит, как само время, и они тут же сгорают, так мало у них этого времени, кажется, одно слово – как одно мгновенье. Сколько мгновений нужно было, чтобы повернуть это же время вспять… Торжественно зачем-то выливаются в раковину остатки водки. И это она дает ему обещание никогда не пить, верит свято всем своим словам, а от него ждет если не нежности, то хоть какой-то теплоты, ведь оживает лишь для любви… Она забудет о бредовой идее пытаться строить свой дом, семью под чужими крышами… Ему нужна мастерская для работы, эта квартира становится теперь его мастерской. Дом ее – это его дом, жить они будут на проспекте, с матерью, по-другому не может быть. Его выставка в марте. Он должен только работать и ни о чем больше не думать. Его денег хватит прожить до весны. И весной она получит свой диплом… Весной они станут мужем и женой… Весной, весной! И она, конечно, пропишется у него, с него хватит ее комплексов, он устал, и не то время… Все по карточкам, по талонам… Она не понимает, в какое время они живут?! А дети, если дети? Она что же, к своей маме улетит, в Магадан? Будет в Магадане рожать его детей? В Магадане устраивать в детский сад, в школу, воспитывать? Жить? Работать? Он все решил. Все знал. Спасает, не зная кого, ее или себя, но потом, будто терпящих бедствие, их подобрал маленький диванчик, что был для того только и нужен, чтобы кого-то спасать. Эти несколько досок могло бы носить, как щепки по волнам, если представить такое… Где-то росло дерево. Чьи-то руки его срубили. Чьи-то руки распилили на доски, облагородили, собрали под размер. Люди ложились на диванчик, они, каждый своим, только дорожили. Эти доски не стали шкафом или гробом, не пошли на угли, не превратились в какое-то еще творение рук человеческих. Если бы думать об этом диванчике как о живом, то вся его жизнь – это воспоминание о людях и людей о нем… Он превратит и это свое воспоминание в образ.
Эта обстановка, жуть заброшенной квартиры вдруг соблазнила, заполнилась воображением, мучеником которого он давно уже стал.
Саша переедет на проспект через несколько дней…
Уезжая, она просит порвать рисунки, для которых позировала. Что могли иметь какую-то цену – это было ей противно. Она не хотела, чтобы кто-то когда-то их увидел… Чтобы кому-то хоть когда-то попали на глаза… Но ведь это значило совсем другое, о чем думала, ничего ему не говоря. Он бы осмелился их только сжечь. Унести и сжечь, но в укромном месте, чтобы не привлечь внимания. Около дома ютился сквер, у пруда, невдалеке от шоссе. Это место вечерами пустовало, даже не выгуливали собак. Может быть, оно считалось в такие часы опасным. В сквере был поставлен монумент павшим воинам, неизвестно почему на этом месте, но делавший его каким-то кладбищенским, так что хотелось обойти стороной. Он вышел уже в темноте. Прямо на снегу сжигал один за одним листы… Секрет, письма – вот что это было, еще никогда так легко не освобождался от своих тайн. Жег, согревая голые руки…
Бумага и пламя.
Огненные прихотливые цветки.
Отпадающий лепестками хрупкий пепел.
“Война будет”, – голос за спиной. В нескольких шагах от него стоял человек в шинели без ремня и погон, глядя на огонь. Седеющий, с непокрытой головой на холоде – и овчарка, что замерла у его ноги, не приближаясь к огню.
Молчание.
Отошел в темноту, отделившись от самого себя тенью. Тогда и овчарка, обернувшись тенью, растворилась в темноте.
Молчание.
Она уедет одна – он останется один.
Будет приезжать, навещать их с матерью, возвращаясь домой будто бы откуда-то издалека.
Теперь его возвращения домой всегда ждут две женщины.
Алла Ивановна вообразит, что дожила до счастливых дней… Чувство долга не изменит ей, оно и превыше всего. Лишившись возможности заботиться о сыне, гордится, что он посвятил себя искусству. Что это такое, искусство… Ее сын однажды скажет, что искусство – это обман, за который художник платит жизнью. Но никто не знает, как он боится своих слов…
Еще придет вдруг, под Новый год, поздравление молодоженам с открыткой в цветочках. Извинения отдельно, на клочке бумаге, что не побывает в Москве, на свадьбе, потому что ушла с торговым судном в Корею, по знакомству, буфетчицей. Извинение, что не смогла выслать на этот раз денег, поиздержалась, но придут в Корею, все наладится, что-то получит, пришлет.
Но ничего больше не пришлет…
Он не выдержит, бросится в сберкассу и снимет со счета все свои деньги. Он сделает это, когда испытает потрясение, зайдя в один продуктовый магазин, потом в другой, чтобы хоть что-то купить, увидев похожие на аквариумы, из которых спустили воду, витрины, пустые стеклянные гробы прилавков, тарахтящих холодильных камер, где трупный запах проник всюду, смердело даже у касс… Ему виделись одинокие люди в мерзлом, обледеневшем городе. В этом видении было что-то смерти подобное, ему почудился блокадный город на краю гибели… Но никто этого не понимал. Никто не думал о спасении, потому что еще никто не умирал от голода. Город прожорливо истощался к наступающему, опустошенный все же так, будто это была объявленная всем дата конца… Люди исчезали с улиц, обездоленные нуждой праздновать, веселиться…
И вот телевизоры, превратившись в огромные часовые механизмы, приковали к себе ожидание миллионов, длящееся всего одну минуту, транслируя в прямом эфире само время, отсчет секунд, с которым сверяют свое, чтобы совпасть с той, самой последней…
Бой кремлевских курантов! Наступил новый тысяча девятьсот девяносто первый год…
За столом новая семья. И столовые приборы пронзительно звякают, будто раскладывали хирургический инструмент.
Навестил накануне дядя Сева, приносил подарок. Мать пила с ним вино, потом он уезжал к своим детям, жене, куда почему-то никогда не приглашали, потом наступала эта ночь…
Алла Ивановна блистает, за столом она одна одета как-то вызывающе нарядно, празднично, успела опьянеть. Она вполне довольна, что они уедут, оставят ее одну, дождавшись боя курантов. Она говорит, что одиночество для нее – это наслаждение…
Деньги, деньги, как сладостно их сжигать в эту ночь, просто прокатив себя через всю Москву, заплатив, сколько бы не заплатил в другую ночь, сколько никогда бы не запросили… Шампанское, буханка хлеба – все, что есть… Саша прижимается, затихает…
Мчатся сквозь ночные перестрелки, трассирующие выстрелы огней. От которых уносят взлетные полосы проспектов.
Ей ничего с ним не страшно.
Впереди, вся в их власти, ночь.
Или это они в ее власти, пойманы, схвачены…
Ей кажется, она гостья в холодной квартире.
Проведет с ним эту ночь, согреет и не останется.
НУЖНО ПРОСТО ЖИТЬ, НУЖНО ПРИВЫКАТЬ ЖИТЬ.
Когда ложатся – на детском этом диванчике-малютке нельзя ни повернуться, ни растянуться. Обхватились, как дети, так теплее. Включили плиту, все четыре конфорки. Гул, заунывный – гудит за окном ветер. Гул крови. Гул, гул… B новый, далекий, приближается… там, высоко, где-то в небе.
Сберечь, сохранить, спасти…
Потерять, исчезнуть, погибнуть…
Впереди гул, и какой, если не судьбы…
Это их самолетик, это они в нем куда-то летят…
Его страхи… Успокаивает, что есть деньги, он сразу успокаивается, деньги успокаивают… Ее страхи… Мамочка, братик, отец… И мучила новая мысль, не могла смириться: сейчас ему двадцать, а ей двадцать семь, но скоро ей исполнится тридцать, а дальше, дальше только безысходней и ничего уже не скроешь.
Я тебя люблю.
И я…
И больше ничего…
Разрыдается. Истерика. Но не от слабости и жалости к себе… Вот и теперь это взрыв! Она родит… Она так любит его, она родит ему ребенка, она видела сон… Ей приснился мальчик, он был похож на него, он сказал, что он их сын, что он уже где-то появился, он придет… Потом порыв доказать свою любовь, или внушила себе, что сон исполнился: в эту ночь, в эту ночь, как по зову, в нее войдет, спустившись, неведомая, но уже хранимая драгоценная жизнь!
Как утром она была счастлива, ее живот, сам живот, казался ей, наверное, уже вместилищем какого-то чуда. Она радовалась, что так легко запомнить, какой сегодня день… Считала, очень серьезно, дни, месяцы вперед: май… август… сентябрь. И не было страхов, все прояснилось, как этим вот днем. Буднично, просто внушая одну лишь надежду на счастье, ели жареный черный хлеб, смеясь, что хлеб можно жарить на сковородке, как колбасу, что никогда еще не ели ничего подобного – и это было счастьем. Вечером они пошли в кинотеатр – первый раз пошли в кино. И она радовалась: это ее любимый фильм, они идут в кино. В холодном пустом зале будет слышен каждый звук… Никто не пришел. На всех сеансах возвращаются “Генералы песчаных карьеров”. Молодой мужчина с женщиной, купив билеты, заняли неловко свои законные места в серединке – а несколько подростков, пьяные своей свободой, развалились в первом ряду. Ряды незанятых мест похожи на провал. Гаснет медленно свет. На экране возникают миражи исчезнувшего времени. Но теперь это как трансляция в прямом эфире. Оно всплывает, себя воскрешает, широкоэкранное, по-летнему яркое, цветное под хохот и похабные выкрики подростков – как будто последних зрителей.
Потом деньги, они начали таять, обесценивались день ото дня. Что осталось на руках – вышло из обращения. Того, что не потерял, хватало… на что же хватало?!
Побег из дома кончился тоже бегством – тогда, в конце января.
Бежал домой, куда же еще, если некуда.
Дом – это квартира, в которой у него есть своя комната. Ее называли “детской”, “маленькой”, но вот он вырос, совсем большой, и комната вдруг уменьшилась. Привел любимую женщину. Потом грудой, как хлам, набилась брошенная работа, у которой не было места – ящики с красками, бумага, холсты. Время остановилось – или нет, жизнь. Резко, тупо дернулась, как вагон, когда его отцепляют, встала без движения. И потом время потекло, ненужное – нужны были деньги, деньги. Саша устроилась медсестрой в детскую инфекционную больницу: ночами работала, днем доучивалась. Все, на что мог рассчитывать он, застряло где-то впереди, но этого было достаточно, чтобы ничего не делать, имея перед ней оправдание, почему так живут. Самый молодой член МОСХа! Пока это звучит. Первая выставка, заграница, своя мастерская – все это, как ни странно, молодой художник успеет получить накануне всеобщего развала. И однажды все потеряет в один день. Будет лишь терять и терять. С чего это начиналось… Квартирная хозяйка – как с того света посланница. Являлась, уносила оплату и оставляла жить. Платить стало нечем. Дожидался ее прихода, официального визита. Уже состоялось подобие переезда. Должна произойти передача ключей.
Заранее покинул, освободил – и не ощущает своего присутствия. Но кто-то как будто остается, остался. Радио вещает о новой войне, мир гудит, встревожен… Скрип… Стук… Капает вода из крана… На острове они были не одни – это его последняя страшная догадка.
Хозяйское не тронуто – а от них остался выводок бутылок из-под шампанского на кухне, в уголке, уже из прошлой жизни. Бутылка одинокая коньяка – и о ней забыл, пустив под стол… Коньяк опять помог уснуть, иначе в этой квартире, оставаясь один, давно не мог… Хозяйка приметила, не поморщилась, то ли привыкла к бутылкам, то ли уважала стеклотару. Но хитро ухмыльнулась: “Что, сосед, на коньяк потянуло? А вы кто хоть были, влюбленные?”. Он застигнут врасплох, казалось, грубостью, но ничего не может, будто и не способен, ей ответить… “Ну, не по фамилиям, а как есть, в наружности? Ясно… Да я не без понятия, студентов, что ли, не видела… Девчонка крепкая, чисто все у ней было, зря турнул, а то видела я прошмондовок этих, молодых… Ни стыда, ни совести, из грязи деланные, в грязи живут… Или это она, что ли, отворот дала, квартирой, может, не устроил? Чего же вместе-то не жить? Человеку одному нельзя, а квартиру дадут… Вы живите, а оно само, жизнью-то как ей лучше устроится… Или по-модному у вас было? Порезвились, шампанского попили, погуляли одни свою свадебку, без родителев, а чуть что, разбежались, и вся любовь. Мой-то сыночек, кровиночка, год как помер, ага… Здесь его нашли, вот здесь он лежал, пропащий… Не, не завонял, я как почуяла, домой вернулась… Жить с ним не могла, ты пойми, он как выпьет, прямо с ножом на меня бросался, такой дурной, это я у него во всем была виноватая… И батя его, горький достался пропойца, терпела. Ну, ничего, смерть-то свою не пропил… И ему страшно стало, хоть напоследок человеком помучился, пока землю от себя избавил. Долго, паскуда, помирал, от рака. Не то что сыночек. Сыночек-то враз, уснул он у меня и не проснулся… Сердце, сказали, больше не выдержало, напившись. Как так? Я живу, шестой десяток меняю, а сыночка нашего нет?”.
Отпускает его – но тут же, будто уходят вместе, прилепилась, пошла за ним… В лифт, из подъезда – куда и он.
Хрустит снег под ногами, свежий, его жует, хрумкает морозец.
“Теперя у дочери живу. Это для них выгода. У зятя зарплату не дают… Ко мне квартиранты просятся, платят. У меня прямо завтра новые сюда просятся, ага… Денег надо, куда же без них. Еще уборщицей подрабатываю, институт технологии-биологии, большущий, наука, говорят, а по мне так мышей они там разводят, чтобы над ними издеваться, как эти экономы по науке, блядь, над нами издеваются, над людьми… Всю жизнь за бесплатно в своем доме полы эти мыла, а если зарплата, чего науку не помыть, мне там порошка дают бесплатно, спецодежда у меня, перчатки резиновые, и удобно, прихожу, когда у них рабочий день кончается. У них вообще стерильно все, которые в обуви, нанесут за день, там и убирать ничего, так, освежить, ну и в туалетах… Ссут они, я тебе скажу, ох с-с-сут…. Наука, ага, пять этажей… У меня дочка хорошая и зять хороший стал, теперя с пониманием ко мне, не дурак. Внучков растить помогаю, двое их, пацанчиков, у меня, ага. Ты не думай, мне у них хорошо. Много, что ли, надо, уважение, конечно, и угол, а я с внучками в одной комнате ночую, при своих, при мужичках… Ночую, ночую… А мне все он, сынок мой, снится. Заявлялся тут во сне. Живой, гляжу, и не умирал… Задумался, важный такой, ага, он если трезвый и задумался, очень важный был… А как живется вам, мамаша? Ничего себе живется, Миша, хорошо, говорю, живем, все как у людей… А как у вас с колбасой? Нету, говорю, не достать. А сыр и масло у вас есть? Да нету, мы без них пока, ничего, терпим, обещают, и на том спасибо… А он и говорит… А у нас, мамаша, говорит, все есть. Слышь, “все есть”! Сказал, значит, – и уходит от меня… А я зову его, зову, а он даже не оглянется, хоть проститься. Вот как там ему хорошо… И все у них есть, слышь, все есть – не врут, значит. Все, окромя поганой этой выпивки… Не, он если напьется… Он бы так бы не заявился… Прямо, блядь, депутат какой! Важный-важный… Сыночек мой, кровиночка, Мишенька…”.
Ей нравилось идти хоть куда-то, хоть с кем-то. Падал снег… Чужой парень и даже никакой не сосед лишь молчал в ответ. Но ей нравилось. И когда падал снег… И когда уводило куда-то само собой… И когда в жизни было так спокойно, так хорошо.
“Как же это помер так… заплутал… прямо так… без дома…”.
Отшатнулась. Бормочет уже за его спиной.
Всего в нескольких метрах от них снег укрывал труп человека. Но можно было пройти мимо – и не заметить, уже сугробик, если бы не сборище случайных прохожих, застывших сиротливо, будто на похоронах. Это был мужчина, об этом говорили, не понимая, когда и отчего произошла смерть, кто он был, что делать, и не трогали, лишь что-то стерегли. Застряв среди людей, он сам не мог сдвинуться с места, потому что никогда не видел прямо в городе, как брошенный, человеческий труп. Выдыхаются в молчании облачка… Вдруг остановился еще кто-то и оказался свидетелем. Поразился смерти, к своему удивлению, повстречавшись с ней на узкой дорожке, протоптанной по какой-то людской надобности через почти голую снежную пустошь. Сверкали зимние сумерки. Совсем недалеко разливалось яркое освещение, и вокруг роилось что-то похожее на праздник. Хозяева выгуливали лающих на снегу от одури собак. Дети с криками играли в снежки, превращаясь в сверкающих бесстрашных человечков. Покажется, что все это с ним когда-то было, но рядом уже нет бормочущей квартирной старухи, что увязалась за ним и бесследно исчезла. Потом и он постарался исчезнуть. Но встретил этого мальчика… И ехал в полупустом тусклом автобусе, то глядя на свое отражение на черном глянцевом стекле, то пытаясь что-то разглядеть там, в глубине, и видя очень близко, будто сквозь время, суетливый космос, мелькание огней. Помнил о смерти неизвестного человека и о квартирной старухе, думал об этом мальчике, завороженный всем, что увидел за один короткий миг жизни.
Коробка кинотеатра, на краю, за ней лишь пустошь, обрыв – и все открыто, что дальше… Пруд в глубине, безымянное пустынное белое поле, под которым лед, а подо льдом – мертвым сном уснула вода. Шоссе – шумный поток с разносторонним течением колеблется, несет себя из новых районов в Москву и обратно. На другом берегу, что отсечен шумом, – чужое, безмолвное кладбище панельных пятиэтажек и вознесенное на его фоне чуть ли не в небо, само какое-то птичье, театральное строение районного ЗАГСа. День и ночь дымит труба ТЭЦ далеко, за шоссе, сетью подземных своих сосцов питая теплом каждую квартирку, а небо, глотая этот дым, наливается тусклой сизой мутью, нависает бездвижной давящей массой – день и ночь, день и ночь… И потом дымящая труба ТЭЦ зрительно соединяется с коробкой кинотеатра, на которой огромные буквы, неоновые, горящие даже в ночи: CОЛНЦЕВО… И будет снегопад… В пушистых потемках, почти по стежке, где уже не осталось ничьих следов, мальчик со школьным ранцем за спиной, похожим на горб, катит куда-то снежный ком; он уже ему по пояс, но растет и растет, пока мальчик пыхтит, борется, упрямо толкает его перед собой вперед.




























