Текст книги "Звезды под крышей (сборник)"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Шестинский Олег Николаевич
Звезды под крышей (сборник)
Олег Николаевич Шестинский
Звезды под крышей
(сборник)
СОДЕРЖАНИЕ
Новеллы о моем детстве
1. Эвакуация
2. Очереди
3. Славка Ван-Сысоев
4. Хлеб
5. Наталья Ивановна... Наточка
6. Красота
7. Приключение коржика
8. Смерть Исаака
9. Колька и Котька
10. Русалочка
11. Бабка Иголкина
12. Паша Панаев
13. Знакомство с актером
14. Жизнь попугая
15. Девушка в белом полушубке
16. Черемуха
О счастье
Мать
Нюша
Ранняя осень
Вечное эхо войны
Озарение
Васька
Евдокимыч
Джигит моря
Никандр Иванович и Алеша
Закон Архимеда
Нина
Паром
НОВЕЛЛЫ О МОЕМ ДЕТСТВЕ
Памяти моей матери
Тамары Олеговны Агавеловой
1. Эвакуация
Ленинград. Лето. Тысяча девятьсот сорок первый год.
На детство обрушивается война.
Меня эвакуируют. Около площади Льва Толстого на трамвайных путях дребезжащие трамваи. Нас, школьников, сажают в эти трамваи. Матери дают десятки напутствий (как будто можно что-нибудь запомнить), бабушки крестят. У мамы на глазах слезы. Неделю назад мы с ней провожали отца в танковую роту. Он гладил ее по голове и говорил: "Не надо... Не надо..."
Я тоже, неожиданно для себя, подхожу к маме, глажу ее по волосам:
– Не надо... Не надо...
Трамвай трогается, я машу из окна и не испытываю никакой тревоги просто начинаю новую жизнь. И сам себе кажусь иным, – каким, я не знаю, но иным.
В теплушке я разбираю вещи, которые мне положила мама. Нахожу жестяную банку с маслом. Ну зачем мне ее положили, вловно я ребенок!
Я меняю масло на баклажанную икру у соседа. Достаю нож и ем прямо с ножа икру, пряную, острую от перца. Мне очень нравится есть с ножа, и я убежден в этот миг, что все настоящие мужчины едят с ножа.
2. Очереди
Уехать не удалось. Через две недели я снова вернулся домой.
В городе продавали с лотков овощи. Мы с товарищами уходили с раннего утра из дома и искали лотки с картошкой и капустой. Иногда мы встречали телегу, груженную ящиками с овощами. Мы знали, что их везут к какому-нибудь ларьку, и пристраивались сзади телеги. К нам торопливо присоединялись прохожие, и за двадцать минут вырастал длинный хвост. Возница сидел осанисто и, видя, что за ним идут люди, придерживал лошадь. Лошадь вышагивала торжественно, вскидывая ноги, словно понимала, что она не просто везет со склада овощи, а возглавляет людную процессию. Мы, как именинники, шли первыми и, хотя из-под колес летели в нас комочки глины, не отступали. Женщины смотрели на нас завистливо и в то же время одобрительно:
– Юркие какие... Помощники матерям...
У лотков люди стояли плотно, молчаливо под мелким непрерывным дождем, и, казалось, никакая сила не могла разломить очереди. Когда раздавалась сирена воздушной тревоги, прохожие разбегались по убежищам, но очередь стояла неколебимо. Люди считали: осталось двенадцать человек до ларька, десять, пять... Прижимая к груди кочаны капусты, они бежали в подворотню. Но очередь продолжала жить, она казалась бессмертной. Продавцы в передниках, вымазанных грязной картошкой, отсчитывали деньги и ссыпали овощи в кошелки. Они были мужественны, да и не могло быть иначе – перед ними стоял народ, и они сами как бы срастались с очередью.
Одному в бомбежку всегда было не по себе, но когда рядом чувствовал чье-то дыхание и видел перед собой рассыпанную на мостовой груду влажного картофеля с ободранной тонкой шкуркой, то страх почта исчезал.
3. Славка Ван-Сысоев
Славка был самым толстым во дворе. И самым старшим. Лицо у него было белесое – брови, ресницы и даже глаза. Роста он был коротенького и кепку носил с кнопкой, для фасона. Сам себе он очень нравился. Когда ему кричали: "Толстый!", он никогда не обижался, а говорил нравоучительно, по-взрослому:
– Ну что ты понимаешь в мужской внешности!? И вообще – я из голландцев. А там такие, как я, за самых интересных идут.
До сих пор не могу понять, почему он считал себя голландского происхождения. Но однажды на уроке он встал, сопя, из-за парты и сказал опешившей молоденькой учительнице:
– Не зовите меня больше Сысоев, называйте Ван-Сысоев. Я – из голландцев!
Иногда он туманно намекал, что предки его приехали при Петре Первом из Амстердама и что он знает голландский язык. Когда его просили поговорить по-голландски, он начинал объясняться, жестикулируя и хрипя. Слов за хрипом нам было не разобрать, и мы соглашались, что говорит Славка не по-русски.
Славка неожиданно для всех нас влюбился. Это действительно было неожиданным. Девчонки во дворе были голенастыми, с хвостиками косиц. Их можно было или снисходительно дергать за волосы или бить зимой снежками. Но бегать за ними? Это было так унизительно, что мы подумали, сможем ли относиться к Славке по-прежнему. Самое обидное было то, что мы ни разу не видели Славкину избранницу. Славка скрывал. Мы созвали совет.
– Надо их выследить, – сказал Исаак.
На этом совет закрыли: предложение Исаака показалось нам мудрым.
На следующий день мы с Исааком вышли со двора вслед за Славкой. Прятались за столбами, пугая прохожих, шмыгали в подворотни, когда Славка поворачивал голову, я, наконец, остановились как вкопанные. На улочке стояла девочка и продавала газированную воду. Славка достал монету и выпил подряд два стакана газированной воды. Он молчал. Девочка старательно мыла стакан, все один и тот же. На остальных три грязных стакана она не обращала внимания. Славка достал еще монету и выпил еще два стакана.
"Ну и здоров пить!" – прежнее уважение к Славке зашевелилось в нас. Наконец он заговорил. Слов не было слышно. Девочка покраснела, кивнула головой и ласково взглянула на Славку. Славка снова достал монету и протянул девочке. Этот жест нас окончательно сразил – шесть стаканов газировки! Есть о чем рассказывать во дворе! О девочке в этот миг мы забыли. Она не понравилась ни мне, ни Исааку, но из уважения к Славкиному подвигу мы молчали об этом.
...В сентябре зачастили бомбежки. Я хорошо помню первую бомбу, упавшую неподалеку от нашего дома. Мне показалось, что сначала я не услышал взрыва, а просто звон разбитого стекла. Словно угодили мячиком в окно. Но в следующее мгновение я почувствовал могучий взрыв, как будто кто-то пытался выбраться на белый свет и что есть мочи колотил кулаками из-под земли.
Наутро мы со Славкой ходили по соседним улицам. Несколько домов было разрушено. Наш управхоз решил проявить инициативу. Неизвестно, кто подсказал ему такую мысль, – забить фанерой на всех крышах слуховые окна. Смысла в этом не было, видимо, никакого, но управхоз сказал:
– Заколотите, ребята, – денег вам дам.
Никто из нас в своей жизни еще не зарабатывал. Конечно, мы согласились.
Мы распиливали желтые, как масло, листы фанеры, вставляли их в окошки чердаков и выстукивали молотками какой-нибудь простой мотив "тук-тук-тук-тук..." Это нас развлекало, и время шло быстро. А как хорошо было посидеть на железном гребне крыши в солнечную погоду! Серебрились аэростаты, и уже привыкшие к ним птицы кружились вокруг них.
На самом чердаке тоже было интересно: высокими сугробами желтел песок, лежали щипцы, чтобы "хватать зажигалки". Песок был рассыпан по всему чердаку, и мы, когда спускались вниз, разувались и вытряхивали его из ботинок.
Однажды мы решили работать вечером.
– Докончим, ребята, – сказал Димка, – дела-то осталось на два плевка!
Небо уже потемнело, выкатились первые бледные звезды. Внезапно завыли сирены, и почти одновременно частая дробь осколков забарабанила по крыше. Мы знали – это от зенитных. Славка махнул рукой:
– Допилю, потом и спустимся.
Вдруг крыша словно покачнулась, близкий взрыв оглушил, песок на чердаке подпрыгнул и стал оседать мелкой пылью. Осколки пробивали крышу и вонзались в балки. Мы метнулись к кирпичным стенам, пригнув головы и закрываясь руками. Через минуту стихло, и мы, почесывая ушибы, подошли друг к другу.
– Вставай, толстый! – крикнул Димка.
Славка при взрыве не добежал до стены, повалился лицом на груду песка. Сейчас он продолжал лежать не отзываясь.
– Славка, – хрипло сказал Исаак, – хватит лежать. Дай мне пилу.
Я метнулся к Славке, я знал, как его надо поднимать, – его надо пощекотать, он так боялся щекотки. Я щекотал ему бока, спину и вдруг почувствовал на Славкином затылке что-то теплое и липкое. Димка оттолкнул меня в сторону, подскочил к Славке и приподнял его. Голова откинулась назад, темные густые капли падали с лица на песок.
– Славка! – кричали мы все разом и не слышали своих голосов.
Первым опомнился Исаак. Он бросился вниз за народом, а мы продолжали держать Славкину голову, не постигая случившегося. Песок темнел все больше, над Славкиной головой в развороченной осколками крыше виднелось вечернее синее небо, и звезды заглядывали сквозь отверстие на чердак, словно хотели влить свой свет в потухшие глаза Славки.
Это был мой первый товарищ и ровесник, который погиб во время войны.
4. Хлеб
Декабрьский ветер леденил город. Чернели от голода ровесники. Мы сидели по домам и встречались друг с другом редко.
В шкафу у моей матери стояла стеклянная банка, и в ней, как крупинки золота, поблескивало пшено. Из него приготовляли только суп, но оно неумолимо утекало, как песок в песочных часах. Я со всей наивностью мальчика, со всей юной жаждой жизни верил, что человек живет до тех пор, пока есть суп. Это мое глубокое убеждение возникло, наверное, оттого, что в течение двух месяцев нашей обычной едой были чай, жидкий суп и ломоток хлеба.
Но вот наступил день, когда кончилось пшено. Мать высыпала последнюю горсть в кастрюлю, зернышки стали оседать, а вода мутнеть и подергиваться белой пленкой.
Я видел, как озабочена мать, и мне стало страшно, потому что я знал, что ждет нас впереди.
Мать послала меня к соседям за какой-то мелочью. Я вошел в комнату, семья сидела за столом и сосредоточенно, не обращая на меня внимания, хлебала суп. Я пригляделся и увидел, что это был накрошенный в горячую воду хлеб. И в тот же миг я по-настоящему обрадовался. Значит, из хлеба тоже можно делать суп, и мне было странно, как я об этом не догадался раньше.
И теперь я уже не знал, что ждет меня, потому что у нас будет суп и жизнь будет продолжаться.
5. Наталья Ивановна... Наточка
Она была такая молоденькая, эта учительница, что жила над нами. Даже не верилось, что умеет учить и говорить строгим голосом.
Однажды наши пути с ней скрестились. Я поступал сразу во второй класс, и мама попросила ее заняться со мной русским языком. Я занимался несколько месяцев и приемную диктовку написал почти без ошибок. Только слово "собака" написал через "а". Учительница сказала:
– Это можно ему еще простить.
И все мне простили.
Муж у Натальи Ивановны был гораздо старше ее. И никто во дворе не понимал, зачем она себе такого выбрала. У него была продолговатая голова, совсем без волос, и малюсенькие уши. Говорили, что он страшно умный. Портфель у него всегда был набухший, и хотя Димка утверждал, что в нем он носит пончики в промасленной бумаге, портфель внушал уважение. Разговаривал муж Натальи Ивановны мало. У него было два любимых выражения: "Это не гигиенично" и "Это не этично".
Когда началась война, его призвали на второй день. Уходил он спокойно, как каждый день на службу в свое учреждение. Он попрощался с соседями, поцеловал жену, а переходя двор, вдруг взял Наталью Ивановну за руку и сказал:
– Милая, ты любишь сырую морковь. Обдавай ее кипятком. Иначе будет не гигиенично.
Вот какой муж был у Натальи Ивановны – хороший или плохой, мы так и не успели разобраться.
...В декабре умирала Наталья Ивановна. От голода. Она лежала на диване, покрытая шубами и одеялами, и мерзла.
Однажды я услышал, что вещи Натальи Ивановны растаскивают. Я поднялся к ней как раз в тот момент, когда соседка тетка Анна, рыхлая, с разноцветными глазами, пыталась протащить сквозь двери фикус. С листьев слетала густая пыль, и соседка чихала.
– Оставь цветок! – крикнул я.
– Без воды ему не жить, а я поливать буду, да и верну хозяюшке, как на ножки встанет.
– Оставь цветок! – Я схватил ее за руку, и она выпустила фикус.
– Звереныш! – прошипела соседка.
В квартире фикус был самый живой и сильный. "Ни за что его нельзя уносить из комнаты", – думал я.
Наталья Ивановна поманила меня:
– Вот адрес... Сходи...
У меня в руке оказался листок с адресом и фамилией: "Лейтенант Кожин П.С".
...Часовой долго вертел мою записку, звонил куда-то по телефону, потом сказал:
– Второй этаж. Восьмая комната.
Лейтенант Кожин был молодой человек с рукой на перевязи. Я сказал, откуда я. Кожин вскочил из-за стола:
– Наточка... Где она? Слушай, друг, я дежурю, никак мне сейчас не уйти. Вот тебе талон на обед. Получи, отнеси ей!
Он проводил меня до дверей и еще раз крикнул вслед:
– Скажи, обязательно вечером буду!
Я нес кастрюлю с теплым супом и думал, что, наверное, впервые в истории лейтенанты посылают своим любимым не розы, а соевый суп, где в мутной воде плавают желтые кристаллики лука. То, что лейтенант любил Наталью Ивановну, можно было догадаться.
Наталья Ивановна, когда я принес суп, глубоко вздохнула, потом вдруг слабо улыбнулась и прошептала:
– Поздно...
Вечером я поднимался домой по лестнице и услышал приглушенный плач. Как я удивился, когда увидел, что, прислонившись к перилам, стоит знакомый лейтенант Кожин и плачет.
– Что ж ты раньше ко мне не пришел?
Я не хотел говорить ему, что лишь сегодня Наталья Ивановна дала записку, я просто опустил голову.
– Ведь она, наверное, меня давно звала? Правда?
– Правда, – сказал я.
Я врал, но что-то мне подсказывало – именно так и надо говорить.
– Эх ты, парень, парень, – с тоской выговорил лейтенант, – ведь она меня вспоминала?
И я опять опустил голову. Я никогда не видел, как плачут лейтенанты. Мне было его очень жаль. Потом дворничиха рассказывала, что лейтенант был первой любовью Натальи Ивановны, но жизнь у нее оказалась сломанной, и она, на удивление всем, вышла замуж за Павла Николаевича. Я так и не узнал, почему ее жизнь считали "сломанной", но горевал вместе со всеми о ее смерти – она была такой доброй. И писать меня научила. И даже простила мою первую ошибку.
6. Красота
Понятие красоты было словно удалено из нашего сознания, как ненужное и непонятное в нашей блокадной жизни. Мы ничем не восторгались, и никто из моих товарищей не восклицал: "Как красиво!"
Может быть, поэтому я хорошо помню тот день, когда впервые услышал это восклицание.
Шел обстрел Петроградской стороны, и от попадания снаряда горел "Печатный Двор", лопались стекла, корежилась сталь, рушился кирпич. Пожарники сильными струями воды пытались сбить огонь, но он не угасал, а еще хлеще рвался вверх и гудел. К концу обстрела мы пробрались с Димкой к "Печатному" и смотрели из подворотни, как он пылал. Не первый раз видели мы охваченное огнем здание и поэтому смотрели привычно. Но вдруг увидели такое, что поразило нас. Сильный порыв ветра вынес из разбитых окон сотни, а может и тысячи горящих листков. Они были белые, как крошечные облака, и края их багровели в огне, как в лучах неистового заката. Они метались, трепетали в воздухе.
– Как красиво! – воскликнул Димка.
И действительно, в этой картине летающего огня была трагическая и зловещая красота.
7. Приключение коржика
Шел по снежной улице мальчик. Навстречу ехала машина. Может быть, с фронта. На ледяной мостовой колеса буксовали, и шофер ехал медленно. Он был ожесточен. Лежали в снегу трупы, брели живые тени, а он ничем не мог помочь. Шофер увидел мальчика и почувствовал вдруг какую-то особую неожиданную жалость. Он затормозил, вытащил из-под сиденья коржик, похожий на зубчатое колесо, твердый как камень, подбежал к мальчику и сунул ему в руку.
Мальчик от удивления ничего не сказал, а потом, когда машина свернула за угол, попробовал на зуб и убедился, что коржик настоящий. Коржик, наверное, долго лежал под сиденьем рядом с тряпьем, пропитанным бензином, и от него самого исходил запах бензина. Мальчик сунул коржик в карман.
Мальчик шел и волновался: что ему сделать с коржиком? Дома он его не вынул из пальто, и мать, проходя по коридору, спросила, отчего в квартире бензином пахнет. Он решил его съесть ночью, чтобы никто не видел, и лег спать вместе с ним. Мать и бабушка долго не засыпали, и мальчик ворочался с боку на бок. Когда, наконец, они уснули, он застыдился есть под одеялом и только обгрыз зазубрины на коржике. И коржик стал похож не на зубчатое колесо, а просто на колесо. Так он и заснул с ним, и всю ночь ему снились машины: они летели, ослепительно сверкали фарами, и весь воздух был напоен ароматами бензина.
Мальчик проснулся рано, он лежал с открытыми глазами и смотрел, как мать собирается на работу. Она одевалась медленно, как будто ее туфли, платье, пальто весили бог знает сколько и ей их тяжело поднимать. И когда мать вышла на кухню, мальчик соскочил с постели и, откусив последние три зазубринки, сунул коржик в портфель матери.
Мать работала врачом. Она сделала обход больных и целый день занималась привычными делами. А незадолго до конца работы полезла за тетрадью в портфель и вынула, изумленная, коржик. Она стала пытливо вглядываться в лица сослуживцев и больных и думала: кто же из них? Но лица у всех были такие же, как всегда, и мать растерялась, потому что не знала, кого благодарить. Когда она уходила, то улыбнулась всем и всем сказала: "Спасибо".
Мать несла домой коржик и радовалась. И уже ощущала тот миг, когда она подарит его сыну. И когда она пришла домой, то снова удивилась, потому что прошла свой путь на целых двадцать минут скорее, чем обычно.
Вечером она грустно обняла мальчика я протянула ему коржик. И мальчик так растерялся, что не хотел его брать. А потом схватил коржик, бросился к буфету и большим хлебным ножом разрубил его на четыре части – две матери и бабушке, одну – себе, а одну – Исааку, товарищу, который умирал.
Мать взяла свою долю, перепутала мальчику волосы и сказала каким-то незнакомым голосом:
– Ну что же... Так и живи...
8. Смерть Исаака
Исаака я встречал все реже. Мы виделись иногда во дворе, когда он носил уголь для печи, а я дрова.
Я помню, как, приплясывая, бегал Исаак с полным ведром угля довоенной зимой. Жильцы на него кричали, потому что он поднимал угольную пыль и она оседала на сушившееся белье. Исаак вежливо извинялся – он вообще был среди нас самым вежливым – и уверял, что как только белье высохнет, угольная пыль сама собой отскочит.
Я не спрашивал, как Исаак себя чувствует теперь. Я смотрел при встречах в ведро. В конце осени он еще продолжал носить ведра, полные до краев, но уже не бегал, а ступал тяжело, слегка сутулясь и перехватывая ведро время от времени другой рукой. Когда выпал первый снег, он стал носить по три четверти и отдыхал на каждой площадке. Потом не больше половины и отдыхая через каждые пять – семь шагов.
Я встретил его перед Новым годом. На дне ведра лежал уголь. Исаак так изменился, что встреть я его на улице – не узнал бы. Единственное, что напоминало прежнего Исаака, – это были очки. Но глаза за стеклами очков потеряли свой блеск, энергию, и черными они были не потому, что Исаак родился с такими, а от усталости и большого горя. Так казалось мне.
– Помочь? – сказал я.
Он ничего не ответил, только посмотрел грустно. Лестница была насквозь промерзшая и гулкая. Через каждые две ступени мы ставили ведро, и глухой стук взлетал вверх, как будто кто-то тяжело бил в колокол. Дошли до дверей.
– Ну вот и все, – сказал Исаак, и я испугался его слов: они были непростыми, в них был свой смысл.
Исаак вошел в темный коридор. Он не закрыл дверь, и я видел, как исчезал он в глубине коридора. Наконец я уже перестал его видеть и только слышал, как скрежещет ведро, задевая за стенку.
Через несколько дней Исаак умер. Он лежал на диване, уже запеленатый в белую простыню. Лицо у него сделалось маленьким, с кулачок, и я никак не мог привыкнуть, что Исаак без очков. Навязчивая мысль: почему с Исаака сняли очки? – не выходила у меня из головы.
– Почему не хоронят в очках? – спросил я Димку, и он посмотрел на меня, как на ненормального.
Потом Исаака положили на санки. И то, что лежало на санках, уже трудно было назвать Исааком. Мы с Димкой везли санки, объезжая бугорки и ямки. За санями бежали от полозьев две четкие ровные полосы. Мы везли и ни о чем не думали и не оглядывались.
9. Колька и Котька
Шили в противоположном доме, как раз напротив наших окон, Колька и Котька. Два брата. Я с ними особо не дружил, но во время дворовых игр часто дрался на медных шпагах. Концы шпаг мы в дегте вымазывали, чтобы увидеть сразу, кто кого первым задел. Когда побеждал я, то Колька или Котька шли домой перемазанные дегтем, и не успевали они в квартиру войти, как раздавался голос их матери:
– Опять дрались с этим из первого номера!
"Из первого номера" – это был я.
...Зимой сорок первого года Колька и Котька редко стали мне попадаться.
Потух в городе свет. Вмерзли трамваи в снег. Шли самые жестокие осадные дня.
Однажды увидел я из своего окна Кольку и Котьку. Они шли через двор к воротам и тащили за собой санки. Обычные санки. Пустые.
"Куда это они с пустыми санками, ведь не кататься же?" – подумал я.
Дня через два я снова увидал их с пустыми санками, и еще через несколько дней...
Как-то они попались мне навстречу, жида выходили из ворот.
– Куда? – спросил я.
– Дела, – уклончиво ответили братья.
Я проводил их взглядом. Они шли вдоль тротуара к Тучкову мосту, оба маленькие, со смешно торчащими ушами зимних шапок, в цветных рукавицах. Рукавицы им, наверное, еще до войны мать связала – белые елочки и крестики. Братья оба держались за веревочку саней, и издали варежки казались красочными и удивительными. Через минуту я забыл о братьях – своих забот столько.
Однако вскоре я случайно узнал, куда они ездят.
Мать их работала на Васильевском, километров за пять от дома, и каждый день, часа полтора, медленно совершала весь этот путь. Она возвращалась с работы постаревшая и сидела на диване, вытянув ноги, чтобы прийти в себя. Колька и Котька разували ее и приносили тазик с горячей водой. А потом они решили ездить на Васильевский – встречать на санках мать.
Мать увидела их в первый раз на Большом, они стояли рядом, озябшие, брови в инее, притопывали, вглядываясь в мутную даль проспекта. Она хотела накричать: "Куда вы! Зачем!", но Колька (он был старшим) посмотрел на мать и сказал строго:
– Садись.
Мать растерялась, заплакала, обняла обоих сыновей, но они вывернулись из ее объятий, и младший – Котька повторил по-отцовски властно:
– Садись, мама.
Мать села, но когда они доехали до дома, она почувствовала, что устала гораздо больше, чем если бы шла пешком. Всю дорогу она переживала, волновалась, порывалась встать и все время беспокоилась за своих мальчиков.
На следующий день они снова ждали ее на проспекте. И тогда мать уже накричала на них, что они глупят, но Колька взял ее за плечи и заставил сесть на санки. А когда приехали домой, мать удивилась, что впервые после тяжелого рабочего дня не гудят ноги, и снова слезы навернулись у нее на глазах, но она отвернулась и никому их не показала.
Мать говорила сыновьям, что у нее сверхурочная, она придет поздно и не надо ее встречать. Но сыновья все равно ждали ее в обычном месте, и мать краснела, как девушка, потому что обманывала их, – у нее не было сверхурочной.
Мать жалела их и решила ходить другим путем – через мост Строителей. Два раза Колька и Котька вернулись домой пустыми. На третий раз мать увидела у моста Строителей одного Кольку с санями. Она испугалась и еще издали крикнула:
– А где Котик?
– Он ждет с другими санями у Тучкова.
Они возили мать всю зиму. Когда их троих накрывал обстрел, они все вместе бежали в убежище, а санки стояли в подворотне. Обстрел кончался, и мать ехала дальше. Братья подъезжали к дому, и соседи смотрели на них с уважением, а дворничиха даже стала звать старшего не Колькой, а Николаем.
Они пережили всю осаду и голод, и мне всегда казалось, что иначе и не могло быть, потому что они все трое так любили друг друга.
10. Русалочка
Все водопроводные трубы лопнули в ту зиму. Только у Наташи какими-то судьбами работал водопровод. Когда открывали кран, в трубе начинало хрипеть и шуметь, а потом резко выплескивалась вода.
Жила Наташа на первом этаже, через площадку от нас. Ей исполнилось двадцать пять, но она была худенькая, с копной русых волос и выглядела гораздо моложе. Была она одинока.
Когда узнали жильцы, что у нее течет вода, стали к ней поутру с ведрами приходить. Она всем ласково открывала дверь, а когда уходила на работу, оставляла ключ у дворничихи: кому надо, пусть за водой заходит. Если бы не Наташина вода, пришлось бы всем на Неву ездить. А обстрелы такие начались, что и не знал никто, привезешь воду с Невы или ткнешься где-нибудь в сугроб головой. В наш дом попало уже два снаряда. Один разворотил верхние этажи, другой у самой парадной стукнулся. Наташу стали звать во дворе "Наш водяной комендант", а потом кто-то сказал: "Да она русалочка!" Так и говорили ей с тех пор: "Русалочка".
Дни походили один на другой. Утром все шли за водой к Русалочке, а потом – обстрелы с небольшими перерывами до самого вечера.
Однажды произошло событие в нашем дворе.
Остановилась возле дома военная машина. Мотор забарахлил. Вышел шофер, сержант, в замаранном полушубке, ушанка набекрень, чуб на глаза падает. Колдовал он над мотором часа полтора, махнул рукой в сердцах.
– Ни черта... – выпрямил с хрустом спину. Оглянулся. Несколько женщин стояли у ворот. Молчали. Поглядывали: "Что за военный? Уж не весточку ли привез с фронта?" Наташа стояла в распахнутом ватнике, в мягких белых валенках.
– Переночевать бы мне у кого, – сказал шофер. – Дорога незнакомая, застряну в ночь...
Он заметил Наташу и, поставив ногу на ступеньку машины, чуть откинулся назад. – чем-то ухарским и веселым дохнуло от него.
Женщины переминались, но не приглашали. Позовешь, а уедет – разговоров не оберешься. Мужья-то воюют.
Наташа сказала неожиданно и просто:
– Пойдемте ко мне.
И так вдруг покраснела, что всем показалось – она сейчас и от слов своих откажется, и убежит куда глаза глядят.
Но она выдержала взгляды соседок, не шелохнулась.
Сержант улыбнулся:
– Спасибо.
Нырнул в кабину, рванул из-под сиденья вещмешок, спрыгнул, щелкнул каблуками:
– Готов следовать в любом направлении!
...Наутро вышли хозяйки с ведрами, подошли к Наташиной парадной, увидели за углом дома машину, остановились. Сказали дворничихе Пелагее:
– Стукни нам по подоконнику, как машина уедет... Для чаю воды-то пока хватит.
Сказали это добро, без шуточек и пересмешек.
Через час начался обстрел.
Через два сержант уехал.
А Наташа долго еще – несколько месяцев, – когда приходила с работы, прежде всего открывала щель почтового ящика и стучала по нему кулачком, может быть, застрял конвертик в ящике.
А потом она перестала стучать.
Через много лет я подумал: "А что такое человечность?" И вспомнил это военное утро. Стоит машина. Женщины с пустыми ведрами идут от Наташиной двери, идут строгие, целомудренные, все на свете понимающие.
11. Бабка Иголкина
Мальчишки ее звали просто бабка Иголкина. А жильцы нашего дома, те, что постарше, – Олимпиада Ивановна. Она жила тихо и замкнуто в маленькой комнате на пятом этаже. Ни с кем не водила знакомства в доме и даже при встрече первой не здоровалась. Получала пенсию, крохотную, за кого-то или за что-то, одним словом, сводила концы с концами.
Но и у нее была своя радость и утешение. Собака. Огромная, огненно-рыжая, пушистая, морда лисья. Когда они вдвоем прогуливались, незнакомые люди останавливались. Еще бы! Бабка Иголкина была суха, в черной древней пелерине, в шляпе твердой, черной, блестящей, словно черепичной, с зонтом в левой руке. А правой держала она на поводке собаку. Собака ступала горделиво, играя всем телом, поминутно встряхивалась. Мордой своей собачьей она водила с чисто женским лукавством, словно говорила людям: "Я вот хоть и собака, а все равно от меня глаз не отвести". В пасмурные дни как будто и на улице светлей становилось – бродит этакое рыжее чудо.
И вот эту самую собаку в метельную блокадную зиму, когда вся живность в городе была съедена, украли у бабки Иголкиной. Да как украли! Подошли к ней двое, поводок из рук вырвали, намордник собаке насунули и уволокли в пургу. Иди, кричи, плачь. Кто услышит?
Сразу бабка Иголкина сгорбилась, выходила из дому только хлеб купить по карточке. Наверное, правду говорила дворничиха Пелагея, что у бабки, как собаку украли, "все внутри оборвалось". А потом дворничиха всем еще такое стала рассказывать. Пришла она к бабке Иголкиной, квитанцию на квартплату принесла, звонила, звонила, долго не открывала бабка, после на цепочку дверь приотворила, спрашивает:
– Чего тебе?
– Квартплату за январь принесла.
– А я смерть жду, так что мне не надо за январь платить...
С тем дворничиха и ушла.
На Димку это произвело впечатление. И на меня тоже. Но я жил на первом, а Димка на четвертом, под бабкой Иголкиной. Так что ходить по лестнице Димке приходилось больше. И почему-то нам всегда жутко бывало идти по нашей лестнице утром и вечером в темноте. Ведь смерть к бабке Иголкиной тоже по этой лестнице идти должна. А что как столкнемся! Мы с Димкой всякое уже видели, шагали через мертвых спокойно, но бабкины слова будоражили наши головы и пугали нас. Ведь должно же быть человеку от чего-нибудь страшно...
Однажды днем неожиданно постучался ко мне Димка. Он вошел с ворохом тряпья, положил тряпье на пол в кухне и стал разворачивать. Собачонка, маленькая, только что глаза от рождения распахнувшая, вывалилась из байковой тряпки.
– У военных выпросил... Бабке дам...
Через несколько дней разносила по дому Пелагея новые вести:
– Бабка-то, бабка пришла в жакт за январь платить. А в руках у нее вроде как ребеночек. Заглянула я, а там собачонка, плюгавенькая... И, прости ты господи, в такое-то время такие увлечения...
Мы с Димкой слушали и нам было приятно, особенно Димке. Ведь это он смерть от бабки Иголкиной прогнал, самую настоящую смерть.
А дворничиха Пелагея неправа была – разве можно за человека говорить, что ему нужнее...
12. Паша Панаев
Я не помню, когда Паше Панаеву отрезало ногу трамваем, – это случилось в самом начале тридцатых годов. Паша тогда еще школьником был. Потом Паша говорил всем, что отрезало удачно, ниже колена. Ему сделали хороший протез, и ходил он чуть прихрамывая. Незнакомый человек мог подумать, что он просто ногу ударил.
Паша окончил школу и поступил в архитектурный институт. Он появлялся во дворе с трубочками чертежей, и его прозвали "ходячая фабрика". Правда, он об этом не знал, потому что Паша был старше нас, с нами не общался. Наши родители его уважали. Когда кто-нибудь из нас приносил двойку, родители говорили: "У, бестолочь!.. Брал бы пример с Паши..."