Текст книги "Избранное. Том 1"
Автор книги: Олег Куваев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Вот оно как бывает… В зал ожидания зашел милиционер. Кусок золота в кармане давил на бедро. Беба поддернул штаны и закрыл глаза. В крайнем случае скажет, что ждет можайскую электричку.
Когда он закрыл глаза, в нос ему сразу ударил специфический вокзальный запах железнодорожной пыли, влажных опилок, человеческого дыхания. Вокзалы всего мира, наверное, пропитаны им на столетия. Запах дальних дорог внушал неожиданное чувство успокоения. Глаза открывать не хотелось. Он как–то мгновенно провалился в сон. Проплыла трава, какая–то речка с тихой водой, странная деревня, веером стоявшая на холме, и далекий звук паровоза. Запахло детством. Георг Шеринг тихо играл на фоно. Классный Георг Шеринг, запись компании штата Дакота, пятнадцать рублей на толкучке пластиночка.
Беба открыл глаза. За этот минутный сон он понял, что ему надо, пришел в себя. В давние времена, в один из моментов, когда он, спасаясь от грубого человека Перфильева, участкового милиционера, начинал Совершенно Новую Жизнь, он ездил на рыбалку в идиллическую деревню Лужки. Лучшей захоронки, чем деревня Лужки, не придумаешь. Па неделю исчезнет. Дед тот, наверно, жив. Конечно, жив! Беба сверх ожидания даже улыбнулся, вспомнив невероятного деда, что жил в избе на отшибе. Вроде в деревне и вроде отдельно.
Зал был почти пуст. Малиционер спокойно стоял в арке, ведущей в другой зал. Не психуй, Беба! Иди посмотри расписание электричек.
Дед Корифей
Возникновение этого прозвища уходило в глубины истории деревни Лужки. На памяти всех живущих дед Корифей всегда был и всегда его звали так. Одна из версий, до которой докопался досужий дачный интеллигент, гласила, что в незапамятные, далекие годы деду попал в руки томик Софокла. Чеканная речь древнего классика произвела на него такое впечатление, что с жителями деревни Лужки он стал разговаривать высоким языком древних трагедий. Софокла он шпарил наизусть страницами и получил прозвище по имени одного из героев. Вся же остальная жизнь была оправданием прозвища.
Дед Корифей от природы был философ и познаватель миров. Профессия пастуха только углубила в нем это достоинство или недостаток. С годами он приобрел насмешку над миром, но не утратил ужасной въедливой любознательности к природе.
По практике лет дед Корифей управлял стадом не кнутом или окриком, а просто гипнотически брошенным взглядом с удобного для него в данный момент бугра. Блудная бригадирова Муська, к примеру, употребив все силы коровьего мозга на хитрость, подбиралась к соседнему клеверу, вроде бы к клеверу, а вроде и просто так – дед Корифей кидал на нее взгляд, оторвавшись от созерцания окрестной природы, и блудная Муська, коротко мыкнув, шла в стадо. Возможно, взгляд деда Корифея обладал силой лазерного луча – кто знает загадки природы.
Как и три года назад, дед принял Бебенина без всякого, единым взглядом оценив настоящее, прошлое и будущее приехавшего порыбачить городского хлыща. Будучи стихийным экзистенциалистом, он принимал людей такими, каковы они есть. Жена его, бабка Ариша, которая вначале жила с ним по браку, потом по привычке, а потом даже стала гордиться, что у нее мужик не такой, как у всех, была просто русской бабкой Аришей и потому провела гостя в горницу, смахнула со стола крошки и села на лавке напротив, соображая в молчании: холодного или парного молочка предложить.
Дед Корифей и Беба вышли посидеть на крыльцо. Благодатная русская равнина лежала кругом в перелесках, и мудрое небо русских равнин смотрело сверху.
…На славянском равнинном небе сменились облачные рисунки. Ушло мгновение, и где–то грохнула железным засовом, отпирая магазин для вернувшегося с поля тракториста, продавщица Фрося, бабка Ариша вспомнила про невыключенную электроплитку.
Дед Корифей перестал размышлять о непостижимом и сказал:
– Ты ногой не тряси. Ты не думай об этом. Завтра лещей слушать поедем.
13
Меж тем на отдаленном от деревни Лужки тысячами непроходимых километров прииске катилось ураганное время золотодобычи. Промывочный сезон вступил в стадию, когда отступают на задний план ничтожные мелочи жизни, когда рассветы, закаты, чередование дней и минут дробятся на смены, сон и еду, а человеческие нервы, судьбы, пот и усталость мускулов, усталость металла машин превращаются в килограммы металла, который по неизвестной объективной глупости необходим человечеству в количестве, превышающем утилитарную надобность в нем.
В очень далеком таежном крае машины сдирали шкуру земли, сносили лиственницы и тополевые рощи, тонны взбаламученной земли окрашивали в желтый цвет реки, и позади машин и людей оставались полые, вздыбленные долины, где царствовал галечник и посвистывал ветер.
Вряд ли Лев Бебенин задумывался над тем, что уже одно уничтожение природы во имя добычи золота оправдывает объективную жестокость закона по отношению к нему. Легкой птичкой на волнах бытия плыл Беба по жизни.
Меж тем пески с полигона, на котором он нашел самородок, были промыты, и вторая часть самородка, доставленного бульдозеристом Николаем Большим, не обнаружилась. В мыслях товарища Говорухина отложилась еще одна зацепка. Но никаких конкретных действий он пока не предпринял – шло заполненное ревом моторов лето золотодобычи.
14
В летнее туманное утро дед Корифей повел гостя «слушать леща» на речку со странным названием Порожек.
Речка Порожек мягко текла среди распаханных полей, теперь уже желтых от спелого жита, среди холмов, на которых веером стояли деревни, среди орешника, березняка и песчаных, поросших сосной обрывов.
Перед тем как идти, дед Корифей гипнотизирующим оком окинул пасущееся стадо. Отбившиеся коровы подошли ближе, и стадо стало покорно пастись на одном пятачке, с которого оно так и не уйдет, пока не вернется, не разгипнотизирует их дед Корифей, который от рождения до смерти пас матерей этих коров и их бабушек.
И еще, перед тем как идти, дед Корифей закурил. Он свернул самокрутку, затянулся, кашлянул и блаженным, затуманенным табачьим зельем взглядом посмотрел на небо и мир.
– Так получается, – произнес дед Корифей. – Тысячи лет эту рыбу ловят на одну снасть, и нет для нее ума и науки. Не может она угадать, где червяк для еды, где же блеск фальшивой игры. Разумеешь?
– Понимаю, – сказал Беба, действительно пытаясь понять, куда клонит странный старик.
– Ишо нет! – сказал дед Корифей. – Ишо до тебя не доходит. Скажу без обиды: мы, люди, вроде как рыбы. Любим блеск фальшивой игры и тем себя губим. Обретаем в адские муки, портим свой организм от нервов до мышц.
Сказал и пронзительным глазком скосился в Бебину сторону, лешачьей таинственной мудростью все понял, все угадал и даже усмехнулся, точно увидел в тумане грядущего муки и гибельный призрак поддельного счастья контрабасиста Бебенина.
Беба тряхнул головой. Прошедшая минута провалилась куда–то, и не мог он понять, то ли он спал, то ли бредил, то ли причудилось что. Где–то в сердце остро торчала заноза, и гриппозной болью ломило суставы. Потом все это прошло.
В мотыльковой прошедшей жизни чувства были незнакомы Бебе, и от растерянности мгновения на лбу его проступила испарина. Он оглянулся. Все так же курил дед Корифей. Жевали коровы. Под солнцем лежала равнина. Ничего не произошло. Глупое минутное наваждение.
– Пойдем, маленько развеешься, – сказал дед Корифей. И добавил таинственно: – Я ведь, знаешь ли, лещевик.
Они прошли по росному лугу к мягким перекатам и омутам речки. Река текла и жила, как положено жить не запятнанной индустрией русской реке: на перекатах мелко пускала круги плотва, стая окуньков торчала у затопленного куста, иногда крупно плюхался играющий в утренней радости жизни язь, а в одном из омутов гигантским пушечным грохотом ударил неведомый рыбий зверь.
– Щука? – вздрагивая от азарта, спросил Бебенин.
– Голавль, – ответил дед Корифей, – у голавля для плеску хвост приспособлен. Чего его в омут, лешего, занесло? Он быстрину любит, которая корм несет. Или у мельничных свай держится. Мельниц–то у нас давно нет, а голавли ишо есть. До полупуда. А мельниц нету, – дед Корифей вздохнул.
Так они шли и шли, пока не дошли до невидимой внешнему миру черты, у которой дед Корифей остановился, чутко вытянул ухо и ошарил окрестности лазерным взором.
Дело в том, что они дошли до границы колхоза «Рассвет», в котором работал дед Корифей. Дальше начинались земли колхоза «Заря», в котором дед Корифей не работал. По давнему, скрепленному русскими оборотами речи, потасовками под поллитру и сходками стенка на стенку соглашению было установлено, что каждый рыбак ловит рыбу в воде своего колхоза, а на земле другого – ни–ни.
Прощупав локаторно и на слух окрестности, дед Корифей бесшумным шагом быстро задвигал вперед. На Бе–бу он даже не оглянулся, а сделал спиной неуловимый жест, и тот понял его, как понимали деда коровы, и тоже пошел, согнувшись, стараясь не шуметь.
У одного из омутов дед остановился и замер.
– Слышишь? – шепотом спросил он.
– Чего? – по–деревенски ответил Беба.
– Лещи жрут. Ох жрут, ох и стая. И каждый не менее как полтора килограмма.
Но ни черта не слышал Лева Бебенин. Пошумливал ветер в кустах, верещали бездумно птахи.
– Ну что ты? – чуть не плача, сказал дед. – Он же траву жрет губами. – В досаде дед даже изобразил, как жрет губами траву в водных глубинах лещ. – Целая стая!… Ох чмокают, нечестивцы!… Бегем! – вдруг властно приказал дед и шустро побежал обратной дорогой, загибая через кусты, чтобы выскочить напрямик домой.
…Когда на ближнем пригорке показалась семенящая фигура деда, а за ним Беба, задыхающийся от неправильного образа жизни, бабка Ариша с непостижимой шустростью, включила обе электроплитки, поставила на них ведра с водой и засеменила в амбар, откуда вышла с мешком овса на спине.
А самородок, завернутый в кармашек из ткани болонья, такие кармашки зачем–то давали раньше к аналогичного названия плащам, лежал на чердаке дома № 15 по улице Федора Павлова, возле дымоходной трубы, присыпанной шлакоблочной чердачной засыпкой. Над самородком водили ночные чердачные игры коты, и днем его сквозь шлак нагревал солнечный луч, попадавший сквозь щель в крыше.
15
Беба осторожно греб веслами плоскодонки, стараясь не плескать, как было приказано. Дед Корифей сидел на корме и бросал в воду горсти распаренного овса, который, как это известно, для леща то же, что для пьяницы водка. Временами дед Корифей поднимал палец, Беба сушил весла.
– Идут, – вслушиваясь в неизвестные шумы, говорил дед Корифей. – Шевелят, нечестивцы, хвостами. Вся стая.
…Они уже покидали запретные воды колхоза «Заря», когда на противоположном бугре возникла фигура одноногого кузнеца Михея, тоже известного в местности лещевика.
Кузнец Михей пронзил взглядом пространство, сразу все понял и, подняв к небу костыль, крикнул в направлении родного колхоза:
– Уводят!
Крик его неизвестным науке способом проник сквозь засеянные житом поля, сквозь клевера и люцерны, лощины и пустоши, сквозь стены домов, где сидели за ужином рыбаки колхоза «Заря», и сразу проник в их сердца.
– Греби! – приказал дед Корифей и начал горстями швырять в воду лещевой алкоголь, выстилая дорожку.
Из центральной усадьбы колхоза «Заря» вырвался трактор «Беларусь», увешанный людьми в воинственных позах. И из усадьбы колхоза «Рассвет» вырвался трактор «Беларусь», в прицепе которого сидели рабы рыболовной страсти.
– Греби! – кричал дед Корифей.
И Беба выламывал весла. Скрипели уключины, трещали весла, и контрабасист Бебенин, который в жизни не знал, что может грести, греб. На ладонях вздувались и лопались пузыри, в мочалки превращались вялые, бездельные мышцы.
– Стой! – ликующе сказал дед. Он поднялся на корме символом победы и торжества и, задрав бороденку, вытряхнул в омут остатки мешка. И сел на корме, слушая довольное чмоканье уведенных лещей.
Они закурили махру из кисета деда. Ядовитый моршанский дым полз над рекой, окутывал лодку, они сидели друг против друга, как счастливые потные дети, единокровные братья, соратники по оружию и улыбались друг другу проникновенно и нежно: старый пастух и хлыщ Беба, гранильщик асфальта, хилый цветок искусственной техносферы.
Даже тракторный рокот не мог испортить славянской простоты событий. На берегах реки стояли друг против друга негодующие, враждебные племена рыболовов и осыпали друг друга простыми словами. Дед Корифей сидел на отшибе на бережку, и напротив него, через речку, сидел лещевик Михей, идеолог враждебного клана. Михей с мрачной угрозой, не мигая, разглядывал деда, взгляд его излучал планы, надежды, грядущее торжество. Лучезарен и прост был ответный взгляд деда Корифея.
Беба вначале присел было около деда. Но понял, что ему не место в борьбе титанов. Через минуту он тоже орал простые слова. В этот миг он был членом племени, рода, семьи и кровь великих свершений горячо бежала по жилам. Кто–то хлопал его по плечу, и сам он обнимал кого–то.
В разгар страстей пулеметным треском ворвался звук милицейского мотоцикла. И звук этот, а также традиционный вопрос «В чем дело, граждане?» вернули на землю Бебенина.
Но на землю вернулся уже не тот вчерашний, замученный страхами и видениями, а некто новый, познавший радость борьбы и удачи.
Среди мятежного шума толпы у Бебы вдруг четко и ясно, как диспозиция перед боем, оформилась мысль: «В Средней Азии живут среднеазиаты». Те самые среднеазиаты, которые вплетают женщинам в косы мониста из драгоценных материалов, кладут золото в чувяк, а чувяк прячут в арык.
На берегу реки Порожек замкнулась мысль, впервые пришедшая к Бебе на берегу Тихого океана, на затопленном ночью и сыростью рыбацком причале.
С неосознанной тоской Беба прощально оглянулся кругом. Вечер мягко падал на речку, окрестные холмы русской равнины, на перелески, поля и деревни. Беба стал медленно отступать от берега и, отойдя за кустарники, повернулся к речке спиной, пошел к пыльной дороге, по которой ходили автобусы к станции.
Уходил, чтобы потерять себя среди самолетных кресел, полок вагонов и гостиничных номеров в краях, где Бебу никто не знает и знать не должен.
16
…В безоблачном азиатском небе висело пыльное солнце. Под тополями, окружавшими аэропорт Нукуса, держалась черная тень.
Вскинув на плечо швейцарскую сумку, Беба шел мимо багажного отделения аэропорта, мимо дававших тень смоковниц, мимо киосков с краткой надписью «Газвода», мимо стандартных садовых лавочек.
Ему очень не нравились первые встреченные среднеазиаты. Непохоже, чтобы они дарили мониста своим женам и прятали золото в чувяк или там в арык.
Жизненный опыт учил не торопиться. Тот же жизненный опыт учил его, что первичные сведения в неизвестной стране легче всего получить там, где люди пьют вино, дуют пиво или глушат спиртягу.
Беба шел, направляемый интуицией, и, как бы в подтверждение догадливости его, впереди показался горбатый мостик. Под мостиком тек арык, а рядом стояли два старика в ватных халатах и темных барашковых шапках.
– Есть! – в озарении выдохнул Беба. Он вытер потный лоб и покосился на солнце. – Есть Средняя Азия. Существует!
За мостиком виднелась дверь с вывеской на азиатском языке, но все равно родной и понятной.
В длинном зале сидели за пластмассовыми столиками люди и пили пиво.
Беба на ходу опрокинул у стойки стопку для бодрости, цепко пошел по залу, выбирая столик, где можно сесть.
…Он выбрал столик, где сидел парень, напоминающий негатив: лицо было черным, а волосы, брови и глаза ослепительно белыми. Негатив меланхолично пил пиво.
Дородная официантка–узбечка остановилась с блокнотиком. Беба привычно показал три пальца.
– Что будете заказывать? – спросила официантка.
– Три пива ему, – сказал Негатив. Официантка ушла.
– Из Москвы?
– Ага.
– В Хиву?
– В Хиву, – на всякий случай сказал Беба. В липовом удостоверении Москонцерта, которое добыл ему Леня Химушев, можно было вписать любой город.
– Скука, – произнес незнакомец. – Все знаешь, все видишь насквозь, и никакой тебе в жизни загадки.
– Мораль? – завязывая беседу, спросил Беба.
– Какая к чертям мораль! На пальцах пиво заказывает москвич из пивного бара. С Ташкентского борта в Нукусе сошел – в Хиву едет. Минареты, так–перетак, смотреть.
– Я с Севера, – с неизвестной самому целью соврал Беба. – В отпуск. Хочу посмотреть юг.
– На Севере, где? – безразлично спросил Негатив, отхлебывая пиво.
Беба назвал место последнего своего турне.
– Знаю. Работал. Теплостанцию строили. Еще где бывал?
– Сахалин, – сказал Беба уверенно. На Сахалин Леня Химушев в самом деле пытался их повезти однажды, но получилась промашка с пропуском в погранзону.
– Работал. Так его перетак. Микрорайон в Южно–Сахалинске отгрохали. Слыхал?
– Ну как же! – солидно солгал Беба.
– В Мирном бывал?
– Нет.
– Я его с колышка, так и эдак. Эх была жизнь! Работа, а не волынка. И зарплата тебе щелкает–щелкает, не надо ее считать, потому что хватало.
– А как сюда?
– Надоел за три года якутский мороз. Решил погреться. Греюсь вот третий год. Надоело!
– Что надоело?
– Юг надоел, язви его в душу. Ты туристом: дыню жевать и на минарет глаз поставить. А мне эти дыни и минареты… Старый директор на Хантайку зовет. Пишет, что будет дело. Махну! Кончу дом и махну. Мороз людей человеками делает.
Мимо окон с натужным воем прополз тяжко груженный «Урал».
– Везет–таки, волынщик проклятый! – сказал Негатив. Бросил на стол трешницу и встал, натягивая кепку.
– Слушай. Ты на Среднюю Азию плюнь. В Самарканд – Бухару не езжай. Там из–за туристов проклятых минарет не увидишь. Посиди здесь и езжай обратно в Москву. Пиво в Москве бочковое и бывает чаще, чем раз в месяц. А еще лучше, если и в Москве не задержишься, а двинешь на Ярославский или в Домодедово до самолета. Салют!
Незнакомец прогрохотал залепленными известью сапогами к выходу.
Тотчас на освободившееся место сел быстрый и тонкий узбек. Он был в красной нейлоновой рубашке, при галстуке, и, надо же, чудо, лицо его было сухо, без малейших следов пота. Нейлон–то в такую жару! Лицо не то что было сухо, а матово отсвечивало в своей сухой смуглоте.
Официантка без разговоров принесла и поставила шесть бутылок.
– Норма! – улыбнулся узбек. – Пиво бывает редко. Пьем по шесть. Кто может – тот больше. В Хиву?
– Ага, – не удивляясь, уже сказал Беба.
– Хорошее место. Памятник старины. Все старое, как при ханах.
– Да–а!
– А Куня–Ургенч? Совсем старое место. Окончательно памятник старины. В Куня–Ургенч туристы не ездят. – Узбек вздохнул и поднял тонкий, музыкальной конструкции палец. – Отдельные, умные, ездят. Столица Хорезма! Алгебру знаешь?
– Учил.
– А где выдумали, знаешь? В Куня–Ургенче! А Тимур что разрушал, знаешь? Куня–Ургенч! Ничего туристы не знают. Между прочим… я там родился.
Узбек ловким жестом открыл бутылку о край стола, и темное пиво Ташвинбезалкогольтреста потекло в стакан.
– Женщины у вас красивые, – дипломатично начал Беба.
– Красивые? Почему красивые? Конечно, красивые! В Москве тоже красивые!
– А что, они украшения не носят? Мониста там всякие, в общем золото.
– Какое золото? Современные девушки – сами золото!
– А я читал, что узбечки носят.
– Про это у стариков спроси.
– А в Нукусе есть старики?
– Нукус – новый город. От Ташкента не отличишь на главной площади.
– Ну а базар у вас есть? Торгуют там, продают?
– Разумеется, есть. – И узбек, удивительно было, как в такое тонкое тело его все это вмешалось, осушил третью бутылку пива.
Кругом в тесном стандартном залике сидели темнолицые люди и в ужасающих количествах дули вредную для почек и печени жидкость. Официантки с натугой носили уставленные бутылками подносы. Неподвижная жара висела в столовой, и от пластмассовой синевы столов было еще жарче.
На свисавших с потолка желтых лентах торчали огромные азиатские мухи. За окном резко, как по линейке, чередовались синяя тень и желтый ослепительный свет.
– Пиво выдумали в холодных странах для южных, – сформулировал Беба. Он чувствовал, что от этих мух и неподвижной жары ему становится дурно. И от темного теплого пива. И от промокшей насквозь рубашки. Даже штанина в том месте, где нога по привычке прикасалась к сумке с самородком, промокла насквозь. Нелегки были пути подпольной торговли золотом.
Держись, Беба–Сахиб–Иналла–хан! Кто в этой глупой стране держит в линялой сумке килограмм чистого золота? Еще сто грамм коньячка? Пожалуй! Лучше, чем эту бурду пить! Мадам! Мисс Средняя Азия! Сто пятьдесят коньяка. Пиво? Сами его пейте!
Тонкий невозмутимый узбек с бесстрастным любопытством наблюдал неожиданное пьянение собеседника. Он слабо разбирался в вопросах алкоголя и не знал, что даже небольшая доза в жару действует неожиданно и точно, как нокаутирующий удар.
…Позже Бебе не хотели давать билет до Ургенча. Предлагали поспать. Но Беба знал, что уж чего–чего, а спать ему нельзя, и он сказал, что кассирша не пускает его в Хиву, потому что не уважает собственных памятников мировой же, черт поб–бери, культуры. Удостоверение он не вынимал без нужды. Памятники мировой культуры помогли, впрочем. До самолета оставалось три невыносимых часа. Беба схватил подвернувшееся такси и поехал на базар. Базар был пуст. Только на бесконечных его рядах, как одинокий зуб в челюсти, торчал старик, тот самый, какой нужен, старик в папахе и все такое.
– Золото купишь? – спросил напрямик Беба и положил перед стариком «образец» товара. Сморщенный старик молчал, и глаза его из–под дикарской папахи смотрели на пьяного Бебу с непостижимым спокойствием восточного мудреца.
– Ну! Купишь, что ли?
Старик отмахнулся руками от запаха нечистого алкоголя, запрещенного пророком, и снова невозмутимо сел, йог проклятый, деревяшка – не человек.
17
Самолет–работяга Ан–2 летел над пустыней. Внизу было желто от песка и солнца. Глаз пассажира отдыхал только на редких зеленых пятнах оазисов.
Когда началась долина Амударьи, с самолета можно было видеть на медленном этом полете труды человеческих муравейников: изрезанная в квадраты земля, бесчисленная паутина арыков, квадратные зеркала затопленных рисовых полей, бескрайние дамбы, насыпи. Среди них исчезала Амударья – дорога торговцев, завоевателей, потрясавших жестокостью привычный к жестокостям мир, дорога отчаянных конных налетчиков из окрестных пустынь, земля, где сотни поколений рождались среди глины, проводили жизнь, копая ее, и умирали, чтобы завершить круговорот белкового вещества. Они рыли землю, прокладывали арыки, сажали дыни и хлопок, выдумывали науку – алгебру и стихи, бессмертная звучность и печаль которых, как игла, пронзают столетия.
Начиналась Средняя Азия. Начинался Хорезмский оазис.
…Бебе не нравился город Ургенч. Здесь затемнялась главная цель. Днем жара начисто съедала всякую инициативу, вечером улицы были темны, и в глиняных переулках прятались тени янычаров или кого там еще, с длинными кривыми ножами и азиатским равнодушием к человеческой жизни.
Центральная часть Ургенча была слеплена без применения всякой фантазии из бетонных блоков. Она ничем не отличалась от аналогичных застроек в любом городе страны и, наверное, называлась «Черемушки» с добавлением местного прилагательного.
В старой части города, в глинобитных домах с плоскими крышами, жили мужчины, старики, женщины и младенцы. Старики сидели кое–где на завалинках, младенцы заполняли арыки, тротуары и узкие улочки, а женщины выскакивали из тенистых дворов, чтобы утащить во внутренность того двора очередного младенца с какой–то неведомой материнской целью.
Покупателей золота здесь не имелось. Ясно как двадцать одно. Или их надо было разыскивать по неведомым Бебе приметам.
Например, базар. Бестолковый, битком набитый ишаками и халатами базар, где темные старики продают редиску, дыни и лук. Будешь в толчее продавать самородок неизвестно кому? Нужен индивидуальный контакт, возможность поговорить без посторонних ушей. А как без ушей, если на пяти квадратных метрах базара находятся двадцать пять человек? В четыре часа дня этот базар, как по звонку, пуст. Сторожу продавать будешь?
От этих обстоятельств Беба ожесточился. Он начисто забыл осторожность и теперь, уходя, оставлял самородок под койкой все в той же швейцарской сумке. Держал его просто завязанным в тряпку.
Обрубок носил с собой. Металл залоснился в кармане, к нему прилипли табачные крошки и всякая разность, которая бывает в карманах не слишком опрятного человека. Пятидесятиграммовый обрубок драгоценного металла потерял свой товарный вид.
«Искать, черт побери, искать надо», – думал, лежа на гостиничной койке, млевший от жары Беба.
Номер был странный, сделанный из двух комнат. В комнате поменьше стояли две койки, в комнате побольше – четыре. И в той и в другой комнате люди менялись почти ежедневно. Это был обгорелый на сельскохозяйственном производстве народ, в неизменных брезентовых сапогах и кителях из серой холстины. Они вставали в пять–шесть утра, пили зеленый чай из гостиничных чайников и исчезали, чтобы завтра смениться новыми.
Неутомимо держался только его сосед, главбух неизвестного провинциального производства. Этот чертов главбух тоже обазиатился. Тоже вставал в шесть часов утра, пил для начала зеленый чай, затем клал на стол папку и вслух начинал читать свои бумаги: «От шестого восьмого шестьдесят шестого. В ответ на Ваш тридцать два дробь семь сообщаем…» Проклятый канцелярщик так и читал, как пишется «шестого восьмого…»
От всего этого хотелось запить, кануть в темную бездну. Но Беба держался. Чужая страна, чужие обычаи. Ухо востро и хвост пистолетом. «Учись, солдат, свой труп носить, учись висеть в петле…» – так произнес поэт.
В этом городе все говорили про хлопок. Радио говорило про хлопок, газеты писали о нем же, и комики–постояльцы в брезентовых сапогах, когда переходили на русский, толковали тоже про хлопок. Базарная толпа состояла из людей в халатах. Халатники, он это видел, знали физический труд не по книжкам. Редким и случайным казалось в толпе темных халатов белое пятно рубахи интеллигента или сарафан приезжей туристки.
Темнолицые люди в темных халатах продавали и покупали дыни, инжир, связки табачных листьев и темно–зеленую массу «нас» – табачное зелье, которое кладут под язык. Они же сидели на открытых верандах чайхан и пили, скрестив ноги, этот чертов зеленый чай, пили молча и бесконечно. Бебу, бездельника по натуре, это молчаливое рассиживание раздражало.
Через несколько дней он загрустил, перестал верить в возможность выловить из скопления чужих племен нужного человека.
18
Жить окончательно не хотелось. Беба спустился вниз, в ресторан, взял карточку. Меню делилось на разделы, отпечатанные типографски.
1. «Искусство кулинара».
2. «Закусите, пожалуйста».
3. «В обед полагается».
4. «Вкусно и сытно».
5. «Приятно и полезно».
6. «Тонизирует вас».
7. «Утолите жажду».
8. «Только в меру» (водка «Московская», коньяк 3 зв., портвейн № 15).
9. «Кто не против» (папиросы «Беломорканал», сигареты «Краснопресненские»).
«А вот я не в меру», – мрачно подумал Беба и заказал коньяк.
Неожиданно за сдвинутыми в стороне столами появилась группа иностранцев.
«Интересно, им то же меню дают? – подумал Беба и вдруг прямо похолодел: – Иностранцы!»
Иностранцы с птичьим говором усаживались за сдвинутые столы; безликие мужчины в легких до зависти летних костюмах, загорелые, сухие, как ящерицы, женщины. Прикатили из заморских стран смотреть: минареты.
«Ах, черт! – подумал Беба, подливая себе коньяк. – Они же в гостинице здесь живут. Вечерком пригласить вон того мордастого. Языка не знаю. Может быть, немцы. Ди муттер, ди тохтер, дер тигд. А что дадут? Валюту дадут. А валюту…»
«Остановись», – сказал голос предосторожности. Беба заглушил его порцией коньяка. Какая предосторожность, если папахи не понимают человеческих слов. Он же не собирается быть валютчиком. Один раз, один только раз. Вспомнилась картинка. Тот знакомый валютчик, который невесело кончил. Тогда в ресторанном зале было пьяно, дымно, весело, и малый этот держал беседу, травил анекдоты, но глаза, точно не ему и принадлежали, бегали, ощупывали, осматривали зал и всех, кто был, кто входил, сидел, выходил. Ни на минуту не знали отдыха эти глаза и опьянения тоже не знали. Кто там еще был? Им и отдать валюту, пусть они ее… Стоп! Подумать надо. Прополощем мозги, Беба, дружище…
Беба заказал еще коньяка, взял стакан, в котором торчали салфетки, выкинул их, а в стакан налил. Чуть повыше половины, но ниже полосок. Выпил. В голове стало напряженно и ясно.
…Его арестовали в шесть часов вечера, когда он ломился в номера, занятые бельгийскими туристами. Туристов в гостинице не было: они в это время осматривали древний заповедник в городе Хиве под названием Ичан–Кала, что в переводе означает «внутренний город». В то время когда туристы уселись в автобус, чтобы вернуться на нем в Ургенч, ибо в древней Хиве еще не имелось подходящей гостиницы, Бебу на мотоциклетной коляске отвезли в вытрезвитель, где и проделали с ним все подобающие случаю процедуры. Когда его задерживали, уголком затухающего от алкоголя мозга Беба все–таки успел увидеть, осознать значение милицейской формы и успел соврать, что ищет свой номер, который находился этажом выше.
Выпустили его в ранний утренний час, записав в соответствующую книгу. Ему возвратили также 20 рублей денег. Вознегодовал, но ему сказали, что было тридцать, десятку с него удержали и так далее, и представили ему опись материальных ценностей, бывших при нем при задержании. Впрочем, Беба не помнил вчерашний вечер. И лишь на улице, гулко ступая по бетонным плитам тротуара, он осознал, и похолодел от страха, и даже перестал быть похмелен. Исчез обрубок самородка, который всегда был при нем в заднем правом кармане техасских штанов. Засыпался!
Прохладен был утренний город Ургенч. По дороге к рынку шли ишаки и влекли на себе седоков или двухколесные тележки с дощатым помостом над самой ишачьей спиной. Открывались киоски с газировкой. Шелестели пустые автобусы. От редакции газеты «Хорезмская правда» на лихом мотоцикле, в очках, в кожаной куртке помчался на задание лихой ездок.
На рынке разжигали огонь в рыбожарке: интересном заведении, где изрезанную на мелкие куски рыбу кидали в кипящий чан хлопкового масла и вынимали оттуда проволочным черпаком на длинной ручке. Рыба была золотистого цвета и пахла хлопковым маслом и свежестью. Было хорошо есть ее под полотняным навесом, прихлебывать мутное среднеазиатское пиво и сочинять стихи вроде:
Я живу как в рыбожарке.
Рыба – я! И рыбе жарко!
Поздно писать стихи. Засыпался!
Он заглянул в вестибюль гостиницы. Дремали в креслах приезжие. Окошко администратора было задвинуто занавеской. У подъезда стояли пыльные периферийные «газики», и хлопали дверцами чернолицые деятели в тюбетейках и брезентовых сапогах.