Текст книги "Избранное. Том 1"
Автор книги: Олег Куваев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Невероятные события
Адька зря надеялся, что после этой поездки что–либо изменится. Все оставалось по–прежнему. Колумбыч только на разговоры и призывы оказался мастером. Начав опять чинить забор, он вдруг с остервенением переключился на постройку душа во дворе, чтоб спасаться от жары. Взгромоздил на столбы жестяную ванну и так мудро пристроил, что стоило нажать ногой дощечку – и текла вода, отпустить дощечку – вода прекращалась. После этого Колумбыч плотно ушел в изобретение специального прицела для дробового ружья, так чтобы из гладких стволов далеко стрелять пулей.
Лариса вела себя не лучше и даже больше помыкала Адькой, как будто раскаивалась в своем поведении в Варениковском лесу. Правда, у них появился сейчас укромный угол, метров за двести от ее дома, где они могли долго и тщательно целоваться в поздний час.
От всех этих бед Адька отупел и пал духом. Он только ждал, чтоб скорее кончился проклятый отпуск, ехать же никуда не хотел – зной и разлагающая южная обстановка высосали из него всякую инициативу. Он забрал у Колумбыча гоночный велосипед и часами гонял на нем по мглистым азовским пустыням.
В одиноких мотаниях на велосипеде Адька стал помаленьку открывать для себя азовскую землю, древнюю Тмутаракань. Открытие началось для него с запаха полыни. Растение диких степей – полынь лучше всего пахла в вечерний час, когда земля отдает накопленный днем жар. Запах этот как бы концентрировал в себе целые тома русской давней истории. И удивительная стать здешних девчонок теперь не удивляла его, видно, эти стройноногие дивы просто унаследовали красоту амазонок, ибо именно здесь поселила амазонок фантазия древних греков. Через эту землю бежала, спасаясь от гесперид, несчастная нимфа Ио, и, может, по дороге она успела родить и оставить здесь дочку, и не зря же отсюда была взята за чрезвычайную красоту жена для Ивана IV – «шемаханская царица».
Древняя земля греческой Меотиды открывалась для Адьки сквозь посвист ветра в одиноких, сожженных солнцем травинках и блеск лиманов в закатном солнце.
Купаться он ездил все на том же велосипеде, но не на пляж, который возненавидел, а в район заброшенного порта, где остались только длинный цементный причал и остатки взорванных надолб времен войны. В Старый порт купаться ездили любители одиночества, и там Адька всегда видел двух девушек, тихих, почему–то печальных в прекрасных.
Он никогда с ними не разговаривал, а только так день на десятый стал здороваться. Да разговаривать было и не надо, лучше не знать, почему они двое удалились от общества и почему печальны.
Дорога в Старый порт проходила мимо причалов действующего рыбацкого порта. Там стояли малогрузные сейнеры и шхуны, на шхунах тех сидели, свесив босые ноги с борта, моряки и удили бычков, а на леерах сушились мужские постирушки. Бродили по деревянным настилам жирные и важные «морские» коты. Адька думал иногда, что только сейчас, под конец, для него и начался отпуск, а так была неразбериха.
В конце августа у Адьки был день рождения. Он пригласил Ларису и старого капитана с женой. Больше приглашать было некого. Жена капитана взяла на себя заботу о столе и предложила зарезать пару кур для разных блюд.
– Конечно, – сказал Колумбыч и вдруг замолк. – То есть как? – спросил он наконец. – Зарезать? Марию Антуанетту зарезать? И съесть? – Весь Колумбычев вид отражал полнейшую растерянность.
– Ну, конечно, – сказала жена капитана.
– Не могу, – твердо заявил Колумбыч. – Пусть их режет кто хочет и ест кто хочет, а я не могу. И вообще непонятно. Есть же в Индии священные коровы, например.
Но, видно, сам факт, что куры, в том числе и Колумбычевы, для того и существуют, чтоб их в конце концов съесть, крепко Колумбыча надломил. Он стал задумываться.
День рождения прошел не особенно весело. У старого капитана в этот день сдало здоровье, и, отпробовав пару стаканов вина, он отправился на покой. Колумбыч был задумчив, а Мадонна вообще никогда ничего не пила и тоже не очень веселилась.
– Знаете что, – сказал вдруг Колумбыч. – Махнем–ка мы сейчас в Анапу. Засядем в приличном ресторане, как приличные люди, счистим с себя мох.
Закипела деятельность. Мадонна помчалась домой наводить лоск, Колумбыч и Адька начали хрустеть крахмалом и запонками.
Через полчаса Колумбыча можно было вполне везти к английскому двору: сухощавая фигура в темном костюме и стальной блеск глаз на загорелом лице вполне допускали это. А Мадонна превзошла себя. Ее волосы казались сделанными из тяжеленной меди, приходилось думать о том, как может тонкая шея выдерживать эту тяжесть, и потому жалеть и оберегать эту девушку от всяких бед.
В Анапе, в южном ресторане с пальмами в кадках, где был какой–то полурумынский оркестр, и шорох моря доносился сквозь раскрытые двери, и имелась курортно чадящая публика, они устроили загул. Какие–то люди были у их стола, был какой–то очень смешной актер оперетты с печальными глазами, и много коньяку…
Проснулся Адька в машине и долго не мог понять, где он, пока не сообразил, что лежит в верном «Запорожце», переоборудованном Колумбычем для кочевой жизни. Рядом кто–то дышал. По тяжести волос на своей руке Адька понял, что это Мадонна. Он скосил глаза и увидел, что она спит, легко и доверчиво прижавшись к нему, вроде ребенка. Похмелья в голове не было, и Адька понял, что выпито немного, много было только шума и вообще чепухи. Он высвободил руку и выглянул в окно. Машина стояла у моря.
Проснулась Лариса.
– Слушай, – сказал Адька. – Давай жениться.
– Давай, – сказала она, потерла помятую во сне щеку и чмокнула Адьку теплым ртом.
В окошко просунулась рука с бутылкой кефира.
– Кефир алкоголикам полезен, – сказал голос Колумбыча.
– Где ты был? – спросил Адька.
– Знаем, да не скажем, – ответил Колумбыч.
Они поели кефиру с теплыми булочками, потом Колумбыч предложил заехать на пляж искупаться. Но перед этим они решили забрести в магазин и купить маску с ластами.
Чистенькая утренняя Анапа постепенно нагревалась солнцем. Около газировщиц уже начали скапливаться маленькие водовороты очередей, потоки людей с пляжными кошелками двигались к морю. Поливочные машины разбрызгивали на асфальт первую воду.
В магазине пришлось долго выбирать маску, потому что сенсимоновский нос Колумбыча не желал в ней вмещаться.
Пляж здесь был не тот, что в их городе. Во–первых, он культурно отделялся от местности каменной оградой, во–вторых, внутри той ограды было негде ступить. С трудом они разыскали свободное местечко.
– Пойду поплаваю, – сказал Колумбыч. Он надел ласты, маску, просунул под резинку дыхательную трубку, потом лег зачем–то на песок и мгновенно уснул. Адь–ка начал заикаться от смеха, глядя на все эти манипуляции.
– Только ты и не думай, – строго глядя на Адьку, сказала Лариса, – ты и думать забудь про свою Сибирь.
Ветер донес до них запах жареного. Адька сориентировался и быстро отыскал будочку, где характерно толпилась кучка мужчин. Он помчался туда, взял палочку шашлыка, стакан рислинга и прибежал к Колумбычу.
Колумбыч выпил рислинг, сжевал шашлык, потом сказал ясным голосом:
– Ну, вот что. Хватит дурака валять. За сегодняшнюю бессонную ночь я понял, что куры, огород и я находимся на разных полюсах. Или я огород угроблю, или он меня угробит. А раз я кур своих есть не могу, так зачем их растить? И потом сегодня ночью в газете я прочел, что на юге переизбыток населения.
Продолжение и окончание чудес
Адька с Ларисой зарегистрировали законный брак в загсе городка и стали жить в одной из комнат у Колумбыча.
Колумбыч же начисто ушел в сборы и приготовления к отъезду. Это была тысячелетне знакомая и вечно волнующая участников и зрителей процедура подготовки экспедиции. Колумбыч составлял списки, укладывал таинственные коробочки и ящики в угол комнаты и бурчал себе под нос загадочные слова.
Адька и Лариса были заняты изучением и исследованием неизведанных континентов любви и семейной жизни, потому не особо досаждали Колумбычу, и потом Адька просто страшился приступить к решению возникшей перед ним главной проблемы. Но проблема та уже всплывала и начинала бурлить в ночных семейных разговорах.
В один из дней озабоченный Колумбыч на ходу сунул Адьке проштемпелеванную штампами и печатями казенную бумагу. Это была дарственная на дом, приусадебный участок со столькими–то лозами винограда, столькими–то яблонями, сливами и абрикосами. Заверено нотариусом, уплачены пошлины, сборы и налоги. Обо всем подумал в эти дни мудрый Колумбыч.
– Вот, – сказал Колумбыч. – Ты парень хозяйственный, у тебя пойдет. Взамен давай мне денег на дорогу. А работу здесь найдешь. Найдешь работу?
– Лариса узнавала, – подавленно сказал Адька. – Есть место землемера в сельхозуправлении. Землеустроителя.
– Ну и отлично, – сказал Колумбыч. – Ребятам я все объясню. Поймут.
Адька не сказал Колумбычу, что сегодня ночью был крупный разговор.
– Нет, – сказала Лариса. – Никакие экспедиции не для меня. Ты же видишь, что я городская. Мне юг и море нужны. И муж нужен живой, а не отсутствующий, которого по три года ждать. Я ведь изменять не могу, потому мне трудно ждать мужа. Ты меня любишь или там речки–горки какие–то?
– Тебя, – сказал Адька.
Колумбыч отбыл на автобусе в Краснодар в сопровождении громадного багажа.
– Знаю я тех балбесов и остолопов, – объяснил он. – У них, поди, сапог починить нечем, а про прочие деликатные работы и говорить нечего. Везу нужный инструментарий. – И любовно кивал на ящики.
День был мокрый, холодный, и было, как всегда, неуютно при прощании, когда один уже весь в дороге, его здесь уже нет, а у других мысли здешние. Колумбыч стоял в своем извечном коричневом плаще, лицо у него было тоже не шибко веселое. Загорелое, обветренное лицо пожилого человека, обдутого ветрами окраин государства, крупноносое лицо запойного бродяги, который, раз начав где–то в далекой юности, уже не может остановиться или не считает нужным остановиться.
Колумбыч уехал. До землемеровой работы оставалось еще месяца полтора–два. Лариса должна была уехать на три месяца в конце октября, чтобы закончить счеты с институтом.
Адька стал освежать в памяти науку землеустройства и помаленьку знакомиться с задачами будущей работы. Шла семейная жизнь: завтрак, приготовленный женой, поход на рынок за продуктами и еще сбор у соседей советов, рецептов и правил ухода за садом.
Грызущая печаль сидела в Адьке, и день ото дня червь ее становился все злее, и никакой велосипед, никакое ошалелое купанье не могли от этого спасти.
В сентябре пляж опустел, как ветром сдуло кричащую, хохочущую коричневую толпу, утихли самозабвенные вопли ребятни, что копошилась у кромки воды. Стояли только столбы ободранных зонтов, запертый на железные полосы павильон, где продавали чебуреки и вино, оставались неистребимые обрывки газет, которые ветер гоняет по пляжу до тех пор, пока их не смоет и все не очистит волна осенних штормов.
У Адьки было время для размышлений. Кто же в конце концов виноват в случившемся: Колумбыч с его хитроумным даром или он, Адька? Выходило, что он сделал солидную подлость, и прежде всего по отношению к Колумбычу. И тут уж, как ни крутись, а необходимо ее исправлять.
Оставалось дать сакраментальную телеграмму южного отпускника: «Шлите телеграфом денег на дорогу», что Адька и исполнил в конце сентября.
Заглушая все печали, запела труба странствий. Труба та рождает энергию и четкую логику действий. Было много слез, первых семейных сцен и решительных объяснений. Но неумолчный зов трубы стоял надо всем, и тонкий пустынный звук ее звал к выполнению долга.
Автобус шел слишком медленно, и Адька поймал такси, чтоб ехать сто километров до Краснодара, а дорогой смотрел в затылок шофера, внушая, чтоб ехал быстрее. В самолете он смотрел на дверцу пилотской кабины, и сквозь ее металлическую преграду внушал пилотам, чтоб они быстрее гнали тяжелый реактивный лайнер, гнали к Хабаровскому аэродрому, где в ресторане «Аквариум» заливают горе вином потерпевшие крушение неудачники, коротают время до вылета сонмы горящих надеждами и радужными мечтами отпускников, летящих на юг, на каменных плитах и в модерновых креслах аэровокзала мается в ожидании бродячий северный и восточный люд от могучих диктаторов золотых приисков до молодых специалистов и жилистых бывалых работяг горных разработок.
В городке после суматошного и исполненного волнений лета осталась одна Лариса, владелица трехкомнатного особняка, перечисленного количества плодовых деревьев и удравшего мужа.
А самолет летел слишком медленно, ибо, кроме Адьки, он вез еще и тяжкий груз Адькиных жизненных шрамов: первых семейных сцен, слез и ночных объяснений. Хуже всего было то, что Адька оказывался в стане странного племени однолюбов. Шрамы на Адькиной душе с хрустом оформлялись, и он думал о том, как много скрывается за рядовой и привычной телеграммой: «Шлите денег на дорогу», вспоминал, как они всегда дружно гоготали над этими телеграммами и с гоготом отправляли посыльного с монетой до ближайшей почты. Его мужская семья, конечно, сделала так же.
Отдохнул, в общем, Адька на юге. Впрочем, кто знает, чем еще все это кончится.
А человек по имени Три Копейки, с которого начался рассказ, оказался или дураком, или мудрым трусом, ибо в ответ на Адькино предложение ехать в экспедицию рабочим сказал: «Местность эта и жизнь не особенно меня прельщают. Но достоинство их в том, что я до тонкости знаю каждый винтик и весь механизм. Этим бросаться не приходится».
Печальные странствия Льва Бебенина
1
В результате непонятного замысла природы небо над головой было цвета грязной подкладочной ваты. Лишь на самом горизонте в этот рассветный час держалась отрешенной синевы полоска. Снизу в полоску вгрызался хаос лиственничных вершин – смысл, назначение этого хаоса не суждено разгадать цивилизованному человеку, сколько бы он ни старался.
Груды земли по краям золотоносного полигона, залепленные пещерной грязью бульдозеры, с задранными вверх сверкающими ножами, и сам полигон – гладкая равнина мокрой земли – дополняли невеселую декорацию мест, где моют золото, желтый презренный металл.
Лев Бебенин, контрабасист из бродячей эстрадной труппы, которую собрал по весям и городам предприимчивый человек Леня Химушев, шел через полигон, рассчитывая кратким путем выбраться к речке. Направление вчера вечером указал известный абориген Ваня Не Пролей Капельки. Он же, придя в человеческое состояние души, принес в гостиницу резиновые сапоги. Все остальное, необходимое для рыбалки, Бебенин возил с собой.
Причин, которые заставили его подняться в такую рань, было две: во–первых, директор прииска, однофамилец знаменитого гонщика Омара Пхакадзе, запретил выступление труппы до субботнего дня, во–вторых, контрабасист Бебенин, несмотря на богемную жизнь, был рыбаком. Итак, он шел и насвистывал мелодию «Оскорбленный закат» джазового болгарина Карадимчева.
Ночью прошел дождь. Раскисшая земля чавкала под сапогами. Вначале это была «торфа», как ее здесь называли с ударением на последнем слоге, – бесплодная верхняя шкура земли. Под торфой лежали «пески», они–то и содержали золото. Пески сгребали в циклопические груды, чтобы промыть грохочущей установкой, извлечь из земельных тонн граммы драгматериала.
Он пересекал полигон, думая, как бы скорее добраться до речки. В Сибири множество рыбы. Сведения из заголовков газет. В руке он нес чешское фиберглассовое удилище и швейцарскую сумку. В сумке лежали катушки лучшей в мире японской лески, набор лучших в мире шведских крючков и набор лучших в мире мормышек, которые изготовляют и продают у магазина «Рыболов–спортсмен» на Таганке родившиеся до Аксакова деды. Лева Бебенин любил классные вещи и знал в них толк.
Грязная подкладочная вата расползлась на мгновение, из просвета высветился желтый косой луч, и в то же время в стороне, чуть впереди и справа, рядом с лужей воды, что–то тускло блеснуло. Он замер, как на поклевке; еще не успев что–либо осознать, даже скосить в ту сторону взгляд, по смутному всплеску души понял, что нашел самородок.
Он не в первый раз выезжал с Леней Химушевым в золотую Сибирь и был знаком с приисковым фольклором.
Втянув голову в плечи, он медленно оглянулся. Полигон был пуст и тих, как тихи бывают в утренние часы улицы города или цехи завода, грохочущие работой места. На дальних грудах земли, расположенные цепью, щерились металлическими челюстями бульдозеры. Окна кабин были темны.
Самородок лежал в намытой дождем коричневой жиже, и та его грань, что сверкнула, была срезана наискосок бульдозерным ножом, а может, перехвачена траком.
Он оглянулся еще раз. Ему показалось, что за темным стеклом одной из бульдозерных кабин сидит и смотрит на него наблюдатель. Из–за груд песка торчали головы в темных шапках. Он нагнулся и схватил самородок. Но мерзлая глыба земли самородок не отпускала. Он несколько раз пнул по самородку литым носком пудового сапога. Самородок вывалился вместе с налипшим к нему грунтом, и в образовавшейся ямке тотчас стала скапливаться мутная, самогонного цвета вода.
За полигоном, перевалив через гигантскую насыпь «торфы», в залитом соляркой и дизельным маслом кустарнике, Лев Бебенин с трудом отдышался. На сером от нездоровой ночной жизни лице его выступили капли пота, и вообще это лицо, губастое, украшенное идиотскими бачками, которые в тот год как раз вошли в моду среди определенного люда, было сейчас по–человечески растерянным, как у сильно озадаченного ребенка.
Лев Бебенин осмотрел самородок со всех сторон. Сам того не замечая, он держал его так,, что жилы вздулись на тыльной стороне ладони и побагровели основания ногтей. Самородок был большой. Около килограмма. На окатанных водой боках его кое–где жирно отблескивали вкрапления мутного кварца. Вообще же он вовсе не походил на то самое золото, и только пугающая тяжесть на ладони внушала и говорила, что…
2
Разглядывая самородок, Бебенин вдруг услышал крадущиеся, осторожные шаги. Он быстро сунул самородок под кусок дерна, вскочил и взбежал на насыпь торфов. Пуст был полигон. Он вернулся и снова услышал эти шаги. Он тщательно огляделся. И увидел в трех метрах от себя сломанную ольховую ветку, которая шаркала по ржавой бочке из–под солярки. Дико улыбаясь, он сунул самородок в швейцарскую сумку и напролом пошел через мокрые, растрепанные техникой кусты.
Он уткнулся в ручей, приток реки, на которой стоял прииск. Ручей был первозданно чист, если не считать нескольких консервных банок и бутылки «Спирт питьевой», надетой горлышком вниз на сухую ветку. Наискосок, через перекатик, торчал невысокий обрывчик с полянкой. Он перешел ручей и, обогнув кусты, вышел на эту полянку. На полянке имелись следы костра какого–то аккуратного человека. Отсюда Бебенин мог видеть свой след, который темной полосой выделялся на белесом от влаги кустарнике. Он машинально стал насвистывать мелодию Найла Хэфти «Невеселый Тэдди». Потом закурил.
И таково уж было устройство души контрабасиста Льва Бебенина, что недавнее ошеломление и недавний страх как–то отошли в сторону, стали замываться мелкими движениями мыслей, как замывается в бегущем ручье след сапога на песке. Недаром в своих кругах он числился под кличкой «Беба», взятой от фамилии и английского слова «бэби», что означает «дитя».
Самородок он мог сдать в золотоприемную кассу. Это он знал. Знал и цену.
В заводи хариус показал темную спинку, отсветил жестяным боком.
Без всякой связи, в вопиющем несоответствии с моментом, он вспомнил вдруг одного знакомого пианиста, у которого была обезьяна, макака–резус, по кличке Гриша. У этого пианиста рука от рождения была устроена так, что она точно ложилась на клавиши, если бы даже он играл, стоя на голове. Свою жизнь в искусстве, а также личную жизнь этот человек пропустил мимо, и осталась одна обезьяна и еще до странности нервная беззащитность, которая свойственна талантливым людям до конца их дней.
Обезьяна Гриша, видимо, все это знала, и потому, когда загулявший эстрадный люд вваливался в захламленную квартиру пианиста, обезьяна начинала кусать всех подряд. Потом она уходила в угол, косила печальным глазом на шумный стол и закрывала голову попонкой. Было принято звонить ночью по телефону.
– Можно Григория? – спрашивал голос очередной подученной дуры.
– Кого? – переспрашивал ошалевший от нездорового сна пианист.
– Ну, Гришу, макаку–резус. Спросите: он меня замуж возьмет?
– Нет, – тихо говорил хозяин и клал было трубку, но спохватывался на полдороге и дико орал в пластмассу: «Ду–у–ра!» В трубке слышался смех. В какой–то далекой телефонной будке был достигнут эффект веселья.
…Хариус развернулся, сделав крохотный водоворот наверху, ткнул носом мошку, и темная спинка его растворилась в темной воде, как будто и не было никогда. На том месте, где он ткнул мошку, остались еле приметные круги воды.
Из–за кустов, со стороны полигона, прыгнул влажный, холодный ветер. Кусты зашумели, и несколько ледяных капель упали Льву Бебенину на лицо. Вода покрылась черной рябью. Ватная пелена вверху разорвалась, и в середине ее образовался холодный зеленый просвет, похожий на рыбий глаз.
Далеко на прииске дробно затрещал тракторный пускач, и через мгновение взревел и заклокотал дизель.
И опять–таки далекий звук трактора слился с мелодией, которую играл чокнутый пианист в промежутке между сороковой сигаретой и второй рюмкой. Это была музыка, тут Бебенин мог поручиться, так как все–таки почти кончил училище по классу виолончели. Пианист редко ее играл, но всегда в таких случаях выходила соседка, женщина–инженер с какого–то завода, выгоняла всех, кто был в комнате пианиста, и открывала форточку. Пижоны ее боялись, боялся и Бебенин. Соседка, до того как стать инженером, прошла всю войну санитаркой. Тяжеловато было с ней спорить. Просто сказать, невозможно.
И тут Лев Бебенин, несостоявший виолончелист, известный в богемном мире под кличкой «Беба», совершенно определенно сунул самородок на дно швейцарской сумки, прикрыл его травкой и еще рыболовной снастью, катушками японской лески, коробками шведских крючков. «Умей поставить в радостной надежде на карту все, что накопил с трудом…» Так писал поэт колониализма Киплинг, воспевавший твердых людей.
На прииске заработал еще один дизель. Начинался трудовой день. Бебенин посмотрел на часы. Семь утра. В семь прииск уже на ногах. Встречные начнут расспрашивать насчет рыбы. Надо прийти с другой стороны. Позднее восьми. Коллеги будут еще дрыхнуть, приисковые уйдут на работу.
Он вскинул сумку на плечо и пошел от речки через кусты, огибая полигон. Вскоре он промок насквозь, только ноги в резиновых сапогах были сухи.
Кустарник сменился болотом, поросшим редкими лиственничками. Лева прыгал по кочкам, и самородок в сумке при каждом прыжке бил его по спине. Поскользнулся на мокрой кочке и шлепнулся в торфяную жижу. Зеленая синтетическая куртка была испорчена.
Беба выматерился. Он чувствовал себя наследником старого племени таежных золотарей. Ничего были ребята, с оружием в руках. Про них тоже слыхали.
На близкой трассе, натужно завывая, шел на подъем МАЗ. Он переждал, пока завывание исчезнет. Из кустов осторожно осмотрел трассу вправо и влево. Трасса была пуста. Бебенин в три прыжка пересек ее и углубился в таежную хмарь, где не было никаких полигонов, были только проплешины на месте вырубленной тайги и еще дальше торчали мрачные склоны сопок. Именно отсюда он и решил выйти в поселок.
Выжидая время, долго курил на пеньке.
Тайга на него давила. Он даже курил по–другому: спрятав сигарету в кулак. Получалось так: сдай самородок в кассу – живи спокойно. Но знал, что часто будет об этом жалеть и еще больше будет жалеть, когда над ним будут измываться приятели, собутыльники, коллеги. Сдать так, чтобы никто не знал, вряд ли удастся. В газете еще напечатают, прославят дураком на весь Союз. Но не зря его звали Бодрый Беба, на современный манер. Где–то в уголке мозга гремела бодрая музыка, мелькали смутные видения жизни.
Но эти видения жизни как–то были действительно смутны и неясны. Ну много денег. Ну выпивка, закуска, сногсшибательный гардероб. Несерьезно все это. В путаных жизненных связях Льва Бебенина числилось знакомство с одним индивидуумом, работавшим по валюте. У того было много денег. Но не было яркого блеска жизни, калейдоскопа чудес «все позволено», не было шепота зависти и восхищения. И кончил он очень плохо. Смурачно кончил. В колонии под часовым, на лесоповале… Да–а…
А совсем уж сбоку всплыла нелепая в этот момент мысль о том, что собирался стать виолончелистом. И стал бы, если бы не бросил. А почему бросил? Потому что лет двадцать труда, и впереди туманная перспектива славы. Зачем пятидесятилетнему деньги и слава?
Необходимо быть мудрым как змий. Мудрым и точным. Лев Бебенин курил сигарету за сигаретой, оттягивал время. На прииск необходимо прийти с готовым решением. Он не мальчик, изнанка жизни ему знакома, и он может себе представить все опасности липкой от страха тропы подпольной торговли золотом. Но он не украл, он нашел. И всего один раз. Можно на сей раз всерьез начать Новую Жизнь. Да, да, такие подарки судьба повторять не будет.
Небо на востоке стало желтым. Оно стало холодного желтого цвета. От тайги за спиной шла темная сила, крепила душу. Не будь сопляком, Беба. Восемь рубликов грамм – цена подпольного рынка. Надо только найти человека. Паспорт ему предъявлять не надо. Не будь сопляком, не смеши народ. А может, на этом прииске каждый в чемодане по килограмму держит. Не Пролей Капельки, например.
3
Не Пролей Капельки давно перешагнул грань, когда человека интересует фотография на Доске почета или заработок сверх минимально необходимого. Он, что называется, «отхильхял» – сей местный термин означает равнодушие человека ко всему, кроме выпивки, сна и еды. Перегорев в незапамятно дальние времена шального золота и лихой старательской добычи, Не Пролей Капельки работал кочегаром в поселковой котельной и в утренние часы ждал, когда к нему придет смерть. В целом же он был беззлобен, услужлив и числился достопримечательностью поселка, так же как окрестные сопки.
Когда Бебенин приблизился к нему, он сидел на пороге бездействующей по летнему времени котельной и разбирал водопроводный кран. В местах, где строят дома, на такие предметы всегда спрос.
– Привет! Будем жарить закуску? Наловил харю–зов–то?
Беба вынул из сумки большую бутылку вина, по дороге он зашел–таки в магазин.
– Нет хариусов, – сказал он. – Рыбка плавает по дну…
– Этт–ти чернила можно без закуси, – оказал Не Пролей Капельки. – А знаешь, почему харюзов нет?
– Почему?
– Снасть у тебя очень блискучая. Для такой снасти необходим… водоем. Чтобы берега мрамором выложены и разные там эвкалипты. А у нас что… ручьи!
– Кончай баланду, – подлаживаясь под тон, сказал Бебеиин. – Давай посуду. И расскажи что–либо. Например, про прошлые времена. Про золото там. Уголовников помнишь, наверное… Ведь помнишь, а? Места у вас знаменитые.
Над прииском плыл нормальный трудовой день. Издалека доносился рокот бульдозеров. Прошел в небе самолет Ил–14. Прогрохотал куда–то вертолет. Стайка пацанов отправилась в тайгу. Поселок был пуст, почти вымер, ибо было время промывочного сезона.
Они сидели на пороге котельной, и Беба умело вел беседу по извилистому и крайне интересному руслу.
– …Жил, получается, старичок на трассе. Содержал теплушку. Зимой здесь, понятно–понял, морозы, и шоферу что надо: переночевать, воду для мотора согреть и высушить валенки. Потом приехали товарищи и извлекли из–под койки у старичка. Что извлекли? Шестнадцать килограммов золотого песка. Понятно–понял? По другим слухам, извлекли сорок килограммов. Задержали кого–то на материке, и нитка привела к старичку. А сколько он до этого переправил? Я тогда сильно взволнованный был. Куда, думаю, он деньги девал? Потом вспомнил, куда я их сам девал, и успокоился. Понятно–понял?
Не–е! Любой не потащит. Потому что плохо все это. Из–за дурных денег жизни лишаться. Закону все равно: что щепоть, что пуд. Конешно, пуд выгоднее. Один фокусник, знаешь, что сделал? Растворил в кислоте этой, в царской водке. И налил в бутылки вроде фруктовой воды. Пить он, видишь ли, в самолете желает. Так бутылки в сетке на виду и повез. Попался на третий раз. За ним уже след был. Понятно–понял, высшая мера наказания.
– Так все и попадают? – криво ухмыльнувшись, спросил Беба.
– Так ведь кто не попадает, про тех мы не знаем, – резонно сказал Не Пролей Капельки.
От портвейна, тяжкого влажного воздуха и разговоров голова у Бебы кружилась. Не Пролей Капельки сидел, вспоминая былое. Обмороженные, ободранные, обожженные старательские ладони свисали с колен.
– Пойду! – сказал Лев Бебенин.
– Заглядывай! – Старик взял было кран, но подумал и положил обратно.
«Налакался!» – с презрением решил Беба.
– Эй! – вдруг окликнул его Не Пролей Капельки. Глаза старика, мутные и пьяные еще десять секунд назад, смотрели на Бебу с веселой и ясной насмешкой.
– Не надо! – сказал он.
– Что… не надо? – чувствуя холод на спине, спросил Бебенин и сглотнул сухой ком.
– Вообще… не надо. Понимаешь? – старик, то ли он был великий актер, то ли свихнутый, вдруг задурнел. Снова отвисла губа и глаза помутнели.
Беба выругался вполголоса и зашагал прочь.
– Эй, я шутю! – звонко и дурашливо крикнул вслед Не Пролей Капельки.
4
В местах, жизнь которых связана с драгоценным металлом, служат не очень заметные товарищи, работой которых является предупреждение хищений золота и расследование таковых, если хищение все–таки состоялось.
Товарищ Говорухин два года назад окончил должное учебное заведение и был направлен для начала на этот прииск, ибо прииск считался «тихим», очень надежным предприятием с производственной и иных точек зрения. Когда Говорухин провел все мероприятия, которые требовала инструкция, и сделал сверх, что считал необходимым, ему оставалось только ждать ЧП. Прошли два грохочущих промсезона, ЧП не случалось. И вдруг позвонила Колдыбина из золотоприемной кассы. Колдыбина сообщила, что бульдозерист Николай Большой сдал найденный на полигоне самородок, разрубленный пополам. Помолчав в трубку, Колдыбина добавила, что, по ее личному мнению, самородок разрублен ножом бульдозера, и, еще помолчав, добавила, что, уж во всяком случае, Николай Большой тут ни при чем.
Товарищ Говорухин Колдыбину внимательно выслушал, сказал в трубку «ага–ага» и тут же позвонил в милицию, приказав, чтобы бульдозериста доставили в кабинет отсутствующего в данный момент начальника милиции, где сам он будет через восемь минут.
5
В местах, где все зовут друг друга по имени, для различия людей есть прозвища или иные определения. В поселке работало три Николая–бульдозериста, и потому один был просто Николай, второй – Коля–Ваня и еще Николай Большой, прозванный так за габариты, молчаливость и резкость в манерах, происходившую то ли от характера, то ли от общения с грубым дизельным механизмом.