355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Селянкин » Будни войны » Текст книги (страница 8)
Будни войны
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:04

Текст книги "Будни войны"


Автор книги: Олег Селянкин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

Высказался капитан Исаев – в землянке на какое-то время воцарилась глубокая тишина. Потом Юрий Данилович уважительно сказал:

– А я, Дмитрий Ефимович, даже не подозревал, что у вас философский склад ума…

– Какой уж есть, не обессудьте, с тем и живу, – несколько запальчиво, далее грубовато ответил капитан Исаев, которому казалось, что он погорячился и зря почти при всей роте высказал то, до чего с превеликим трудом додумывался долгими бессонными ночами.

Юрий Данилович, похоже, хотел ответить, объяснить, что не осуждает, а в принципе одобряет его мысли, что если в той теории и не все абсолютно верно, если она даже и нуждаемся еще в додумывании, в доработке, то даже и это уже прекрасно: не пустышкой разродился. И пенсне свое водрузил на горбинку носа Юрий Данилович, что делал всегда, если намеревался вступить в принципиальный спор! Но тут в землянку шариком скатился капитан Крючков, бросив еще с порога: мол, команду «смирно» подавать не следует, чтобы не мешать общему отдыху. Как всегда, стремительно подкатился к столу, не сел, а плюхнулся задом на лежанку напротив капитана Исаева и выпалил весело, задорно поблескивая серыми глазами:

– Так вот, дорогой Дмитрий Ефимович, официально довожу до сведения всех твоих бойцов, что командование бригады за умелое руководство ротой в минувшем бою пожаловало тебе сутки отпуска, провести которые надлежит в Ленинграде. Целые сутки в Ленинграде!.. Почему не плывешь в радостной улыбке, почему не слышу от тебя слов горячей благодарности?

– Да я…

– Молчать! – шутливо, нарочито театрально прикрикнул капитан Крючков, настроение у которого было распрекрасным. И тотчас Пират, неслышно лежавший около левой ноги капитана Исаева, стремительно вскочил, уперся передними лапами в столешницу, и его морда, оскаленная яростно, оказалась в считанных сантиметрах от лица командира батальона.

Капитан Исаев поспешно схватил Пирата за ошейник и крикнул как только мог властно:

– Фу!

Пират ответил глухим ворчанием. Правда, менее грозным, чем можно было ожидать, и неохотно лег на прежнее место.

– С чего он это, а? Не сбесился часом? От нервного перенапряжения? – понизив голос почти до шепота и осторожно выбираясь из-за стола, спросил капитан Крючков.

– Сведущие люди рассказывали, что у собак этой породы особенно здорово развит инстинкт защиты своего хозяина. Значит, с точки зрения науки Пират действовал даже очень логично.

– А мне, если говорить честно, начхать на всю собачью логику! – вспылил капитан Крючков, но тут же совладал с собой и продолжил, уже явно подтрунивая над тем, что случилось недавно: – Выходит, Дмитрий Ефимович, теперь я и голоса повысить на тебя не моги?

– Отчего же? Я – человек не гордый, так что повышай, сколько душе угодно, – с внутренней усмешкой ответил капитан Исаев, довольный, что командир батальона не затаил обиды. – Как только внутренне распалишься настолько, что захочешь обязательно обласкать меня словом, так сразу и беги метров на пятьсот или поболе того, стой там недвижимо и повышай голос хоть до самой невозможности.

Солдаты, матросы и ополченцы, заметив, что комбат правильно реагирует на шутку командира роты, тоже посмеялись, правда, сдержанно, с некоторой оглядкой. Потому сразу будто и подавились смехом, как только командир батальона свел брови к переносице. А он, держась поближе к выходу из землянки, оказал, словно между прочим:

– Значит, мы с тобой, Дмитрий Ефимович, так и договорились: завтра на утренней зорьке ты шагаешь в Ленинград. Прихватишь с собой младшего лейтенанта Редькина и шагаешь.

– Его-то зачем прихватывать? Вместо конвоя, что ли? – насторожился, нахмурился капитан Исаев.

– Глупее ничего не мог придумать? – осторожно покосившись на Пирата, не спускавшего с него злых глаз, огрызнулся капитан Крючков. – Или ты так хорошо знаешь Ленинград, что и без провожатого самое историческое, самое красивое мигом найдешь?.. То-то и оно, а ты, дурило…

Не договорил капитан Крючков того, что намеревался сказать. Просто махнул рукой пренебрежительно и ушел в ночь, которая угрюмой тишиной укутала поле недавнего боя.

Ушел командир батальона – солдат Карпов немедленно посоветовал идти в Ленинград не на рассвете, до которого еще около полусуток, а сейчас: надо ли, допустимо ли терять часы, если они могут запросто больше никогда не повториться? Говорите, у вас нет специального пропуска для хождения по ночному Ленинграду? А младший лейтенант Редькин на что? Да с его документами хоть в Смольный смело шагай!

11

Не воспользовался капитан Исаев подсказкой солдата Карпова: в базарный день грош цена тому командиру, который дисциплину в своей части сам изнутри подрывать начнет. Однако вышли они из землянки все же часа за три до рассвета: решили пораньше попасть в город, чтобы, не выжидая окончания срока, дарованного командованием бригады на отдых, управиться со всеми своими делами и пусть даже глубокой ночью, но уже сегодня же обязательно вернуться в окопы. Или, как оказал капитан Исаев, «домой вернуться».

Шли как могли быстро, шли по улицам и улочкам Ленинграда, вовсе безлюдным в эти ранние утренние часы. Между снежных сугробов, дотянувшихся своими гребнями, кое-где подернутыми желтизной, почти до окон первых этажей. Мимо домов, казавшихся покинутыми жителями и поэтому особенно громоздких, мрачных. Видели и несколько окоченевших тел, припорошенных снежком.

Снег звонко скрипел под валенками. И больше никаких звуков в ночи, еще упрямившейся, еще не хотевшей отступать перед неумолимо приближающимся днем. Молча шли. Потому, что капитан Исаев уже твердо и бесповоротно решил, что с историческими местами и красотами Ленинграда обязательно ознакомится когда-нибудь в следующий раз, если жив будет и судьба вновь даст ему возможность побывать в этом городе, а сегодняшний день – весь, без остаточка! – проведет с Полиной, поможет ей советом и делом. Конечно, если сил и ума хватит. Вот только как сказать о своем решении этому особисту, сказать так, чтобы не очень обидеть? Ишь, как решительно он вышагивает…

Ничего подходящего не придумал капитан Исаев, а младший лейтенант Редькин уже вошел в подъезд какого-то невероятно мрачного дома, шагая через ступеньку, поднялся на второй этаж и несколько раз основательно ударил пяткой в дверь, кое-где еще сохранявшую следы недавней обшивки.

Через какое-то время глухо звякнул откинутый железный крюк, дверь приоткрылась и в ее проеме стала смутно видна женщина. Она и оказала просто, даже приветливо:

– Побыстрее входите, Саша. Чтобы не выстудить квартиру.

Капитан Исаев узнал этот голос. И шагнул вперед, нетерпеливо протянув руки. А Полина какое-то время еще вглядывалась в него. Зато потом, еще не вполне веря выпавшему ей счастью, припала к отцу всем своим исхудавшим телом, которое сейчас состояло, казалось, лишь из живота, вызывающе топорщившего ватник, надетый поверх мужского пиджака. Припала к отцу и заплакала. Беззвучно. Прижимая отца к себе, как-то торопливо, словно желая еще раз убедиться, что все это не сон, пробегала своими невесомыми пальцами то по его спине, от любой непогоды надежно укрытой шинелью грубоватого сукна, то по лицу, осторожно касаясь выпирающих скул, нависших над глазами надбровных дуг и упрямых складок в углах рта.

Отец и дочь были так захвачены, захлестнуты своими чувствами, что безропотно, вернее – бездумно подчинились младшему лейтенанту Редькину, когда он легонько подтолкнул их от входной двери сначала в глубину прихожей, а затем и в маленькую комнатушку. Только здесь капитан Исаев осторожно, боясь обидеть, освободился от одновременно жадных и ласковых рук дочери, упорно и с надеждой цеплявшихся за него, огляделся, выбирая место, куда можно было бы положить шинель и шапку, приткнуть автомат. В комнатушке – две кровати, стоящие рядом. На одной из них еще недавно спала или просто лежала Полина, а на второй и сейчас под ворохом одежды кутались в одеяло женщина неопределенного возраста с пятилетним сынишкой; если видишь только глаза, переполненные тоской и ожиданием чуда, не так-то просто определить возраст человека: дистрофия и холод, от которого не было спасения даже дома, всех преждевременно состарили.

Ни самого простого стола, ни одного хотя бы колченогого стула не было в комнатушке. Зато в центре ее, на железном листе, к старинному деревянному паркету прибитом обыкновенными гвоздями, вольготно расположилась печурка-буржуйка. Точь-в-точь такая, какие стояли в землянках его роты. Может быть, лишь самую малость поменьше.

И кровати, стоявшие рядом, и присутствие в комнатушке женщины с мальчонкой – все это известно из писем Полины, которые он получал почти еженедельно. Из них даже знал, что эту женщину зовут Викторией, а сына ее – Игорьком; Виктория замужняя, но супруг – инженер-железнодорожник – где-то в действующей армии. Жив или уже, как говорится, пал смертью храбрых, это пока неизвестно. Вот и решили они, эти две женщины, уже пораненные войной, жить в одной комнатушке. Дескать, так экономнее и вообще разумнее во всех отношениях.

А вот аккуратно разделанные дрова, выглядывавшие из-под кроватей и своеобразной поленницей высотой около метра загораживающие одну из стенок комнатушки, явились для него полнейшей неожиданностью, о них в письмах Полины не было ни слова. Глядя на эти щепочки и чурбачки, он понял, что именно они единственное и главное богатство этих двух слабых женщин. Интересно, откуда и как оно свалилось сюда?

На эту поленницу, непривычно для глаз торчавшую вдоль одной из стенок комнатушки, капитан Исаев и положил свой автомат. А вот шинель, заметив, что при каждом выдохе изо рта вырываются клубы пара, снимать не стал.

В блокадном городе каждое полешко, каждая щепочка были на вес золота. Если не дороже. Но Полина, радуясь приходу отца, которого не видела более года, решительно потянулась к поленнице. Младший лейтенант Редькин, угадав то, что она намеревалась сделать, опередил ее. Он же, присев на корточки, и положил в печурку только три полешка, запалил их от зажигалки, сделанной из гильзы винтовочного патрона.

Только теперь, когда в печурке восторженно загудело пламя, оповещая, что жизнь продолжается, что она все равно прекрасна, Полина и Виктория, поспешно вылезшая из-под вороха одежды, торопливо придали кроватям терпимый вид, а капитан Исаев вдруг вспомнил, что младшего лейтенанта Полина узнала сразу, по голосу, и без промедления или намека на стеснительность назвала Сашей. Вспомнил и то, что тот как-то по-хозяйски втолкнул их в эту комнатушку, прикрыл за собой дверь. И дрова, лежавшие под кроватями и в поленнице вдоль одной из стенок комнатушки, и печурку-буржуйку, сделанную и установленную здесь явно не женскими руками, все это вдруг увидел будто другими глазами. Даже мгновенно вспомнил, что за все часы, пока шли сюда, с младшим лейтенантом о Полине и словом не обмолвились, однако вышли точно к тому дому, в котором она жила. Опрашивается, какой вывод из этих фактов следует? Только один: пока он, Дмитрий Исаев, тайком вздыхал ночами, переживая за дочь, волею судьбы оказавшуюся одинешенькой в огромном городе, стиснутом кольцом беспощадной блокады, этот младший лейтенант, любое появление которого в роте он, капитан Исаев, лишь терпел в силу необходимости, даже нормального человеческого имени которого не знал до сегодняшнего утра, уже побывал здесь, похоже, не раз, оказывая посильную помощь. Бесспорно, с разрешений своего (вроде бы невероятно грозного) начальства. Может быть, и с молчаливого одобрения всей роты? Или, что и того вернее, командования бригады? Ведь не случайно же оно наградило его, капитана Исаева, сутками отдыха, провести которые надлежало в Ленинграде!

И еще – вдруг с отчетливой ясностью вспомнил, что на двух или трех письмах, которые он получил от Полины последними, не было даже намека на почтовый или иной штемпель. Значит, ножками они в окопы к нему притопали, ножками…

Сейчас капитан Исаев был готов дать голову на отсечение, что Карпов потому и советовал шагать в Ленинград еще вчера вечером, что прекрасно знал все это!

Дочь капитан Исаев любил больше, чем сына. Скорее всего потому, что в детстве она очень часто болела; пожалуй, как искренне считал он, во всем мире не осталось такой детской болезни, которая в те годы обошла бы ее стороной. И всегда, когда во время очередной напасти ей бывало тяжело, когда казалось, что стоит еще самую чуточку промедлить, и она от внутреннего жара вспыхнет ярким пламенем, вспыхнет, чтобы сгореть навечно, он брал ее на руки. Случалось, долгими часами мерил бесшумными шагами единственную комнату своего казенного жилья, прижимая к себе такое хрупкое и беспомощное тельце дочери; ему было до слез сладостно ловить на себе ее взгляды, полные искренней веры в то, что, пока он, отец, здесь, рядом, ей нечего бояться, что болезнь неминуемо убежит прочь. А сейчас, глядя на Полину, он понял и то, что она невероятно похожа на его Аннушку, которой уже нет и никогда больше не будет. Такие же ласковые голубые глаза, такая же добрая и теплая улыбка…

Очень хотелось по-отцовски обнять Полину, сначала помолчать, вспоминая прошлое и мечты, порушенные войной, а потом и поговорить об Аннушке. О том, как и чем жила она последние дни, – не вообще поговорить, а обязательно добраться до деталей, которые иному человеку покажутся мелочами; может быть, и о нем, своем «нестандартном Митяе», она в последние дни жизни говорила что-то такое, временно выпавшее у Полины из памяти или непригодное для письма.

Правда, поздоровавшись с женщинами, как с давнишними знакомыми, Редькин сразу же схватил два ведра и убежал на Неву, до которой, как сообщила Полина, было пять кварталов, но ведь Виктория со своими глазами, полными беспросветной тоски, и Игорьком, смотревшим на все глазами уже взрослого человека, была здесь неотлучно.

Кроме того, именно в эти минуты в душе капитана Исаева шла ожесточенная борьба. С того дня, как только узнал, что дочь осталась в Ленинграде, он втайне надеялся на встречу с ней. Поэтому, если представлялась такая возможность, откладывал от своего скудного фронтового пайка то отломившийся кусочек ржаного сухаря, то буквально щепоточку сахарного песка. Скрытно от товарищей сам у себя брал эти крохи: искренне считал, что не имеет права делать что-либо подобное, ибо это – своеобразная кража; если бы только у самого себя, но он крал и у своего рабоче-крестьянского государства, которому был предан каждой клеточкой тела. Ведь это оно, Советское государство, основательно обделяет продовольствием около двух миллионов женщин, детей и даже рабочих Ленинграда, обделяет, чтобы побольше дать ему, их защитнику, а он, капитан Исаев, ишь, добрее, умнее и хитрее всех, он от своей фронтовой пайки кое-что и для дочки урывает!

А что неизбежно случится, если каждый защитник Ленинграда, у кого семьи здесь же живут, так же «хитрить» станет? Ответ один: если и прочие бойцы-фронтовики последуют примеру его, Дмитрия Исаева, то со временем они настолько ослабеют, что в какой-то момент фашисты голыми руками всех их похватают. Вот и думай, капитан Исаев: ладно ли допускать до такого позорного факта? Да ни в жизнь!

Так думал – искренне думал! – капитан Исаев, осуждая себя, но выпадал случай – опять тайком и вроде бы даже сами собой падали в кисет несколько крупинок сахарного песка из его личного скудного пайка, опять прятал он в самую глубину вещевого мешка обломок ржаного сухаря такой твердости, что, казалось, его и самый крутой кипяток не осилит.

Даже после 24 декабря, когда, убедившись, что Дорога жизни вот-вот заработает по-настоящему, Военный совет фронта своим решением хлебную пайку рабочим и инженерам увеличил на сто, а служащим и детям на семьдесят пять граммов, он отложил для дочери еще один обломочек ржаного сухаря.

Все его богатство – граммов пятьдесят сахарного песка и ровно двадцать обломков и обломочков ржаных сухарей – сейчас лежало у него за пазухой, словно раскаленное добела железо, жгло его грудь. В то же время невероятно жалко было все это не только дочери, но и Викторий с парнишкой отдавать, настолько жалко, что и слов не смог бы найти, чтобы высказать как.

Капитан Исаев все же оборол себя. Подавив тяжелый вздох, решительно распахнул шинель и, казалось, из самого сердца своего, не достал, а вырвал и кисет со считанными граммами сахарного песка, и новехонькую нижнюю рубаху, в которую были завернуты много раз ощупанные пальцами кусочки ржаных сухарей; как что-то невероятно хрупкое, положил все это на подоконник, почему-то – на его середину.

– Так сказать, наш фронтовой подарок к Новому году, – несколько косноязычно пробормотал он и облегченно вздохнул, радуясь победе над самим собой.

Ни дочь, ни Виктория не сделали даже попытки отказаться от неожиданного подарка. Только губы у Виктории вдруг предательски задрожали, и она, спеша скрыть волнение, как могла быстро, вышла из комнатушки. Зато мальчонка не спускал голодных глаз с маленького свертка, лежавшего на подоконнике, лежавшего одновременно близко и невероятно далеко; капитан Исаев был готов поспорить с кем угодно и на любую ценность, что Игорек в тот момент думал только о чем-нибудь съедобном, затаившемся там, скорее всего, о малюсенькой корочке самого обыкновенного чуточку зачерствевшего ржаного хлеба, вернее – того месива, что в блокадном Ленинграде называлось хлебом.

Когда Виктория вышла, вроде бы и настало время начать с Полиной тот откровенный разговор, о котором так истосковалось все нутро, но дочь вдруг заторопилась, сказала, напяливая поверх ватника добротное зимнее пальто явно с чужого плеча:

– Папа, сходим до моих товарищей по работе, навестим их? И сразу обратно, сюда… Очень прошу тебя, папа.

Не мог он отказать дочери в такой пустяковой просьбе. И, вновь застегнув шинель на все пуговицы и взяв автомат, еще не успевший толком и отпотеть, послушно пошел за ней. А на улице, где не только проезжую часть, но и тротуары уродовали сугробы отвердевшего, слежавшегося снега, он заставил Полину взять себя под руку, чтобы ненароком не поскользнулась, не упала, не нанесла вреда себе или ребенку.

Шли улочкой вдоль канала или какой-то речки, берега которой были надежно упрятаны в гранит сурового темно-серого, почти черного цвета. Медленно шли: их тропочка кое-где была подернута ледком, и самое существенное – на большую скорость Полина оказалась неспособна, основательно силы свои порастеряла за три месяца голодовки.

Город уже просыпался: трех человек он, капитан Исаев, почти одновременно увидел на этой улочке, вовсе не относившейся к разряду центральных. Двое (один – с ведром, а другой – с большой суповой кастрюлей) брели явно к Неве. А вот женщина неопределенного возраста, глядевшая, казалось, только себе под ноги, тащила детские саночки. Возможно, те самые, которые еще прошлой зимой под радостный смех детворы стремительно летели с ледяной горки. Сейчас на них окаменело лежал кто-то. Ногами вперед, зашитый в простыню или тюфячную наволочку.

Трупами капитана Исаева удивить было невозможно, их он повидал уже предостаточно, на несколько человеческих жизней вперед насмотрелся на них. Его поразило, до глубины души потрясло, что те двое, которые брели к Неве, даже не глянули в сторону детских саночек и человека, недвижимо лежавшего на них. И Полину вроде бы нисколечко не царапнули по сердцу эти скорбные похороны. Как шла, всей тяжестью тела опираясь на согнутую в локте руку отца, так и продолжала идти, почти не отрывая от снега ног, всунутых в чьи-то непомерно большие и несколько раз латанные валенки.

Выходит, он, фронтовик, менее очерствел за месяцы войны, чем эти вроде бы сугубо гражданские люди?!

Настолько потрясло это открытие, что пропала охота начинать душевный разговор. Потому за все время, пока шли, лишь эти вопросы, будто между прочим, и подкинул дочери:

– Он-то, младший лейтенант, часто к вам заглядывает? К тебе или Виктории больше?

– Третий раз забежал, – ответила Полина и остановилась, чтобы отдышаться, хотя бы самую малость унять сердцебиение. – В те разы, как ты и велел ему, наготовил дров… Из многих квартир, где бомбежками или артобстрелами все нутро было изуродовано, обломки мебели к нам стаскал, разделал, чтобы в печурку удобнее совать было…

– По моему приказанию, говоришь?

– Он так сказал.

– И печурку он же раздобыл?

– Ее Виктория выменяла. Еще до того, как мы в одной комнате жить стали… У нее был подарок мужа. Массивное золотое кольцо и сережки с камнями…

Больше за всю дорогу не было обронено ни слова. Это уже потом, остановившись у подъезда какого-то пятиэтажного дома, Полина, привалившись спиной к его стене, припорошенной снегом, сказала, почему-то волнуясь и от этого комкая, глотая окончания отдельных слов, что их институт эвакуировался, но кое-кто из сотрудников вынужден был остаться в Ленинграде. По причинам сугубо научного характера. Например, чтобы для грядущих посевов и посадок наверняка сберечь отборный семенной фонд. Не понимаешь? Боже мой, да это же проще простого!.. Многие годы – даже десятилетия – русские и советские ученые упорно работали над выведением таких сортов, допустим, картофеля, какие наиболее урожайны в климатических условиях России и одновременно менее подвержены различным заболеваниям, встречающимся здесь. И добились кое-чего существенного. Конечно, надо было продолжать работу, но тут грянула война, обстановка на фронтах так сложилась, что было принято решение об эвакуации института. Все шло вроде бы нормально, и вдруг кто-то, занимающий высокий пост то ли в наркомате, то ли еще где, желая побольше вывезти людей, приказал оставить в Ленинграде около двух тонн элитного картофеля, почти тонну отборнейших семян лучших сортов риса и еще кое-что… Именно к тем двум научным сотрудникам, которые сейчас перед всем советским народом отвечают за сохранность картофеля и риса, здесь оставленных институтом до лучших, времен, они и идут. Потому идут, что два этих человека достойны всеобщего уважения: они охраняют, сберегают для людей то, что в блокадном Ленинграде вообще цены не имеет; эти люди – только пожелай! – за считанные часы давно могли бы стать настолько богатыми, что по сравнению с ними пресловутый граф Монте Кристо выглядел бы человеком среднего достатка. Надеюсь, ты знаешь, какие ценности за считанные граммы съестного предлагаются на черном рынке? Не таращи на меня глаза, папочка, не таращи удивленно: теперь есть и такой рынок. Вернее – только такой и функционирует. И, конечно, нелегально.

Или думаешь, тем двум героям намного легче, чем побороть себя, было уберечь картофель и рис от крыс? От самых обыкновенных, каждая из которых имеет предлинный облезлый хвост и готова сожрать все, что попадет ей на зубы? Они, изголодавшиеся твари, вдруг учуяли залежи картофеля и риса. Учуяли – скопищем бросились на штурм подвала!.. Хорошо, что Эдуард Владимирович и Вадим Сергеевич не растерялись, не потеряв и одной лишней минуты, обратились за помощью к солдатам-зенитчикам, батарея которых стояла буквально за углом…

Да, они, эти два человечища, не продали, не сменяли на золото или бриллианты, вообще за все эти месяцы блокады не потеряли ни единого картофельного клубня, ни единого рисового зернышка. Скажу тебе, папа, больше: они охраняют, берегут то, что даже очень питательно, хотя сами находятся уже на грани смерти от… дистрофии! Мог ли ты, папа, предполагать, что человек, который каждую ночь почти спит на сотнях мешочков с рисом, который каждый день имеет возможность перебирать картофельные клубни, отыскивая поврежденные временем, может умереть от длительного и систематического голодания?

Их, этих двух честнейших людей, нужно, просто необходимо спасти. От самих себя, от чрезмерной честности!.. Ой, кажется, я что-то не то говорю… И еще, пожалуйста, запомни, папа: Иванов Вадим Сергеевич (это тот, который за сортовые зерна риса отвечает) сравнительно молод, ему всего лишь тридцать три года; из-за плоскостопия и страшнейшей близорукости (без очков, изготовленных по рецепту специально для него, может рядом с тобой пройти и не заметить) он вообще освобожден от службы в армии, из-за этих болезней его даже в ополчение не взяли.

Однако Вадим Сергеевич еще ничего, он держится получше, чем Эдуард Владимирович, что даже очень логично: тот и старше значительно (в прошлом году ему исполнилось целых пятьдесят пять лет), и за всю жизнь (он сам признался в этом!) ни единого раза физзарядки – хотя бы частично! – не проделал. Иными словами, в нем душа вообще чуть держится…

Почему о них так подробно сейчас начала рассказывать? Они очень обижаются, если кто-то путает или перевирает их имена. Особенно обидчив Эдуард Владимирович. Из-за возраста и воспитания, вероятно (он из дореволюционных интеллигентов). А живут они вместе. Уже почти месяц. Так что, дорогой папочка, дверь нам любой из них открыть может.

Между прочим, папа, ты, наверное, уже догадался, почему одинокие люди сейчас стараются жить вместе с кем-то? Например, она, Полина, – с Викторией, а Вадим Сергеевич – с Эдуардом Владимировичем? Говоришь, нет времени забивать голову чепухой… К твоему сведению, папа, это вовсе не чепуха, а суровая жизненная необходимость! Во-первых, что бы ученые ни говорили, но чем больше людей в комнате, тем там теплее. Во-вторых, сосед или соседка всегда помогут, если заболеешь или какая другая беда вдруг на тебе споткнется. В-третьих… В-третьих…

Так и не придумав того, что могло бы достойно прозвучать «в-третьих», Полина неожиданно выдала тоном начальника, все основательно обдумавшего и убежденного, что только так и надо поступить, как диктует она:

– Да, папа, очень прошу тебя, как только придем, сразу и поговори с ними серьезно. О том, чтобы они немедленно начали подкармливать себя. За счет того, что им поручено охранять… Конечно, пусть едят лишь ровно столько, чтобы жизнь не угасла.

Так вот зачем ты потащила меня с собой! Хочешь, чтобы я своим авторитетом фронтовика заставил честных людей пойти против своей совести, толкнул их на преступление?!

Не повернул обратно лишь потому, что мгновенно решил: прогулка по свежему воздуху Полине очень даже полезна, а что оказать при встрече тем героям – это он сам придумает, благо время на раздумье еще есть; вспомнив, что дочь ждет ребенка, сдержал и резкие слова, которые уже были готовы обрушиться на нее. Только потому и промямлил, пытаясь выиграть время, чтобы придумать что-нибудь такое, что поможет более или менее тактично уклониться от поручения, против которого душа взбунтовалась сразу и бесповоротно:

– Как же их уговаривать, если…

– А ты просто прикажи им. Не уговаривай, а прикажи. От имени своих бойцов, доблестно защищающих Ленинград, прикажи.

Неужели ты, Полина, действительно не понимаешь, что толкаешь отца на подлый поступок? Да и должна бы ты знать, что приказать, конечно, любому человеку и что угодно можно. Даже луну с неба сорвать и прибить к двери чулана. Видать, тебе, доченька, еще ни разу не приходило в голову, что выслушает иной разумный человек подобное приказание, посмотрит с уничтожающим презрением на отдавшего его и скажет от чистого сердца: «Иди-ка ты…»

Об этом капитан Исаев только подумал, буркнул же:

– Чего распетушилась-то? Или забыла, что оно (понимай – дите) все твои психозы, в себя запросто впитать может?

Полина благодарно взглянула на него, решительно вошла в гулкий подъезд дома. Здесь опять вдруг остановилась и сказала, почему-то стуча пальцем в грудь отца:

– Между прочим, у Эдуарда Владимировича есть слова-паразиты: «милостивый государь» или «милостивая государыня». Чем больше волнуется, тем чаще вставляет их в свою речь. Не так, как я сейчас оказала, а слитно, кое-что проглатывая. «Милгосдарь», – вот что у него получается. К тому говорю, чтобы ты сразу понимать его стал.

– Эта ли присказка сейчас самое главное? – пожав плечами, спросил он.

Потом они долго поднимались по лестнице, поднимались на пятый этаж, отдыхая на каждой площадке.

Едва Полина несколько раз дернула железный прут, внутри квартиры проволокой соединенный со звонком, дверь широко распахнулась; словно хозяина этого жилья нисколько не волновало, что последнее тепло может немедленно выскользнуть в подъезд, где от стен на версту разило холодом сродни могильному.

– А, Полинушка, – несколько разочарованно сказал мужчина, открывший дверь. Был он в годах, но держался подчеркнуто прямо, смотрел на капитана Исаева так спокойно и доброжелательно, будто был не только давно знаком с ним, но и дружил, словно именно его прихода и ждал с нетерпением, стоя под дверью своей квартиры. – Прошу входить, милгосдари, – сказал он, поклонившись только головой, и поспешно добавил, заметив, что капитан Исаев потянулся пальцами к пуговице шинели: – А вот верхнюю одежду снимать не рекомендую. Даже очень настойчиво не рекомендую.

В квартире, если судить по фасону и количеству дверей, выходивших в просторную прихожую, кроме кухни, было минимум четыре комнаты. Однако Полина привычно направилась к кухне, дверь которой была прикрыта особенно плотно. Но Эдуард Владимирович решительно преградил путь туда, он рукой указал на самую отдаленную от нее дверь. И они, повинуясь жесту его руки, вошли не в комнату, а скорее – в клетушку, где, безжалостно тесня друг друга, еле-еле смогли разместиться узкая, солдатского образца кровать-койка с тумбочкой у изголовья, венский стул, родившийся, похоже, в середине прошлого века, и какое-то подобие гардероба уже без дверок и полочки, на которой еще год назад обязательно лежал головной убор хозяина этой комнатушки. Летом это была, разумеется, шапка-ушанка. А вот что на хранении лежало там зимой? Шляпа или кепка? Пожалуй, она, кепочка: до войны именно ее больше, чем что-либо иное, любили многие интеллигенты старой закваски. Или только притворялись любящими, а сами просто очень ценили ее за то, что она помогала затеряться в уличной толпе?

Эдуард Владимирович перехватил несколько иронический взгляд капитана Исаева, неспешно обшаривавший комнатушку, тщательно ощупывающий все то, что было в ней, и сказал:

– Это комнатка нашего старшего сына – Кеши. – Помолчал и добавил с искренней грустью: – И вообще вся эта квартира еще недавно была только нашей.

Вот теперь капитан Исаев и разгадал, что поражало его здесь, что волновало и даже тревожило душу: не жилым помещением пахла эта комнатушка, в ней стойко держался въедливый запах кладовки, которую давно не проветривали, в которой не то чтобы вещи перебрать, дать им понежиться в солнечных лучах, но и самую обыкновенную пыль смахнуть остерегались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю